Читать книгу: «Разговор со своими»

Шрифт:

Моей Кате


От автора

Прежде чем начать разговор, люди знакомятся. Я, «автор», конечно же, не писатель, а старая, в нескольких поколениях, москвичка. Родилась в 1928 году, ношу странно-литературно-персонажную фамилию. Выяснила: со стороны отца его прадед – еврей, носил фамилию Варгафтик. Выкрестились и фамилию с идиша, искореженного немецкого, перевели «Wahrheit» – «правда».

В 2001 году издательство ДЕКОМ выпустило книгу «Зяма – это же Гердт!», в создании которой я принимала самое непосредственное участие. Счастливо сложилось, что книга была очень тепло встречена читателями и не единожды переиздавалась. Я не собиралась продолжать свою «книготворческую» деятельность, но и мои близкие, и друзья, и главный редактор ДЕКОМа, услышав мои разговоры – воспоминания, сказали, что их надо записать и выпустить книгу.

Вот поэтому и название: «разговор». А «свои» – это те, с кем легко говорить, те, в ком ты видишь, не обязательно, но хотелось бы, единомышленников. Это люди на одной с тобой волне, кому ты если и не нужен, то хотя бы интересен.

Мое поколение «уходящих натур» в детстве и старше мало что слышало о жизни своих предков, их трудностях и радостях. Было не принято распространяться о прошлом, особенно в семьях «бывших». Но зато и Лев Николаевич, и Антон Павлович были к нам на сто лет ближе, от них и знали о предыдущей жизни.

Всё, что являет собой этот «разговор», – это воспоминания о жизни, со сбитой хронологией и сюжетом.

Извиняйте, если что не так…

Татьяна Правдина

Счастье – это воспоминание.

Виктор Пелевин


Нам не дано предугадать,

Как наше слово отзовется, –

И нам сочувствие дается,

Как нам дается благодать.

Ф. И. Тютчев

Глава 1
Случайное начало

Случайное начало разговора. – Станция Яя. – Встреча Шуни и Шуры. – Первый брак папы. – Шустовы.

– Прекрати сейчас же, или я тебя выпорю!

Услышав этот вскрик, более похожий на междометие, знакомый многим, имевшим дело с детьми, мой пятилетний внук так на него и отреагировал – спокойным, вальяжным голосом, свидетельствующим о понимании совершенной невозможности исполнения угрозы, спросил: «Баушка, а тебя когда-нибудь пороли?»

Неожиданно отброшенная в его возраст, я вспомнила: «Да, однажды, по-настоящему – ремнем». – «Как?! Расскажи…»

В 1933 году моя мама, Шустова Татьяна Сергеевна (ей был 31 год, и все звали ее так, как звали в гимназии, Шуня = Шустова + Таня), и я, пятилетняя, уже больше двух лет жили в сибирской деревне на реке Яя. Кроме железнодорожной станции с этим же названием там был лесопильный завод и концентрационный лагерь, из-за которого мы и снимали комнату в деревне у тети Луши.

Тогда, как говорили в сороковые и позже, были «гуманные» времена, и заключенных под выходной день после работы и до середины выходного выпускали из лагеря, если было к кому. Поэтому, не вспоминая декабристок, Шуня после ареста в мае 1931 года моего папы, Правдина Александра Викторовича, тогда же завербовалась в Москве на работу в Сибири в контору лесопильного завода рядом с лагерем, чтобы мужу было «к кому».

* * *

Несомненно, самым счастливым временем для моих родителей было первое десятилетие их совместной жизни, начавшейся в двадцать втором году и длившейся пятьдесят пять лет, так и не став «законным» браком – они не зарегистрировались, не обвенчались и ушли из жизни в один и тот же семьдесят седьмой год.

1921


Четверка гребчих, Шуня – первая справа. Тренер – Анатолий Переселенцев


Москва, Яхт-клуб, команда гребчих. Шуня сидит в первом ряду вторая слева


Пятерка теннисистов. Шура – крайний слева


В год их пятидесятилетнего «греха», за пять лет до их ухода, мы с Зямой (моим мужем, Зиновием Гердтом) праздновали этот, для нас все-таки золотой, юбилей. Я уговаривала маму пойти в ЗАГС и зарегистрировать брак. Главным моим доводом было, что дадут справочку и можно будет в магазине «для новобрачных» купить туфли. «Не говори глупостей, – говорила она, – я должна проверить чувства».

А тогда, весной двадцать второго, они встретились в поезде Москва – Петроград. Две группы спортсменов, теннисисты и гребцы академической гребли, ехали на соревнования – тогда еще не разыгрывалось первенство Советского Союза (он образовался в декабре того же года), а главными были встречи Москвы и Петрограда. Среди теннисистов был мой папа, Шура Правдин, один из ведущих игроков Москвы. Двадцатисемилетний, высокий, загорелый с ранней весны темным загаром, с обаятельным взглядом, всеми обожаемый. Среди гребчих – Шуня, двадцатилетняя чемпионка Москвы в одиночке (лодка «Скиф») и в восьмерке, совсем не красавица, но привлекавшая внимание стройной английской фигурой и немыслимой детской чистотой («скрипучестью» – рассказывал мне папа), сохранившейся до конца дней.


Команда московских теннисистов, второй слева в первом ряду – А. Правдин. 1922


* * *

Шура в это время был женат и имел двоих сыновей, семи и двух лет, но хорошим мужем и отцом не был – женился не по любви, а по долгу, приказал отец, Виктор Михайлович, который сам был женат тремя церковными браками. Александр Викторович окончил юридический факультет Московского университета, хорошо работал, но все свое свободное время и страсть отдавал спорту – футболу, хоккею, боксу, главным образом теннису. Был видным в Москве молодым человеком, в которого все влюблялись. Не миновала этого и первая красавица Москвы Лидия Энгельгардт. Узнав о свершившемся грехе, отец приказал жениться, сохранилась даже фотография шикарной свадьбы.


Единственная, увы, неудачная свадьба. В центре – Шура, невеста – Лида Энгельгардт, Виктор Михайлович Правдин – отец, сзади – отец Лидии


Ему двадцать, Лиде двадцать один – более неподходящих друг другу людей трудно найти: он – спортивный, веселый, гуляка, она – красавица без улыбки, скучно и безрадостно несущая свою красоту. Только те браки удачны, в которых соединившиеся люди живут на одной волне, то есть помимо любовников могут стать друзьями. Ведь дружба счастливее любви – она не бывает несчастной, невзаимной, иначе это не дружба.

* * *

Спустя несколько лет после развода Лида вышла замуж за тихого Семена Герасимовича и была вполне счастлива. А папе моему тоже повезло, что он выбрал Шуню.


Шустовские дети – Катя, Боря, Таня (Шуня), Лиза


Она же, дочка очень богатого капиталиста Сергея

Николаевича Шустова из знаменитой компании водок и коньяков «Шустов и сыновья», была воспитана, при гувернантках и горничных, необыкновенно демократично. С детства всех детей (был брат и две сестры) приучили все делать самим – и постель оправлять, и пыль вытирать, и в гимназию не возили на выезде, который имелся, а ездили на конке. Давали денег на дорогие места, но Шуня брала дешевые, чтобы на сэкономленные деньги покупать конфеты – черно слив в шоколаде, так как дома сладкого до пятичасового чая получить было нереально. И спортом занимались, и три языка (английский, немецкий, французский) по-настоящему знали. Поэтому, когда, как говорила мама, «случилась» революция и семья вместо двенадцати комнат стала жить в двух – в одной отец с братом, в другой Шуня с сестрами (их мама умерла в том же году) – все было воспринято совершенно спокойно и считалось справедливым.




«Шустовская реклама»


Шуня поступила в Московский университет, но через год вынуждена была уйти – надо было зарабатывать. Отец, Сергей Николаевич, оставался работать на бывшем «своем» заводе в Москве, так как рабочие завода вошли с ходатайством к Ленину, и его не тронули, оставив директором завода. До 1933 года, когда дедушка скончался, мама ходила к нему на работу брать справку, что он не «лишенец», потому что с фамилией «Шустова» жить было достаточно сложно.


Семья Шустовых. Третья слева – Шустова Александра Гавриловна, моя бабушка, дед Сергей Николаевич – крайний справа. 1916


Сначала работала в архиве – переводила царские письма: царь и царица переписывались по-немецки и по-английски. Рассказывая об этом, говорила, что было очень скучно, так как Николай Второй, по ее словам, был мелкий обыватель, лирически рассказывавший, как прошел завтрак и что подавали, а царица – просто холодная немка. Затем всю жизнь работала на разных канцелярских должностях, печатала на машинке (и латиницей).


Такую справку Шуня брала каждые три года


Глава 2
Возвращаясь к началу

Палаты Шуйского. – Друзья родителей. – Няня Дуня. – Процесс Промпартии, арест папы. – Станция Яя. – Школа в Большом Вузовском. – Подруга Таня Калиш.


Вернувшись из Петрограда, родители были уже вместе, но жить было негде: у Шуры – квартира в Мансуровском переулке, где жена с детьми, у Шуни – комната в коммуналке, где две сестры. Но – друзья! Друг Шура Цоппи находит в переулке в центре Москвы, недалеко от места, где живет сам, полуподвал в доме – палатах Шуйского, который стоит и сегодня. С электричеством и изразцовой печкой, водой и канализацией в нежилой части подвала, но зато без соседей! Там прожили до 1970 года – столетия Ленина – когда стали переселять из подвалов. Я там родилась, родила свою Катю и жила до тридцати лет.


