Читать книгу: «Околье»

Шрифт:

пролог

Из летописей "Окольских"

Не было в начале ни Дорог, ни Межей. Лишь сырая ткань мира, и боль, что сеяли люди и духи, прорастала чёрными корнями, спутывая всё на своём пути. Страдал тот, кто причинял боль. Страдал тот, кто стоял рядом. И тот, кому нередко боль предназначалась. И не было конца и края этому круговороту. Мир тонул, захлёбывался в собственной ярости и скорби.

Веками страдали люди, но не выдержав взвыли зверьми. Приползли к Древнейшим – к Дубам, что помнили первые племена людей, к Камням, что видели первое падение рода людского, к Озёрам, что хранили скорбь.

– Научите, – взмолились те, – Собственная ярость выжжет всё живое. Не можем мы так более.

И ответ пришел людям. Но не голосом, а сутью.

Земля содрогнулась, выпустив из трещин тени. Холодные и тяжёлые, как пласты забытой ранее памяти. Воздух прошелестел сквозь ветви Дубов шёпотом.

– Боль – река без русла. Она точит, она губит. Дайте же ей путь. Дайте берега.

И взмолились смертные:

– но как?

– Дайте берега и русла теми, в ком уже есть трещины, – проскрипели тени. – Теми, чьи души надломлены так, что смогут вместить себя вашу скорбь, как сосуды, но не разбиться. Станут те живыми руслами, но перестанут быть живыми, аки вы. Не смогут держать своей боли – лишь чужую. И сны их будут отголосками ваших кошмаров. Покой им станет – лишь перерывом меж чужими муками. Тела же будут помнить каждый перенесённый удар, каждую пролитую слезу. Будут ходить эти русла среди вас, но принадлежать Дорогам. Не живые – но не духи. Мостники.

Так скрепили люди и духи Договор.

И начали люди приводить к духам тех, кого жизнь уже искалечила: сирот, над которыми глумилась сама Ткачиха Судеб, раненных воинов, чей дух оставался на полях брани. Коснулись первых мостников духи и выжгли в них собственную скорбь. Оставили взамен лишь пустые каналы, способные принимать чужое.

Таки и родились первые 12 мостников, заворачивающие чужую боль в узлы, носившие её по проложенным тропам – Старым Дорогам – к местам-хранилищам: старым болотам да мёртвым лесам.

Платили люди Духам за хранение горестей своих. Но не монетой, а памятью рода. Сбрасывал мостник узел страдания в черные воды Озера – стиралось из людского сознания что-то светлое: забывалась мелодия первой людской песни, расплывались черты лица давнего друга. Становился мир бледнее, безличнее, но тише. И уходила боль людская, оставляя за собой лишь чувство утраты. И приняли люди эту утрату как плату за покой свой.

Так и повелось в наших землях: за облегчение сегодняшней муки – жертва частью вчерашней радости.

Да не учли мудрецы, что ткань мира прорехи имеет.

Иной раз в узел пустота забиралась, нить рвалась, оставляя дыру. Так и рождались Тишинницы. Дети, в которых духи по ошибке выжигали всё до дна. Не каналы, а пропасти. Боль, попадая в них, как и радости, не оставалась. Проваливалась она в тишину – и не возвращалась более ни в мир нави, ни в мир яви. Не требовала платы.

И заметили духи, что нарушено равновесие. И явили людям своё решение. Не голосом, а через самих мостников. Следующему, кто приносили пустой узел боли духам, возвращали его освирепевшую боль на время до следующего узла. Видели это люди. Чувствовали, как голос духов в голове восклицал:

«Выбирайте. Иль платите за хранение вдвойне – дабы покрывать пустые узлы. Иль найдите тех, в ком пустоты, да отдайте их нам. А коль откажетесь – перестанем ваши скорби принимать. И наполниться ваша немота болью, от которой уж не будет спасения.»

И выбрали люди путь немой жертвы. Стали сами искать тех, в ком прорехи. Глазами, полными страха, высматривать детей, что не плакали от боли и недугов, не смеявшихся от радостей. И находя отрекались от тех, ссылая их за околицу. В места, где уж не текли воды договора – в Болота Отпуска да на окраины Заброшенных Станов.

Так и стали тишинницы живым долгом Околья. Не по своей воле, а по воле расчета. Неуплаченным долгом, который несёт наши земли на своих плечах по сей день.

И добавили тогда Старшие Записи в свод письменный «Дороги Памяти Околья» строки последние и неизменные:

«И да будет всем, кто ходит под солнцем и луной окольскими:

Два изъяна породил Договор наш. Первый – мостник, что боль переносит, не имея своей. Второй – тишинница, что боль стирает, оставаясь сосудом пустым.