Дом Шуйского. Родной дом. И доска – свидетельство его древности


Поэтому в дни смерти родителей (мама – 5 апреля, папа – 16 сентября 1977 года) хожу не на кладбище, а к своему родному дому…

В этот подвал в качестве приданого Шура принес барометр, а Шуня привезла из барской квартиры на Страстном бульваре спальню своей мамы и буфет (его пришлось бросить при выезде из подвала в новостройку). Было очень уютно, но сыро – около лестницы даже вырастали грибы.

Барометр «Имущественный вклад в новую семью А. В. Правдина»


Как я уже сказала, первые – с двадцать второго по тридцать первый – годы были самым счастливым временем их жизни. Работали, зарабатывали, был НЭП – все было. Занимались спортом, был широкий круг московской интеллигенции: дружили актеры и спортсмены, особенно с вахтанговцами, вторым МХАТом: подруга – красавица Бакланова, подруга и Варя Обухова, сестра знаменитой певицы Надежды Андреевны Обуховой, актриса Малого…

Всеми семейными обязанностями занималась Шуня: следила, чтобы вовремя платились алименты, определяла старшего папиного сына Виктора в Алферовскую гимназию, в которой когда-то училась сама и которая считалась самой прогрессивной.

Вероятно, гимназия такой и была – за ответы не ставили оценок. И так было ясно, кто чего стоит, а достоинство учеников низкой оценкой не унижалось. Здание стоит и сегодня на высокой набережной Москва-реки напротив Киевского вокзала, много лет в нем находится районный суд. Я была в нем по защите одного сотрудника своей редакции, а в наши дни прошел процесс над Ходорковским… одолевает печаль!..

Мама вела дом с помощью строгой Маши, работавшей ранее в шустовской семье, которая крахмалила пижону Правдину рубашки (утром и вечером надевал свежие), запекала в тесте окорок на Пасху – блюла традиции зажиточного русского дома. Но выдержать рождение ребенка не захотела, и поэтому в 1928 году появилась няня Дуня, не Арина Родионовна, но по душевному складу и преданности – чисто русское явление.

Когда ребенку (мне) исполнилось два месяца, молока не было, Шуня пошла работать, а няня Дуня, взяв под мышку сверток с дитем, ходила в молочную кухню. И довольно рано, когда я начала разговаривать, то все родительские друзья использовали мою – естественно, взятую от Дуни – лексику: «Съешьте еще кусочек!» – «Не могу, отрыгиваю». Или, вернувшись из зоопарка: «А у бегемота вонишша!»

Так длилось три года с моего рождения до Шуниного отъезда со мной в Сибирь. Дуня вернулась в деревню, а в тридцать пятом, когда мы вернулись из Сибири, прислала нам свою дочку Нюшу. Нюша пробыла у нас до начала войны и тоже должна была вернуться в деревню, потому что карточек, ни продовольственных, ни промтоварных, временно прописанным (сегодня – «зарегистрированным») не давали. И с карточками-то было не очень сытно, а без них полностью невозможно.

* * *

В двадцать девятом году прошла первая кампания против «врагов народа» – процесс Промпартии. Ни народ, ни его «прослойка» – интеллигенция, судя по рассказам, не поняли, началом чего это было. В 1931 году мой отец Правдин, успешно работавший во внешнеторговой организации Восгосторге по торговле с Ираном, был в командировке в Баку. И 6 мая был арестован и перевезен в Москву. Событие было столь невероятным, что вызванная к следователю гражданская жена Шуня разговаривала с ним строго и повелительно: разбирайтесь побыстрее с вашим недоразумением, начинается сезон, Александр Викторович должен тренироваться, а то будет не в форме.

А с ним в те «гуманные» времена разговаривали доверительно: вы ведь советский человек, должны нам помочь, расскажите, как в полночь вы встречались с иранскими торговцами, и т. д., и т. п. Призывали к патриотизму, уверяя: как только он напишет то, что потом называли «романом», он будет немедленно отпущен. И через два месяца Бутырской тюрьмы он был отправлен в концлагерь на станции Яя, в Сибири.

Вот мы вернулись к тому, как меня пороли. Папа в лагере, мама на работе в конторе завода, хозяйка тетя Луша занята коровой и кухней. Поэтому я, пятилетняя, в черной, сшитой из овчины шубе-сборчатке, в морозную, но тихую сибирскую зиму гуляю одна по деревне. Подхожу к почте, оттуда летом на телеге, которую везет лошадь, развозят почту (и в лагерь тоже). Зимой лошадь тянет кибитку, стоящую на санях. Я прицепляюсь сзади кибитки на полозья саней, она черная, и я в черной шубе… Никто не заметил. Въехали в лагерь, я сошла с саней, и тут же подлетел охранник:

– Ты откуда, что тебе?

– Мне папу, Правдина…

Поднялся крик, и, хоть прошло уже более восьми десятков лет, помню папу, седого (в 38 лет!), выскочившего из барака в одной рубашке… Наверное, его любили, потому что я тут же оказалась за воротами. А когда через день папа пришел к нам, меня пороли… Понять родителей можно: в лагере было много малолеток (детей зеков, родившихся в лагере), могли бы оставить разбираться.

«Гуманные» времена кончились: в декабре тридцать четвертого убили Кирова, зеков перестали выпускать, но мы продолжали жить на Яе в надежде на возврат былых порядков. Шуня даже отдала меня в деревенскую школу, куда я проходила полтора месяца до нашего отъезда. Делать мне там было нечего, так как к тому времени я, вероятно, вследствие скучной и беспризорной деревенской жизни, свободно читала, писала, считала… Но зато я знаю, как происходит обучение всех классов, с первого по седьмой, в одной комнате и одним учителем.

Потепления не произошло, и даже хуже – зеков начали отправлять в более строгие лагеря: папу отправляли в Коми, в Воркутинский лагерь, за Котлас, под город Чибью. Перед отправкой дали свидание в пересыльной тюрьме города Мариинска. Там я и видела папу в последний раз перед перерывом в шесть лет, до 1941 года, когда его выпустили. Не говорю «освободили», потому что начался период жизни семьи, к которому определение «свободный» применить трудно.


Шуня с Таней. Посёлок Яя. Лето 1934


Шуня со мной, семилетней, вернулась в Москву, устроилась с помощью друзей на работу, устроила меня в школу, именно «устроила»: был уже ноябрь, и вообще тогда семилетних не брали – взяли «условно», то есть с тем, что моя успеваемость не будет входить в зачет класса. Но после зимних каникул в зачет взяли: хвастаюсь – училась я лучше всех.

* * *

Эта школа № 327 находилась наверху Большого Вузовского переулка (и сейчас там же), была известной в Москве, как несколько лет назад школа № 45 – Мильграмовская. Ее черный вход выходил в наш, Малый Вузовский. И меня туда водила (ходу пять минут) девочка Таня Калиш, старше меня на три года. Она была дочкой наших соседей по двору. Чуть выше наших Шуйских палат был дом начала века, где в большой коммуналке на высоком первом этаже, занимая три комнаты, жила семья Калишей – Шлезингеров. Дружило младшее поколение – Таня и я. А когда папа вернулся после реабилитации, стали общаться и старшие. Танин папа – Василий Калиш был постоянным участником субботнего преферанса, организуемого моим папой. В папиной записной книжке на букву «п» была запись: «партнеры».

Таня не только проводила много времени со мной – играли у нас или у них, но и в школе очень опекала. Вместе с ней меня опекал весь ее класс! Давали книжки читать, водили на каток…

Война. Все разъехались. Но они (Танин класс) связь поддерживали, и после победы собрались и решили регулярно встречаться. Замечательно это осуществляли в течение многих лет.

Однажды, я уже замужем за Гердтом, мне звонит Таня и говорит, что они собираются в очередной раз, и все попросили позвать меня. Удивившись, но и очень обрадовавшись, оставляю Зяме телефон (так у нас было заведено для спокойствия) Майки Печенник, у которой собирались в этот раз. Она продолжала жить, где жила, и мне было легко – я в детстве там бывала!

Взяв какое-то количество выпивки, я прибыла. Удивительно, но через четверть века узнавали друг друга! Звонок, Майя говорит, что просят меня. Конечно, Зяма:

– Спроси, можно, я приду?

– Тут лифта нет, а этаж третий!

– Неважно, мне очень хочется, интересно!

Конечно, все радуются, им тоже интересно, Гердт живьем!

Когда Зяме хочется, и третий этаж берется без особого задыхания!

Люди одного круга – великое дело. Хоть Зяма старше не только меня, но и их. Общение на одной волне, как будто он тоже из нашей предвоенной жизни. Он вдруг говорит Григорьеву (имя забыла): «Давай поменяемся рубашками!» И тот соглашается, под общий хохот меняются. Полная чепуха, но ведь запомнилась!..

С Маей Печенник общалась до ее ухода, а ее прелестная дочка… живет там же и 9 Мая всегда звонит.

Глава 3
Опять мама и папа

Открытки в лагерь. – Шуня и начальник лагерей Мороз. – Папа выходит из лагеря. – Бабушка Мария Зиновьевна и тетя Женя. – Меня крестили…


То, что папа остался жив и не стал неполноценным депрессивным человеком, произошло не только благодаря спортивной закалке, но главным образом благодаря Шуне. Все десять лет, проведенные в заключении, он не был оторван от дома: три с половиной года в Сибири она была рядом, а когда перевели на Воркуту, каждый год ездила на свидание – иногда давали на два часа, иногда даже на сутки. А в тридцать девятом не дали вообще, и она, проехав на поезде, потом на катере, потом на грузовике, стояла на пригорке – их гнали на работу, и он ее видел…


Шуня, Таня. 1937


Тем не менее самым героическим в ее жизни я считаю то, что в течение семи лет, неукоснительно, через день (!) она писала ему письма, в которых была вся жизнь дома. Это были не письма, а открытки – чтобы цензорам не надо было делать лишних движений, опытом было доказано, что открытки лучше доходили. А когда в тридцать седьмом от папы перестали приходить разрешенные ему письма, она, естественно, ужасно волнуясь, разными путями узнала, что в Москву приезжает начальник Воркутинских лагерей Мороз. Подумав, где бы он мог остановиться, она решила, что это гостиница "Москва".

И в воскресное весеннее утро, взяв меня, девятилетнюю, пришла в гостиницу «Москва» (тогда можно было войти). Спокойно спросила: «В каком номере товарищ Мороз?» – ей называют. Помню, как сейчас: поднимаемся на второй этаж, стучим – и на разрешающий ответ входим. Большая комната в ярком утреннем свете, двое мужчин – один за письменным столом, второй бреется около раковины.

– Здравствуйте, кто из вас Мороз?

– Я, – отвечает тот, за письменным столом.

– Я жена заключенного Правдина, он жив?

Очевидно, сраженный полной неожиданностью – центр Москвы, тишь да гладь, яркое солнце, молодая женщина, девочка – отвечает:

– Да.

– А почему от него нет писем?

– Он в строгом изоляторе.

– Спасибо.

И мы уходим. Главное она узнала: жив!

Думаю, сегодня только люди моего поколения могут понять, сколько отваги надо было иметь, чтобы так действовать. Дальше только неустанные усилия: адвокат, письма, заявления – и удалось вытащить его из изолятора. Выяснилось, что в него папу посадили в конце зимы по приказу именно Мороза. Тогда в Коми искали нефть (потом, спустя полтора десятилетия, ее нашли!) и бурили в разных местах. Правдин как грамотный был бригадиром на одной из установок. Для охлаждения буровой машины нужна вода, ее брали из близлежащей реки. Зима в тот год была чрезвычайно морозная, и река промерзла до дна. Бурение остановилось. С инспекцией приехал Мороз – «Саботаж!». Изолятор, натравливание собак… Кстати, чекистская машина катилась, захватывая и своих: через год Мороза расстреляли.

* * *

В начале тридцатых в лагерях была система зачетов: за хорошую работу, бывало, считали день за два. У папы было много «зачетов», и он должен был бы выйти задолго до окончания срока. Но все это отменили, и он вышел ровно через десять лет. Он, понимая нищенское существование семьи – за эти годы было продано все, что оставалось от прежней жизни, а Шуня работала как проклятая, растила ребенка, посылала посылки, ездила на свидания с ним – предложил, что останется вольнонаемным, чтобы получать большие «северные».


Таня – пионерка. 1940


Но мудрая Шуня, слава богу, не позволила это сделать: когда началась война, всех вольнонаемных заключили обратно в лагеря. И 6 июня сорок первого (!) мы встречали его на Ярославском вокзале: Шуня, я, тетя Женя – папина сестра Евгения Викторовна и бабушка Мария Зиновьевна, его мама, с которой он не виделся двадцать лет…

Откуда двадцать? А так: оставленная мужем, несмотря на церковный брак, с двумя детьми, которыми, надо отдать ему справедливость, он занимался до конца своих дней, бабушка, вполне еще молодая, вышла замуж за Петра Михайловича Ярцева. Была с ним счастлива и в двадцать первом году вместе с мужем и другими литераторами-интеллигентами Серебряного века уехала сначала в Киев, а потом они эмигрировали за границу. Когда муж умер (в это время они были в Болгарии), стало ясно, что нужно возвращаться. Благодаря невероятным усилиям тети Жени в 1933 году она приехала в Москву.

Сын уже два года как был в лагере. Познакомилась с новой его женой Шуней и новенькой пятилетней внучкой. Ужасно, но ничего не знаю и никогда не узнаю, ведь мы с ней очень дружили, не только о ее жизни за границей, но и о ее детстве, молодости, ее родителях – они же мне прабабушка и прадедушка! – о том, как вышла замуж за папиного отца… Знаю только, что в детстве жила в Киеве. Когда переехали в Москву, не знаю. Только одно и помню, что девичья ее фамилия была Хмельницкая. Она рассказывала, как в гимназии, когда ей делали замечание, говорили: «А это памятник не вашему ли родственнику стоит?» – имелся в виду памятник Богдану Хмельницкому. Но удивительно, недавно мне попалась книга Бориса Зайцева, большого русского писателя, запрещенного в сталинские годы, наконец изданного у нас, о котором мне рассказывала мама, высоко о нем отзываясь. И в этой книге, в рассказе «П. M. Ярцев» – подробный рассказ о Петре Михайловиче и его жене – моей бабушке1.

Сегодня трудно себе представить, что даже у себя дома нельзя было разговаривать о чем бы то ни было, связанном с заграницей. И тете Жене, и Шуне стоило больших трудов объяснить бабушке, что переписываться с ее старшим братом, живущим в Америке, категорически нельзя!

Шуня


Бабушка полюбила Шуню, конечно, была ей благодарна за сына и очень нежно относилась ко мне. С разрешения Шуни втихаря крестила меня в церкви на Большой Никитской – напротив консерватории. Мне было шесть лет, я это помню.

Все происходило очень быстро: был священник, ему помогал маленький старичок, бабушка и я. Никого больше, никаких крестных. Полили на макушку водичкой, помазали лоб и прочитали молитву. Бабушка все время крестилась сама и крестила меня. Надели крестик, но дома сняли: могли увидеть чужие, и он остался у бабушки, куда девался потом – не знаю.

Родители – и папа, и мама – не были атеистами, но и верующими тоже не были. Они выросли в начале века в семьях, я бы сказала, «деловых»: папин отец Виктор Михайлович Правдин – сын женившегося на русской, вероятно, выкрестившегося еврея Варгафтика (так что во мне одна восьмая еврейской крови тоже есть!), был видным процветающим юристом; мамин – Сергей Николаевич Шустов, чей дед Леонтий пришел в Москву из Рязанской губернии, – стал крепким купцом, а его отец Николай Леонтьевич основал ликерно-водочно-коньячную, ставшую знаменитой, Шустовскую фирму. Все они были православными, по праздникам ходили и водили детей в церковь, пекли куличи и даже постились в строгие дни постов, но, конечно, истинно верующими не были, поэтому к советскому атеизму отнеслись спокойно.

Во время войны мы с мамой в нашем подвале оказались в лучшем положении, чем люди в хороших домах с центральным отоплением. Топить перестали, а у нас были печка и дрова в сарае во дворе. Но все поставили буржуйки, выведя трубы в форточки, и дрова из сарая стали воровать. Поэтому мы выкинули из подвала кухонный, еще шустовский, длинный-длинный стол, покрытый целиковой настоящего мрамора доской – чтобы на его место положить дрова. Из него вынули формы для куличей, сложенные как матрешки – штук десять, размером от граненого стакана до почти ведерного. Их тоже выкинули, так как было полное ощущение, что они никогда не понадобятся.

Иконы в родных домах были только у бабушки. Мне повезло: я независтлива и очень жалею завидующих людей – совершенно лишняя область для страданий. Но, если откровенно, бесконечно завидую двум категориям людей: истинно верующим (за всю жизнь встретилась только с тремя) и музыкантам… Считаю верхом бестактности вопросы интервьюеров – «Вы верующий?» Все равно, что спросить о способе супружеской близости…

Возвращаясь к началу разговора о порке. При моем рассказе была и мама внука, моя дочка Катя, которая сказала: «Ты никогда мне об этом не рассказывала!» – «Но ты никогда и не спрашивала», – ответила я.

И опять я думаю: а я спрашивала? Даже маму – о рано ушедшей из жизни ее маме ничего толком не знаю… Не расспросила и папу о его бурной юности. Дивный эпизод знаю от тетки Жени: отец послал его, восемнадцатилетнего, в Лондон обучаться бизнесу, снабдив для этого приличной суммой. И первое, что он сделал по приезде в Англию, – заплатил внушительные деньги за участие в теннисном турнире. Ну, что? Золотая молодежь! А мы все недовольны своими молодыми!

Глава 4
Возвращение папы

Виктор Шнейдеров. – Папа Адольф и мама Юля. – Война. – Завидово. – Лидия Семеновна Баланеско. – Поиски работы для папы. – Шок от «родственника». – Шуня у генерала. – Работа в Мичуринске. – Дом Сидоровых. – Еда.

Встретив папу 6 июня сорок первого года, отвезли его к нашему другу Виктору Шнейдерову.

Почему не домой? Потому что все бывшие политзаключенные по пунктам 58-й статьи – у папы были пункты 6 и 7, шпионаж и контрреволюционный заговор – не имели права находиться на территории больших городов, тем более в столице. Уголовников это не касалось.

Виктор Шнейдеров – друг родителей со спортивной юности, сын замечательных Адольфа Матвеевича (пол-Москвы звало его папа́-Адольф) и Юлии Густавовны Шнейдеровых, младший брат ставшего впоследствии очень известным кинорежиссером Владимира Шнейдерова (фильм «Джульбарс» видели все). Старшие, вероятно, были потомками обрусевших немцев. Но тогда в их широком «тесном кругу» ни национальная, ни даже материально-социальная принадлежность никого не интересовала и, конечно, антисемитизм не полыхал. Важными были лишь интересы: спорт, театр, дружеские связи.

Теннисистки Софья Мальцева, Ольга Ольсен и Адольф Матвеевич Шнейдеров


До революции и во время нэпа Адольф Матвеевич занимался какой-то коммерческой деятельностью, был, как и Шустовы, среди видных руководителей Яхт-клуба (находился на Стрелке, на Москва-реке, где теперь громоздится церетелиевский Петр) – то есть был не богачом, но «в достатке».