Да не встретятся слуга и укор на одной тропе судьбы. Ибо узревший бессмысленность ноши своей, страшнее мятежника. А пустота, узнавшая цель, ужаснее боли. И встреча их – не союзом, а приговором будет. Приговор им самим, либо всему Околью. Ибо нельзя вечно платить по счетам, если среди нас живут те, кто счетов не ведёт»

С той поры и живём, заповедь блюдя. Мостников чтим, но за три версты обходим. Тишинниц изгоняем, но в глухих местах украдкой кормим – чтоб долг не иссяк, и гнев духов на всех не пал.

Записано сие не для памяти, а для предупреждения. Ибо пока стоит мир – будет стоять закон. А коли рухнет Закон – рухнет и мир.

Договор скреплен.

Глава 1

Хлеб пах не тестом и семенами, как это бывало обычно. Он пах чем-то ещё. Я поняла это сразу, стоя на пороге мельниковой избы. Воздух в горнице был густой. Он смешивался с жаром печи и чем-то, что я ещё едва могла уловить, но с помощью чего отчётливо понимала: беда не миновала этого дома.

Меня привели к мальчику. Не мельник – тот стоял безмолвен и понур, как осеннее небо перед затяжным дождём. Его жена, Арина. Тучная женщина, чей язык был острее серпа и чьи глаза видели во всех то, что можно было вывернуть наизнанку, да пересказать потом другим. Она выволокла меня к высокой печи, на которой лежал её сын. Женщина схватила меня за край рубашки, словно боясь прикоснуться к моей коже. В её голосе не было тревоги. Лишь холодный расчёт.

– коснись его, – приказала мне Арина. Я чувствовала, как её пальцы болезненно оттягивают рукав моей рубахи, заставляя меня стиснуть зубы. – Ты ж берёшь все эти хвори на себя. Ну так бери. И вопросов никаких не задавай лишних.

Я наконец высвободила руку и подошла к печи, на которой, повернувшись к стене, лежал сын мельника, сам на себя не похожий. Многие бабы уже думали, что в него дух какой вселился, аль он увидал чего такого, что видеть живой не должен, от того и занемел. Я, прикрыв глаза, глубоко втянула воздух у мальчика в легкие, позволяя ему самому рассказать о том, что гложет мальчика.

Что-то тяжелое осело у меня на сердце. Словно скорбь от потери какого-то живого существа. Я медленно протянула руку и коснулась лба мальчика. Казалось, что на мгновение весь мир замер. Я чувствовала, как что-то серое и липкое прошло сквозь мои пальцы, растянулось до сердца, словно речная тина со стоячих заводей, истончило и наконец совсем растворилось. Будто чернила в ведре воды.

Я открыла глаза, взглянув на мальчика, который вдруг глубоко вздохнул. Его лицо, до этого напряжённое, со сведёнными к переносице бровями, разгладилось, вновь приобретая детские и беззаботные черты. Плечи его задвигались в ровном, живом ритме. Я знала, что эта скорбь где-то в глубине его сердца всё ещё осталась пятном памяти. Но по крайней мере она перестала душить мальчика. Он просто спал.

Тишина в избе стала иной. Будто после долгой болезни, когда наконец вынесли пропитанные простыни и открыли окна. Воздух словно зазвенел от внезапного облегчения.

И в этой самой тиши прозвучал резкий, сдавленный вздох.

Арина.

Я обернулась на хозяйку дома, что замерла у сундука совсем не двигаясь. Её взгляд, полный отчаянной надежды, теперь походил на взгляд напуганного ребёнка.

– Не врали бабы… Тишинница…

И тут я поняла. Она позвала меня, потому что не думала, что я просто коснусь и всё исчезнет. Думала, что я устрою пляски, прямо как здешние знахарки, с травами, шёпотом и дымом, что потом оставлю повод потешаться над собой. Она ожидала всего чего угодно, но не этого. Знай она, что я «тихая», то не подпустила бы к сыну и на версту.

Губы женщины дрогнули, но крика не последовало. Только шёпот. Сиплый и бесцветный, словно пепел с костра:

– Вон… Вон… тихАя –голос её словно в истерике на секунду дрогнул. Страха передо мной?

Я хотела было объяснить, хотела защитить себя, но зародившуюся грозу в избе прервал мельник, которой зашел в избу, сгибаясь перед низким сводом дверей. Он и при свете дня ненароком походил на медведя – тяжёлый, в щетине и вечно с красными щеками, а в приглушенном свете избы казался ещё устрашающе. Лишь голубые глаза выдавали в нём доброе, человеческое. Говорят, молчал он всегда, потому что по молодости голос в лесах после битвы на Межах оставил.