«Мама Юля». Юлия Густавовна Шнейдерова, мать Виктора


Жили на Малой Никитской, в просторной по тем временам квартире на первом этаже, куда каждый подвыходной, а позже – в субботу, без приглашения приходили к накрытому столу старшие – друзья Папа́ Адольфа и Мамы Юли и следующие поколения – сыновья с действующими и бывшими женами (все дружили), соответственно друзья их поколения, и дети, дети всех.

Этот дом – одно из самых светлых воспоминаний моего детства. Шуня водила меня туда с тридцать пятого года (моих семи лет) и до начала войны. Взрослых было велено называть по имени (без «тетя», «дядя») и на «ты». Володя Шнейдеров приводил туда и актеров, которые у него снимались. Сильнейшее впечатление – крошечная кореянка (из «Джульбарса») распустила волосы – и они были до полу…

Итак – Виктор Шнейдеров. Был хоть и из мелкой, но буржуазной семьи и совсем еще юным стал яростным комсомольцем: вступил в ЧК и вместе с Виктором Кином2 устанавливал на Дальнем Востоке советскую власть… Затем работал в Москве и в 1937 году был, естественно, арестован. Были выбиты зубы, отбиты почки и печень, но по приходе в 1938 году Берии был полуживой, но выпущен. Выходили, остался больным на всю жизнь; ему было в это время сорок лет. Очень обозлился, но продолжал быть наивным – вернулся в НКВД, считая, что сможет бороться за справедливость. Стал абсолютно бесстрашен и без минуты колебаний взял бывшего зека к себе пожить. Напоминаю, это было 6 июня 1941 года…


Все близкие скинулись и решили послать Шуню и Шуру недели через две-три отдохнуть в Крым. 22 июня утром Костя Масс повез папу на ВДНХ: показать, чего достигла советская власть кроме лагерей, и покормить мороженым – папа его обожал. Когда он это мороженое доедал, в 12 часов дня выступил Молотов – объявили войну. Тут же вернулись, и стало ясно, что в Москве оставаться нельзя. Вечером мы с мамой провожали папу на Ленинградском вокзале на сто первый километр, в Завидово – куда до этого сразу после возвращения он съездил, зарегистрировался в НКВД и снял комнату в деревне.

Туда же через неделю меня и мою жесткошерстную девочку-фокстерьера Дорьку отвезла мама. Так что первую бомбежку Москвы 23 июля видела в виде красного зарева. Было значительно страшнее, чем потом, когда во время бомбежек была в Москве.

Мне было тринадцать, я до этого не виделась с папой более шести лет, и, естественно, было необходимо время для узнавания и привыкания. Я обязана считать, но и сама так думаю, что я человек счастливый: даже с детства, в самые-самые трудные моменты Господь-судьба посылает мне замечательных людей.

* * *

В Сибири – мне пять лет – хозяйка тетя Луша, не старая, совсем деревенская женщина. Как сейчас помню, умная и очень по-русски добрая. Когда идет доить корову, берет меня с собой и велит пить молоко, набирая его в кружку прямо из вымени: полезно, как материнское, теплое, не процеженное. Жалеет и самого зека, и жену его, и малую дочку…

И, конечно же, Лидия Семеновна Баланеско, которая была с нами рядом до конца своих дней. Она приехала из Москвы в нашу сибирскую деревню чуть позже нас, в 1933 году. У нее в лагере был муж. Мама была единственной москвичкой на станции Яя, они, естественно, сразу же познакомились. Лидия Семеновна пережила страшную трагедию. Была замужем за румыном Баланеско (у него в фамилии было «у»), были сын и дочка. Случился ужас, по разным причинам все (!) умерли в течение одного года. Она начала сходить с ума. И тогда смолоду влюбленный в нее двоюродный брат повез ее в путешествие на Алтай. Поженились, его арестовали, сослали в Сибирь…

Лидия Семеновна привязалась к маме и ко мне на всю жизнь. Жила рядом, не работала, а занималась мною. Рассказывала, когда гуляли в тайге, содержание всех опер и пела арии из них… Когда мужей перестали выпускать в деревню, а потом и перевели в другие лагеря, Лидия Семеновна, как и мы, вернулась в Москву. Жила, по счастью, недалеко от нас и бывала у нас постоянно. Ее мужа перевели в лагерь города Углич, где он и погиб. В Москве ею занималась мама, а после маминого ухода из жизни я. Возила продукты, а позже, когда она стала совсем старенькой, готовую еду. А жившие рядом с ней родственники не помогали совсем. Взять ее к себе мы с Зямой не могли, в тот момент было некуда. Устроили в лучший в то время дом для престарелых. Опять же счастье! По закону мы, не родственники, не имели права оплачивать пребывание престарелого человека. «Почему?» – «Можете в любой момент отказаться!» Но дивная работница этого дома поняла, что мы не откажемся…

Лидии Семеновне уже было девяносто три года, и она пробыла в этом «лучшем» кошмаре совсем недолго. Когда ее не стало, хоронить ее выпало нашему зятю Валере Фокину, потому что мы были на гастролях в Японии… По приезде должны были осуществить и осуществили завещанное: развеять прах. Оказалось – очень трудно! Не завещайте такого никогда…

Лидия Семеновна Баланеско с семьей


А здесь, в Завидове, деревенская женщина – хозяйка, у которой живем, полностью поняла ситуацию и помогла мне необыкновенно: во время бомбежки крепко держала, обняв, и все время сближала меня с папой, обучая заботиться о нем. Научила топить русскую печь, варить в ней в чугуне пшенную кашу, считать малые деньги… Правильно поступают люди, ведущие дневники: помню ее и всегда буду помнить, облик вижу, а имени вспомнить не могу… кажется, Наталья…

По приезде в Завидово папа сразу пошел в военкомат, проситься в армию (ему сорок шесть лет, брали и старше). Ему отказали, но послали на две недели на рытье окопов.

Я осталась с – будем так ее звать – Наташей. Телефона не было, мама раз в три дня присылала поддерживающие телеграммы: «Шибза (так она меня ласково звала), дорогой мой, держись, скоро увидимся…» Папа вернулся, на работу никуда не брали, решено было искать в округе. Поехали на станцию Редкино (следующая за Завидовым), а оттуда прошли восемь километров до ТОС (торфяная опытная станция), где работал инженером Гриша Натансон, муж маминой младшей сестры Лизы. До этого я его знала, хотя сестры общались мало. Мама была одна, папа был в лагере, а Лиза объявлялась только тогда, когда что-нибудь было надо. Но тут адрес дала… Когда мы нашли дом и на наш стук вышел Гриша, случилось то, что никогда не забуду: его объятое страхом лицо и крик «Уходите, уходите сейчас же!» «Дай Тане воды» (был разгар июля, и мы прошли длинную дорогу), – сказал папа. – «Нет, уходите!..» Мы повернулись, и через несколько домов женщина, работавшая в огороде, вынесла к забору нам ведро воды…

Через три года Лиза, Гриша с дочкой Леной возвращались в Москву из эвакуации, куда уехали осенью сорок первого. Им надо было где-то остановиться, так как их комната была еще занята. Мама пустила их к нам, но меня отослала к тете Жене и бабушке, понимая невозможность нашей встречи.

* * *

Вернулись в Завидово, и через несколько дней через милицию папе предложили место в конторе колхоза в довольно близкой деревне. Перебрались втроем: папа, я и фокстерьер Дорька. Но через шесть дней папу вызвали в НКВД и дали предписание уехать в течение 24 часов. Он должен был указать, куда он поедет, учитывая при этом все минус-пункты. Он указал Рязань, так как для ее достижения надо было проехать через Москву.

Москва была уже на военном положении, и для въезда в нее нужен был пропуск, но деревенские энкавэдэшники об этом не думали. На Ленинградском вокзале нас встречали Шуня и тетя Женя. Мы являли собой, как я теперь понимаю, довольно странную компанию: высокий, красивый, не старый, но совершенно седой мужчина, загорелая девочка-подросток с породистой собакой и две молодые явно москвички… Бог есть – может, поэтому нас не остановили. Плюнув на все, поехали домой, и на следующий день умная и смелая Шуня пошла в главное милицейское управление к генералу по паспортизации Москвы и Московской области. Посмотрев папины бумаги, он сказал, что «они идиоты, все минусовики не имеют права жить в областях, находящихся на военном положении, в Рязанской в том числе». И даже, естественно, по Шуниной просьбе выдал за своей подписью бумажку, в которой были названы «чистые» области, среди них – Тамбовская.

* * *

Москва – большой город, но есть группы, вернее, круг людей, постоянно общающихся. Я уже говорила, что театральная, спортивная и музыкальная Москва составляла такой круг. Руководитель замечательного ансамбля скрипачей Большого театра Юлий Реентович (с родителями знаком не был!) сообщил, что в городе Мичуринске (Тамбовской области, ранее и теперь город Козлов) живет после лагерей его тетка, Софья Александровна, у которой по приезде можно поставить чемодан. Так и поступили. «По велению» Шуни Александр Викторович пошел прямо в НКВД, сказав, что все равно «с улицы» его, с его бумагами, на работу никто не возьмет. И действительно, они направили его в контору Облторфсоюза, в которой нуждались в грамотных людях и где он, неплохо образованный в Московском университете и в семье, благополучно проработал тринадцать лет, вплоть до реабилитации, когда смог вернуться в Москву. Он был чрезвычайно полезен руководству этого учреждения, так что даже посылали изредка в командировку в Москву.

Прожив в Мичуринске три дня у Софьи Александровны, с ее помощью снял комнату у стариков Сидоровых. Эти люди тоже из числа тех, кого в трудные минуты посылает небо и кого я буду помнить до конца моих дней. Старик (так мне тогда казалось, наверное, ему было около шестидесяти – в армию не взяли) Иван Васильевич работал на местном спиртзаводе. При всей его порядочности дом был полная чаша. Хозяйка, его жена Мария Петровна, дивная, хваткая, добрейшая русская женщина, с помощью кормов с этого завода держала корову, свиней, кур-гусей…




Когда мы, мама и я, получив, наконец, пропуск на выезд и въезд в Москву, приехали в Мичуринск, то первое, что меня потрясло, был кипящий самовар, в котором по всей его окружности варились яйца, а на столе стоял огромный сладкий (на сахаре, а не на сахарине) бисквитный пирог, не говоря о твороге, ветчине… С ума сойти! Мы не голодали, но есть хотелось всегда: на иждивенческую карточку (мою) триста граммов хлеба, на служащую (мамы) – четыреста, но она почти сразу после начала войны стала донором, и в те месяцы, когда сдавала кровь, получала рабочую карточку – пятьсот граммов. Еще у нас было некоторое подспорье из Мичуринска: когда удавалось туда съездить, привозили постное масло, купленное на деньги от продажи спичек. В Москве кооператоры стали делать спички не в коробках, а пачечки с обламывающимися спичечками (такие много позже я увидела более аккуратно сделанные фирменные, в дорогих гостиницах и ресторанах в Европе). Они были недороги, мама их покупала и продавала по три рубля на базаре в Мичуринске. Торговкой дочка капиталиста была той еще: однажды был очень большой спрос, и вокруг нее образовалась толпа покупателей. Кто-то крикнул: «Дай за пять, возьму все», на что она без паузы отвечала: «Дороже трех не отдам!»

Недавно кто-то меня спросил: «Вот ты много где была, на разных континентах и в разных странах, какое самое большое удовольствие от еды у тебя было в жизни?» Я вспомнила жареных голубей в Каире, суши в Токио, устриц в Париже, сардины в Лиссабоне, всю грузинскую еду и много чего еще и поняла – самый большой восторг от еды у меня был в сорок третьем году, когда мама, приехав из Мичуринска, привезла постное масло, сварила мороженой картошки, поставила ее и это масло и сказала: «Ешь сколько хочешь!..»

Глава 5
Ближайший друг

Константин Иосифович Масс. – Юрий Георгиевич Ломов-Оппоков. – Шуня в Спортпромснабе.


О Константине Иосифовиче я, конечно же, должна рассказать. Он был близким, настоящим другом моих родителей. Опять возникает досада – никогда не пришло в голову спросить: когда и как познакомились. Думаю, благодаря спорту. Сам Костя Масс, «Масик», так его звала «вся Москва», сильным спортсменом не был. Увлеченно играл только в теннис, участвовал в дачных соревнованиях, но без больших достижений. Толстый, грузный, но веселый и подвижный, был обожаем всеми. Являлся фактически председателем Федерации тенниса страны.


Константин Осипович Масс


Константин Иосифович (чаще писали Осипович) был женат на Верочке, Вере Анатольевне. Но все, и дети, звали ее Верочка. Она была не просто любима, но обожаема Масиком. Все считали это справедливым: красавица, в молодости снималась в немом кино, обаятельная, расположенная к людям. Редкостно гостеприимный Костя лучше всех играл в преферанс. Игра в доме происходила регулярно. Верочка всех поила, кормила, радовалась всем.

«Человек необыкновенной доброты, с неиссякаемым чувством юмора и большим гражданским мужеством»3. Это я повторяю слова Юрия Георгиевича Ломова-Оппокова.

Ю. Г. Ломов-Оппоков больше других имеет право судить о К. И. Массе, так как знает его с раннего детства. Отец Юры – видный революционер и государственный деятель – был другом семьи Масс. Когда в 1938 году его расстреляли, Константин Иосифович принял самое деятельное участие в устройстве опеки над Юрой. Он хотел взять его сам, но отдавали только родственникам. Эти хлопоты были в те времена смелым, трудным, даже опасным актом. И до конца своих дней Масс не оставлял заботой Юру и его старшую сестру Нину, хлебнувшую вместе с их мамой после расстрела отца лагерей. У Константина Иосифовича и Верочки своих детей не было, и, конечно, Ломовы-дети их заменили.

Юра прошел фронт, стал доктором, крупным хирургом-стоматологом. Конечно же, увлеченный теннисист. Дружим всю жизнь. Не раз и я, и Зиновий Ефимович бывали его пациентами… С годами общаться сложнее – стареем, но помним и любим друг друга…

Работал Масс начальником управления Спортпромснаба. Это было главное учреждение по материальному обеспечению всех спортивных зрелищ. Особенно спортивных парадов, которые регулярно проводились в дни государственных праздников на Красной площади.

Почему сказала: настоящим другом? Потому что во вполне неблагоприятных обстоятельствах оставался верным.


А. В. Правдин и К. О. Масс


Шуня


Регулярно помогал Шуне деньгами на посылки ссыльному папе и на поездки на свидания с ним. В конце войны взял ее на работу – при отсутствии каких бы то ни было «аттестатов», дипломов – в качестве товароведа в свой Спортпромснаб. Видел ее абсолютную порядочность, безукоризненную грамотность и умение быстро понимать суть дела. Она работала очень увлеченно и результативно. Даже не раз получала грамоты за успешную деятельность. Конечно, этому способствовало то, что сама была спортсменкой. Понимала смысл соревнований во всех видах спорта, поэтому и работала с душой. Именно Костя Масс и был тем начальником, который рассказал маме о приходе кагэбэшников, когда я собралась выходить замуж за сына их коллеги… Об этом я еще расскажу.

Глава 6
Немцы под Москвой

Сегодня 16 октября 2015 года… – Москва в 1941-м. – Поход в булочную. – Подполье. – Восьмой класс. – Ира Горелик. – Букинистический на Лубянке.


Воспоминания, конечно, это особая часть нашей жизни. Иногда очень приятные, о каких-то радостных моментах, иногда – иначе. Я уже скоро двадцать лет живу одна. И, естественно, область воспоминаний увеличивается.

Вот и сегодня не могу целый день выкинуть из головы 16 октября 1941 года… Всего пятый месяц с начала войны. Вернулись из Завидова в Москву, папа обустраивается в Мичуринске, мама работает в канцелярии какого-то геологоразведочного управления.

Школы не работают. Поэтому я, самая свободная, топлю печку, стою в очередях за отовариванием карточек, даже что-то самое простое (каши) варю. Это потому, что с начала войны наша Нюша, как я уже говорила, должна была вернуться в деревню.

Так вот. 16 октября утром звонит мама (телефон еще работает, снимут позже у всех, кроме высокого начальства). И говорит, что скоро придет домой и чтобы я далеко не уходила. Потом она объяснит: ее управление уезжает в эвакуацию, мы с ними не поедем, потому что денег нет, не говоря о каких-либо драгоценностях (все немногое, что было от шустовского дома, ушло на поездки к папе в лагерь, обучение меня немецкому языку и просто на элементарно сносную жизнь). Папа в Мичуринске, можно хоть съездить. А здесь у нас крыша над головой. Как всегда – права и мудра!

У меня сегодня одна забота – купить хлеб. Выхожу, на улице дивная погода, тепло, даже солнечно, как и сегодня, через 74 года. Поэтому решаю пойти во «вкусную» булочную. Это рядом со станцией метро «Кировская», там своя пекарня, и поэтому очередь идет быстро – хлеб подают постоянно, не надо ждать привоза. Но при выходе со двора я застываю… В нашем переулке не очень давно построен высокий дом, и в нем располагается ЦСУ (Центральное статистическое управление). И над ним, и по всей округе, сколько хватает глаз, в ясном небе, как огромные черные вороны, летает жженая черная бумага. Все-таки иду – хлеб-то нужен.

По дороге вижу очень много людей, везущих коляски, самодельные тачки, с рюкзаками с вещами, двигающихся к площади трех вокзалов. Над всем этим такая же черная жуть.

Отоварив хлеб, решаю вернуться домой не по бульвару, а через Кировскую улицу (теперь и раньше Мясницкую), чтобы зайти в магазин – «обожаемое Чаеуправление». Этот дом, стоящий напротив Главного почтамта, построен был еще до революций купцом Перловым в «китайском стиле». Его так и называли Перловский, как гастроном номер один – Елисеевский. В нем всегда очень вкусно пахло, потому что там продавали восточные сладости, чаи и кофе в зернах, который для желающих там и мололи в огромной машине. Поэтому даже если и ничего не покупать, то просто подышать этими запахами!

Но… вхожу, народу мало, продают песочный пирог с вареньем. Чтобы купить хоть двести граммов, надо отдать карточку на сто (!) граммов сахара. И вдруг говорят, что продают без карточек! На все имеющиеся у меня деньги покупаю этот пирог. И продолжаю, естественно, его жуя, в дивном настроении идти по Кировской. Тогда на углу Кировской и Комсомольского переулка был «Детский мир». Зашла и увидела: за одним из прилавков стоял продавец, немолодой мужчина, и торговал валенками. Отрывал «промтоварные единички» (карточки) и получал деньги. Меня это, несмотря на немыслимую дефицитность товара, не взволновало, потому что у нас с мамой были дивные, деревенские, ручной валки валенки, присланные няней Дуней и Нюшей. И вдруг продавец начал выкидывать валенки из-под прилавка прямо стоящим в очереди людям. Крикнул: «Чего там, берите так!..» Конечно, началась свалка, а я выскочила в ужасе из магазина…

Пирог с вареньем без карточек, валенки задаром и летающая над городом жженая бумага мое настроение резко изменили. Побежала домой. Мама еще раз объяснила, почему мы не эвакуируемся, а про жженую бумагу сказала: «Жгут документы».

То, что немцы, подойдя к Химкам (десять километров от Москвы), в нее не вошли, отношу к счастливейшему для себя и для всех россиян чуду. Наверное, у них была плохая разведка и степени оголенности города они не знали. Слава богу, наши опомнились, были переброшены сибиряки, и немцев отогнали.

А в октябре НКВД готовил подполье. У нас появился упомянутый мной выше Виктор Шнейдеров, привел людей, которые стали в нашем подвале поднимать доски пола и рыть подполье. Туда потом привезли и положили жестяные, размером с небольшой чемодан, коробки. Чем они были наполнены, не знаю до сих пор – через полгода их вывезли. Была ли это взрывчатка, или мука – значение имело только то, что это против немцев. Так объяснила мне мама, сказав, что, если надо, «в подполье можно будет прятать евреев». Глубинные россияне, капиталисты, воспитали настоящую интеллигентку, не думающую об обиде на советскую власть, а только, простите за пафос, о России. Ее квартиру и выбрали для подполья, взяв на вооружение фамилию: Шустова, дочка капиталиста, естественно, в глазах немцев, обижена на советскую власть и патриоткой быть не может…

Мама устроилась на работу в контору какой-то промкооперации, а я проводила время в очередях, «отоваривая» карточки, топила печку, возила на трамвае поленья дров в рюкзаке на Малую Бронную тете Жене и бабушке, у которых батареи отопления лопнули и стояла железная буржуйка, выведенная трубой в форточку. Школы все еще не работали, но в конце февраля сорок второго года открылись консультационные пункты для школьников седьмых и десятых классов (выпускников неполной средней и средней школ), я как раз должна была быть в седьмом. Обучение шло вполне толково: в месяц проходили путем консультаций три предмета, сдавали экзамены и переходили к следующим трем. А в середине сентября открылись школы, и я начала свой восьмой класс.


Ира Горелик. 1945


В этом классе я встретилась с двумя людьми, ставшими моими друзьями на всю жизнь, хотя проучились вместе мы всего полгода: в январе сорок третьего после зимних каникул по повелению Сталина школы были разделены на женские и мужские. Ира Горелик, моя главная подруга, оказалась в другой школе – делили еще и по изучаемым иностранным языкам (у нее был французский, а у меня немецкий). Это не помешало нам не только в школьные годы, но и всю жизнь не расставаться.

Самая долгая разлука была, когда я уехала на три месяца с Зямой (его театром) на гастроли в Японию. Мы жили с Иркой совместно, совсем-совсем открыто, не скрывали друг от друга ничего, за всю жизнь ни разу не поссорились! В восемнадцать лет она вышла замуж за небесного Илюшу, что никак не помешало нашей дружбе, просто мне прибавило близкого человека.

Девочками (мне четырнадцать, ей пятнадцать, тогда мы были более детскими, чем сегодняшние девочки) обе страдали от отсутствия сладкого и, когда бывали деньги, покупали в гомеопатической аптеке лекарства – меленькие, размером с крупу, сахарные шарики. Больным их прописывали по пять-восемь штучек на прием, а мы опрокидывали в рот целую коробочку, штук пятьдесят. А потом стали продавать мороженое на сахарине, жуть полная, но пачка большая, стоила двадцать рублей.

Денег не было, но соображали… Пошли к Ирке домой, они с мамой (папа незадолго до этого ушел из жизни) там не жили, так как отопление лопнуло, батареи являли собой глыбы льда, поэтому до лета жили у родственников. Пустыня жуткая, но книги в шкафу стоят – берем, как сейчас помню, книгу, которую тогда еще не читали: «Опасные связи» Шодерло де Лакло. Сдаем в букинистический на Лубянке (недалеко от Политехнического музея, теперь этих домов нет, стоит Соловецкий камень). Недели через две получаем деньги и жрем мороженое, подтверждая слова Черчилля о том, что народ, который в тридцатиградусный мороз ест мороженое, победить нельзя.

Деньги кончаются, идем ко мне. Во все времена папиного лагеря Шуня, естественно, продавала все, что было стоящего из бывшего барского дома: столовое серебро, остатки украшений и тому подобное, но не дотронулась ни до одной книги, а их была целая, очень серьезная библиотека. Помню кожаные корешки… Очень много Пушкина, в том числе однотомник, изданный к столетию гибели, за которым я, тогда девятилетняя, выстояла длинную очередь. И отдельно изданная «Пиковая дама» с иллюстрациями, почему-то прикрытыми папиросной бумагой. Решаем, что «Пиковая дама» есть во всех сборниках, и несем продавать. Дают огромные, по нашим понятиям, деньги, и притом сразу. Мучимая непривычным для себя поступком, через некоторое время отдаю маме остатки денег и признаюсь в содеянном. «Какая же ты дуреха, сказала бы, я бы какую-нибудь дала, а это… таких книг всего десять штук – и во всех написанные от руки иллюстрации…» – сказала мама.

Но она была невероятная женщина: в пятьдесят пятом году в наших «палатах Шуйского» делали капитальный ремонт с временным выездом жильцов и вывозом всех вещей. Мы все вывезли (папа уже вернулся, был в почете в своем «Спартаке», и нам дали помещение около спортивного зала), но книг было столько, что пришлось их упаковать в огромные железные сундуки (кто-то дал), запереть и оставить. Однажды мы с мамой пришли посмотреть, скоро ли мы сможем вернуться. Войдя, увидели, что все эти сундуки разрезаны автогеном, и ни одной книжки, ни одного альбома с фотографиями – нет. После короткой паузы тихим, но без тени слез голосом Шуня сказала: «Хорошо хоть “Пиковую даму” продала…»

Бывают профессии: учитель – учительница, уборщик – уборщица, портной – портниха, и т. п.; но архитектор, дизайнер, доктор, врач – женского рода не имеют: докторша, врачиха – это жена доктора, врача. Думаю, что и слово «друг» должно употребляться таким же образом. По-моему, в слове «подруга» дружбы меньше… Ирка и я были друзьями, душевно зависели друг от друга, не расставались пятьдесят семь лет.

И когда в 1999 году она уехала в Штаты к сыну – было истинное горе… Ее не стало через пять лет, хоронили в могилу мужа Илюши привезенную урну… Продолжаю ее любить, скучаю по ней, дружу с ее детьми – Витей и Машей, тоже уже дедушкой и бабушкой, испытывая их передряги (хоть это и бессмысленно), как свои. Они – мое наследство от Ирки…

Глава 7
Сталинград наш!

Юра Крутиков. – Наш класс. – Дочка врага народа. – Экзамены в ВУЗ. – Жизнь в военной Москве.

Второй мой друг из школы, Юра Крутиков, умный, редкостно способный и творческий, был, конечно, со странностью: когда повзрослели, стало ясно, что просто он иной ориентации. В школе он был в меня влюблен – писал стихи, стремился быть рядом и одновременно писал любовные стихи и Вове Демьянову, истинно в меня влюбленному на протяжении многих лет. Мне было пятнадцать, им – шестнадцать. Смотря на сегодняшних детей, понимаю, насколько они быстрее взрослеют. Я была наивна до крайности, но, слава богу, открыта и все рассказывала бабушке (папиной маме), с которой очень дружила. Я, естественно, знала, как возникают дети, но о гомосексуализме понятия не имела. Бабушка очень деликатно объяснила, что бывает такое странное явление и очень часто это бывает природным – как цвет кожи, волос и прочее. Я удивилась, но особого впечатления на меня это не произвело, так как, имея довольно много поклонников, ни в кого не влюблялась, даже накоротко – была весела и свободна до двадцати двух лет, когда влюбилась так, что не дай бог… Расскажу потом.

* * *

Война… Бомбежки, люди по тревоге шли в бомбоубежища и станции метро. Но, твердо веря в судьбу, Шуня мне не позволяла никуда ходить, так как наш подвал в доме XVII века с трехметровой толщиной стен и сводами был тоже вроде убежища, а если вдруг… то хотя бы паники не было. Я очень огорчалась, так как в бомбоубежище в соседнем доме собирался весь двор, с кем до этого играли в лапту и прятки, и было весело, но слушалась и там ни разу не была. И где бы ни находилась, шла домой.

Осенью сорок второго открылись школы, в каждом районе их было немного, в начале следующего года разделились на женские и мужские, но общаться продолжали. Тогда же Сталин ввел погоны в армии (до этого, кто не знает, были петлицы), начал приглядываться к церкви и использовать ее, в школы стали внедрять «куртуазность». Мы из своей женской ходили учиться бальным танцам (падеспань, мазурка – сорок третий год!) в мужскую школу.

Ира Горелик, Таня Правдина, Юра Крутиков – друзья до конца дней


«Женский» класс в те времена был непривычен: не надо было кого-нибудь стесняться. Ходили в юбках, брюк еще не было. Зимой сидели в рейтузах, а весной, не задумываясь, задирали подолы, подтягивая чулки на резинках (колготок тоже еще не было).

У некоторых возникали романы, тогда им собирали что-нибудь надеть для похода на свидание. Раза три в месяц ходили на разгрузку леса на Котельническую набережную (высотки еще не было). Бревна с баржи грузили на машину, и их везли в школу для печки в столовой, а мы тоже возвращались туда же, потому что нам давали «завтрак»: пончики с повидлом, незабываемые!

Я была веселая, спортивная, дружила с половиной класса и была на «высокой» общественной должности: председатель Учкома (ученический комитет). Но… начался прием в члены ВЛКСМ (Всесоюзный Ленинский коммунистический союз молодежи). О том, что можно не вступать, и в голову прийти не могло: заре навстречу! И вдруг меня, жутко любимую общественницу, не принимают!.. Дочка врага народа… Считаю, что в этом был даже плюс: шоково, но глубоко и на всю жизнь просветило мозги. Думаю, даже до цинизма.

Так, когда я окончила школу и решила поступать в Московский институт востоковедения, выяснилось, что туда принимают только членов партии и комсомола, то я спокойно и с радостью приняла предложение стать членом ВЛКСМ совершенно иным способом. Мать моей школьной подруги была очень опытным акушером-гинекологом и, на мое счастье, незадолго до этого делала аборт инструктору (или – ше?) райкома комсомола, которая несложным приемом «записала» меня в комсомол. Это членство дало право подать документы для поступления в институт.

Вообще, несмотря на огромный конкурс и дополнительные препоны (преимущественный прием мужчин и прием пришедших из армии с минимальными оценками), мне со сдачей экзаменов повезло. Первым, поскольку ВУЗ был языковый, был иностранный язык. Я, выученная дома, довольно свободно говорила по-немецки. Для принимавшей экзамен преподавательницы, судя по всему, это было сложнее, и она с ходу поставила мне пятерку.

Дальше – сочинение. Готовясь к школьному выпускному сочинению, я написала на длинненьких шпаргалках подробнейший, выверенный, с цитатами опус на придуманную мной тему: «Горький-гуманист». Писала же выпускное на «свободную тему»: «Мой друг, отчизне посвятим души прекрасные порывы». Первая тема, написанная мелом на доске на экзамене в институте: «Горький-гуманист». Шпаргалки были со мной – соответственно вторая пятерка. А третий – история – уже вышел как-то сам собой. Казалось бы, максимум баллов, но… собеседование на мандатной комиссии. Спрашивали главным образом, по каким статьям мой папа отсидел десять лет. В результате – нет мест на отделении, на которое я подавала, – арабском. Выбрала его потому, что, решив сделать специальностью восточный язык, узнала: на нем говорит шестнадцать стран в мире. На следующий день приехала забирать документы, чтобы быстро подать их в МГУ на химический факультет – экзамены туда были позже, конкурс небольшой, а я единственное, что в школе знала прилично, кроме языка и литературы, так это химию – благодаря учительнице от бога Наталье Георгиевне Гололобовой. И вдруг – вы приняты! Оказалось, что членом этой мандатной комиссии был декан арабского отделения профессор Баранов Харлампий Карпович. После окончания заседания этой комиссии он сказал: «эту девочку я беру». Он был очень весомой фигурой в институте, и перечить ему не стали. А я еще думала, что Бога нет!

Немцев от Москвы отогнали, воздушные тревоги стали реже, но еще не прекратились. В городе работали два театра – оперетты и филиал Большого. Мы ходили туда чуть не два раза в неделю, стоило недорого, и билеты легко было купить – народа в Москве в эти годы было значительно меньше. Иногда представления прерывались: «Граждане, воздушная тревога!» Можно было пойти в метро, а можно и остаться в театре. Покупали билеты чаще всего в ложи бенуар и в такие минуты составляли стулья и ложились при приглушенном освещении спать. «Отбой!» – и спектакль продолжался.

Жили, конечно, трудно, но весело. Телефонов не было (сняли практически у всех). Поэтому собирались, приходили мальчики, танцевали под патефон. С течением времени стало как-то легче: победили под Сталинградом, наши, наконец, пошли в наступление. В честь взятия городов были салюты – бегали смотреть. Стали понемногу возвращаться уехавшие в эвакуацию.

Глава 8
Победа! Строгий выговор

Брось портфель! – Красная площадь. – Парад Победы. – Институт востоковедения. – Подстава. – Учеба в Ростокинском проезде. – Агитатор на выборах.


И, наконец, сорок пятый год! Девятое мая! Победа! И мой день рождения – семнадцать! Равным по размеру счастья был только день, когда я родила свою Катю. По иронии судьбы он пришелся на 22 июня – день начала войны. На мои возмущения по этому поводу замечательная старшая акушерка смеялась, говорила: «Потерпи».

Мама должна была 9 мая возвратиться от папы из Мичуринска, а три дня, что ее не было, у меня ночевала школьная подруга Оля Степанова. Радио у нас не работало, и мы с Ольгой выдвинулись в школу. Когда мы подошли к низу Колпачного переулка, спускавшегося от Маросейки, в середине которого и была наша 329-я школа, то нам навстречу, с горки, со всех ног неслась моя Ира. Она бежала и кричала только одно: «Брось портфель! Брось портфель!»

Ничего не понимая, я подчинилась, бросила, и тут налетела Ирка, которая, услыхав о Победе, в свою школу не пошла, а побежала ко мне. Так я узнала о Победе…

Мама приехала, привезла еды, которую тут же и съели за праздничным столом! С тех пор 9 мая два праздника – до конца моих дней.

Всей большой компанией – девочки из класса, наши мальчики и часть взрослых – пошли на Красную площадь. Площадь была заполнена людьми так плотно, как в автобусе или трамвае. В результате у меня свалилась туфля, потерялась, и я, чтобы не хромать, сняла вторую и шла в чулках. Ведь если ты в счастье – не простудишься!

Вот уж когда было действительно всенародное единство, счастливые лица людей, радующихся друг другу!

* * *

Парад Победы (когда к мавзолею бросали немецкие знамена) и демонстрация после него происходили 24 июня. Мы, женская школа, тоже шли, очень веселясь, в этой демонстрации. Пошел дождь, мы были в это время у Ильинских ворот, рядом с Политехническим музеем. Казалось бы, великий момент, а вспоминаются дурацкие мелочи: все были одеты по-летнему, зонтиков не было. Дождь был сильный, все промокли, но хохотали до упаду: на одной из наших девочек было «трофейное» немецкое платье из синтетики, которой мы еще не знали, и вдруг, намокая, оно стало съеживаться, уменьшаясь в размерах. Так что бедная Галя оказалась в мини-перемини, а это тогда было совсем невозможно. Укрывали ее, обвязывая шарфиками и кофточками. Так и провели по Красной площади!

Оканчивающих школу в сорок пятом было немного, и для всех нас в Колонном зале был устроен концерт. Там я в первый раз среди артистов увидела Гердта. Он выступал с пародиями, очень понравился. Но если бы кто-нибудь тогда сказал мне, что через пятнадцать лет этот человек станет для меня самым-самым близким на долгие годы – как бы я смеялась!


Кончаем школу, поступаем в институты. Совершаю судьбоносную ошибку – не следую зову подруги Лели Цитрин, уговаривавшей меня поступать вместе с ней в медицинский, а иду в Востоковедение на свой арабский. Ира поступает в Московский университет на юридический. Общий наш друг Юра Крутиков – в Военный институт иностранных языков, на английский.


Учеба в комсомольско-партийном ВУЗе была совсем непростой, главным образом из-за состава группы. Её составляли мужчины, пришедшие с войны, их было человек шесть, еще двое мальчиков после школы, один москвич, а второй – худенький-худенький мусульманский татарчик из Казани. И четыре девочки – я, моя одноклассница и две чуть постарше нас.

Не называю имени своей подруги, которая из-за меня пошла на арабский, потому что мы учились в одном классе, очень близко дружили, и в институте, и позже во взрослой жизни, и вдруг в очень тяжелую для меня минуту она намеренно сделала подлость.

Она была очень сильной в нашей профессии, и поэтому я ей полностью доверилась. А именно: тогда я делала «левую» работу, для заработка, – переводила с арабского для Международного отдела ЦК большую статью.

И тут случилась катастрофа с дочерью (расскажу позже), я, естественно, была при ней. Позвонила в ЦК и сказала, что работу сделать не смогу. Мне ответили, чтобы я отдала перевод кому угодно, за чью работу распишусь. Вот я и попросила свою подругу. Накануне дня сдачи работы, после больницы, я заехала к ней и взяла перевод. Дома просмотрела его и, наверное, опять же только в силу молодости, меня не разбил инфаркт – в середине текст был перевран, причем специально! Я просидела всю ночь, его поправляя… Когда получила за него деньги, по почте перевела ей. Она все поняла – никаким образом не возникла. С тех пор мы расстались. Я отходила очень долго…

Наш Институт востоковедения находился, по тогдашним понятиям, почти на окраине, в здании бывшего ИФЛИ – замечательного Института философии, литературы и истории, который незадолго до этого закрыли по «идеологическим» причинам. Из него вышли замечательные погибшие «военные» поэты Павел Коган, Николай Майоров, Сева Багрицкий и наш друг Дезик (Давид) Самойлов, с которым мы не раз вспоминали аудитории нашей альма-матер.

Мне, жившей в центре Москвы в переулке на бульварном кольце, надо было доехать на трамвае до станции метро три остановки, потом на метро до станции «Сокольники», а оттуда шесть остановок опять на трамвае до Ростокинского проезда и пройти минут десять до института. Все это занимало – если и торопиться, по эскалатору бежать, а не ехать стоя, и уходящие трамваи догонять – не меньше полутора часов. Поэтому прогулы утренних общепотоковых лекций (по политэкономии, марксизму-ленинизму, истории и т. п.) были частыми. Староста группы, раскосый татарин Малюта Гатауллин, с удовольствием эти прогулы отмечал и сдавал в деканат. Туда вызывали, объявляли выговоры, но не отчисляли – хорошо училась по языкам.

Через несколько лет по окончании института Малюта (которого, естественно, мы звали Скуратовым) пришел ко мне домой, звать меня поступать в аспирантуру, каялся за то, что в институте гнобил, и говорил: «Я тогда темный был». Даже реферат, нужный для поступления, предлагал за меня написать…

В аспирантуру я не пошла и всю жизнь занималась только практикой – переводила в обе стороны, редактировала переводы, преподавала язык, работала и устным переводчиком. Удивительно, но с разговорным языком было сложнее всего: носителей языка в Москве, да и в стране, практически не было. Поэтому языковая устная практика была с редкими делегациями, которые вполне радостно принимали нашу литературную речь. Языки, арабский и английский, конечно, были основой, которая держала. Но помимо прогулов жизнь вполне была осложнена общественной работой. Мы ведь комсомольцы. Выборы – мы все агитаторы.


Институт востоковедения, III курс, арабский сектор. Таня Правдина – четвертая справа


Наш институт располагался в самом конце Сокольнического парка. Там, в двух трамвайных остановках от нашего Ростокинского проезда, была фабрика «Богатырь» (что делала, не помню). И небольшое, в виде бараков, рабочее поселение. В одном из бараков мой участок. Хожу, знакомлюсь, что-то рассказываю, прошу прийти отметиться и на выборы. Еще прошу прийти к началу выборов – в шесть часов утра! Такая установка. Один пожилой рабочий говорит, что у него в этот день смена кончается в пять утра. «Посплю часок и в полвосьмого приду, не бойся, не подведу!» Понимает, что должна быть стопроцентная явка. Человек какой-то трогательный, настаивать не могу…

Ночуем в институте, в половине шестого – на участке. Все пришли, очередь. Нет только моего дяденьки. Председатель агитбригады – секретарь комитета комсомола, студент моего же арабского отделения Игорь Беляев говорит: «Иди, буди». Объясняю, что не могу этого сделать, человек сам через час придёт, я уверена. «Иди, иначе пожалеешь!» – говорит мне «начальник». Я не иду, дяденька приходит, я спокойна. И напрасно!

Через неделю после выборов на общеинститутском комсомольском собрании – отчет об участии в избирательной кампании и проведении выборов. Следующий вопрос – персональное дело – «поведение агитатора Правдиной». Краткое изложение и предложение исключить из рядов ВЛКСМ. Осуществление этого влечет за собой обязательное исключение из института! Сижу ни жива ни мертва. Меня в институте знают и Ближневосточный, и Дальневосточный факультеты, потому что играю хорошим номером в институтской сборной волейбольной команде. Спорт – великое дело! Встают несколько человек и предлагают заменить исключение на «строгий выговор с занесением в личное дело». Голосуют: проходит, практически единогласно, выговор. Не патологично ли – все поздравляют! По дороге до трамвая слезы капают…

Механически я выбыла из комсомола через семь лет по возрасту (исполнилось двадцать восемь) с так и не снятым выговором. Виновнику моих слез после того собрания Игорю Беляеву руки не подавала, хотя встречаться приходилось. Он после окончания института вместе с Примаковым, с которым я была довольно близко дружна, работал корреспондентом «Правды» на Ближнем Востоке.

Глава 9
Уже работа

Переводческий факультет. – Диплом. – Разговор на Лубянке. – Работа в издательстве. – Преподавание в институте. – Десятитомник В. И. Ленина. – «Осторожно – сионизм!» – Интереснее, но еще труднее.


После пятого курса часть студентов, у кого хорошо с языками, оставили продолжать учебу на шестом курсе – организовали переводческий факультет. Попадаю. Группа маленькая, шесть человек: моя подруга, я, наш мусульманчик, еще двое и Валид Атамали, ставший моим, а после и Зяминым другом до конца своих дней. Его жена Неля, замечательный врач-гинеколог-хирург, и сегодня для меня очень близкий человек. Нуждаемся друг в друге.

* * *

На шестом курсе проходим месячную практику: я в Совинформбюро, Валид в издательстве. Оканчиваем институт, кроме гос экзаменов – диплом.

Недавно нашла его черновик: перевод на арабский язык статьи И. Сталина «Перспективы Китайской революции». Жутко вспомнить!

Никакого распределения на работу нет, ищите сами. Особого спроса на арабистов нет. Приглашают на Лубянку. Я в панике, в КГБ работать не могу и не буду! Что говорить, как отказываться?


Черновик дипломной работы


Мама, наивная, но гениальная, говорит: «Во-первых, прикинься дурочкой и скажи, что совсем не умеешь держать тайну, маме рассказываешь все-все, да и не только ей…» Сижу в кабинете на Лубянке напротив дяденьки в штатском. Перед ним папка, он в нее заглядывает, и я понимаю, что в ней абсолютно все про меня. Следую маминому совету, он подписывает мне пропуск и со словами: «Если надумаете, позвоните», отпускает!

* * *

Подруге находят блат и устраивают на иновещание на радио. Валида берут в ВОКС (Всесоюзное общество культурных связей), а он рекомендует меня в Издательстве литературы на иностранных языках, где проходил практику. Там была арабская секция в иранской редакции. Работы настоящей не было, издавали от силы две книжки в год – классиков марксизма-ленинизма. Моя дипломная работа и оказалась Валидовой рекомендацией: «Вот я вам не гожусь, а вот моя коллега…» Взяли на самую низкую должность – помощник редактора, оклад соответствующий – шестьсот тридцать рублей. Однако оказалось, что работа была никакая до такой степени, что можно и язык забыть! Но радость – мне звонят из института: наш декан и профессор Баранов рекомендует взять меня преподавателем. В издательстве дают разрешение на совместительство, и я начинаю преподавать на третьем курсе. Самое трудное – преподавать на первом, когда не знают ничего. Моя же трудность была в том, что мои студенты меньше года назад были моими младшими, но однокашниками.

Я иногда оговаривалась: например «Тима» вместо Тимошенко, но он вместе со мной играл в волейбол (в мужской, естественно, команде) за институт. Все, вместе со мной, хохочем.

Через два года это кончилось – наш институт закрыли, влив его в МГИМО (Институт международных отношений) и сократив численность студентов и преподавателей.

* * *

Так я и провела всю свою рабочую жизнь (с перерывом в три года, когда уходила преподавать на курсах иностранных языков Министерства внешней торговли) в этом издательстве. Издательство литературы на иностранных языках стало называться «Прогресс», направленность была в основном: классики марксизма-ленинизма, публицистика, пропаганда. Имею грамоту за «лучшую книгу года» – 10-томник В. И. Ленина на арабском языке.

Шикарная жизнь, ведь правда? Человеческая память устроена в какой-то мере правильно: сначала забывается все ненужное, остальное все-таки позже. Сегодня процитировать Ленина, кроме, конечно: «Учиться, учиться, учиться», могу только: «Лотерея – это обман народа!»

Тем не менее, когда переводишь, в текст вгрызаешься и в мозгу царапины остаются… Конечно, Владимир Ильич являл собой считающееся невозможным сочетание «гения и злодейства». Излагал свои убеждения очень логично. Был прекрасно образован, всех аспектов касался, глубоко их изучив… Вспоминаю «Аграрную программу». Когда работала над ней, думала – повешусь! Ощущала полную никчемность собственной деятельности: это и по-русски читать дико трудно, а арабам понять тринадцать (!) форм землевладения уж точно невозможно.

Но смешно, много лет спустя в ресторане в Швейцарии, в Цюрихе, услыхала от переводчицы: «Здесь часто бывал ваш Ленин. Он как раз в это время писал какую-то работу про сельское хозяйство. Видите, в этом зале – перекладина, он для разминки на ней подтягивался».

«Жутко вспомнить!»


Бывали и разные казусы. Мне дали работать с книгой «Осторожно – сионизм!». Автор Иванов. Стыдная, жуткая жуть! И тут я вспоминаю, что этот Иванов был в гостях у моих знакомых, надрался и, взяв стакан с коньяком, влил его собаке – дивному ирландскому терьеру – в пасть. Я не задержалась, тут же дала Иванову по морде, а хозяин его выгнал.


Пошла к главному редактору, сказала, что, по-моему, имею право отказаться от работы над материалом, автору которого дала крепкую пощечину. Главный редактор был интеллигент. Дал разрешение!

* * *

А потом издательство – о, счастье! – разделилось на «Прогресс» с той же тематикой и «Радугу» – художественная литература. Можно не гадать – я ушла в «Радугу». Жить стало интересней: все-таки – Шукшин, Чехов, Достоевский и еще многие светлые имена. Но труднее стало во много раз. Перевод всегда приблизителен, и хороший перевод – это когда достигнута максимальная близость. Особенно трудны в переводе, конечно, стихи, но и пьесы. Русский язык для перевода чрезвычайно труден, особенно если художественное произведение высокого качества. В каждом слове – смысловая интонация.

Я вместе с очень образованным носителем языка (попросту – арабом из Египта) переводили чеховские пьесы. В «Трех сестрах» есть сцена, где Маша в какой-то момент произносит: «Да». И ты, читая, понимаешь, что это не «утверждение» или «согласие», а, скорее всего, «раздумье» или даже «разочарование», «сожаление». Мой бедный Бакр ничего подобного почувствовать не мог, я объясняла, но и сама, пользуясь семейным положением, заставляла Гердта читать мне это место в пьесе, чтобы выбрать интонацию… В арабском языке достаточно слов «да», но ни одно передать наше «да» не могло! Из положения с трудом, но вышли: взяли одно слово, не просто «да», надеюсь, что интонация возникла…

Вообще русский язык – чудо (Тургенев нам это давно объяснил)! Конечно, он есть выражение духа, теплокровности российской, но и безалаберности этой же нации. Сколько исключений из правил! А когда спрашиваешь, как объяснить? Ответ: никак, «категория языка», просто запомнить. Всю жизнь радуюсь, что мне его учить не надо!

1.Борис Зайцев. Улица святого Николая. Повести и рассказы. М.: Художественная литература, 1989.
2.Кин Виктор Павлович (1903–1937) – настоящая фамилия Суровкин; русский писатель, автор романа «По ту сторону» о Гражданской войне на Дальнем Востоке; в 1937 году расстрелян.
3.Ю. Г. Ломов-Оппоков. Незаменимые. – М.: Литературная Россия, 2013.

Бесплатный фрагмент закончился.

249 ₽