Он кинул взгляд на сына на печи, потом на перепуганную жену. Во взгляде его промелькнула что-то усталое и давно мне знакомое. Стыд. Стыд за страх Арины, а может и за собственный.

И лишь потом он взглянула на меня. Задержал взгляд дольше положенного. Мельник словно безмолвно благодарил меня за помощь, но при этом старался сделать это так, чтобы никто не понял. И вот, медленно и тяжело, как поворачиваются жернова, благодарность сменилась сухостью, какую он обычно изображал.

Мужчина выдохнул, и сжав кулаки, кивнул в сторону двери. Всего один раз. Коротко, едва заметно. Словно давал мне времени на побег, пока его жена не подняла шуму на всю избу, а вскоре и на весь наш городок.

Я всё поняла. Повернулась уже, чтобы уйти, но не успела и шагу сделать.

– стоять! – голос Арины взмыл в воздух словно птицей. Она рванула к двери дикой кошкой, загородив мне путь.

– Тихон, ты что, ослеп?! – она шипела, не сводя с меня горящих глаз. – Тишинница она! Не врут люди! И ты итак вот просто отпустишь её?! Духов гневить?! – голос Арины перешёл на истерический вопль. Она обернулась к распахнутой двери, высовываясь из неё своим заплывшим лицом. – Люди! Сюда! На помощь! Тишинница души выворачивает, а мой-то, дурак, дорогу ей кажет!

Крик стал словно ударом. Он раскатился по улице эхом, цепляясь за каждую щель в ставнях. И двери, что прежде лишь слегка приоткрывались, в моменте распахнулись настежь. На порогах показались фигуры. Сначала любопытные, потом настороженные. Но завидев рыдающую Арину на пороге и мою фигуру в полутьме сеней любопытство сменилось враждебностью.

Я в панике взглянула на мельника и его сына, который сонно потирал глаза, словно после долгого сна. Тихон бегло глядел то на меня, то на жену. Он сделал шаг ко мне, не знаю уж для защиты или для того, чтобы вышвырнуть меня из дома самому, но Арина впилась в его руку.

– не смей, окаянный! – выкрикнула она. И в голосе женщины уже был не страх, а победа. Зеваки на улице и в соседних домах уж точно теперь были на её стороне, не оставляя мне шансов. Сам закон Околья был на её стороне. – всё видят! Всё слышат! Гони пустую, пока она всех нас не обездушила!

И тут толпа словно ожила. Я слышала, как в ответ Арине, которой я по глупости своей помогла, вторят с улицы, окружая дом мельника. Времени оставалось всё меньше. В голове крутились воспоминания как при мне одну из тишинниц толпа и вовсе затоптала на рынке. На том самом, куда выходили окна моего дома. Мать меня тогда схватила за плечо с такой силой, что синяки не проходили ещё долгое время. «Не смотри. И чтобы никто не догадался. Никогда. А если уж и догадаются, то беги. Со всех ног».

И теперь этот напуганный гул несся не на какую-то старушку на рынке, а на меня. Мне захотелось первым делом убежать домой. Запереть двери и просто представить, что всё это страшный сон. Но мысль огрела меня словно обухом: домой нельзя. Ни сейчас, ни после. Никогда. Если я поведу их к дому, то народ растопчет не только меня, но и мать. Сначала позором и клеймом, мол: «скрывала тихую», а потом и ногами, коли уж не успокоятся. В Околье к укрывателям закон ещё строже, чем к тихим.

Арина победила. И победа её была не просто изгнанеием. Она стала смертным приговором всему, что было моей жизнью. Отныне Яра из Городков, дочь вдовы-портнихи, должна была умереть. И прямо сейчас.

Я сделала шаг назад, вглубь мельниковой избы. Мои глаза упёрлись в дверь, что вела к огородам. Вонючим и уродливым, совсем маленьким по сравнению с теми, что были в деревнях. Я знала все эти улочки наизусть. Знала от какого огорода к каким домам и улочкам ведут тропинки да заборы. Раньше мы с соседскими детьми так в жмурки играли, но теперь это знание нужно было, чтобы навсегда сбежать не от жмура, а от неминуемой гибели.

– Уходит мерзавка! Держите её, люди! – визг Арины вновь пронзил воздух, ноя уже не слышала смысла. Только призыв бежать.

Я рванулась к двери, толкнула скрипучую створку плечом и выплеснулась в серый свет задворков. Вонь улиц ударила мне в лицо – густая, пропитанная запахом кислой земли, навоза и влажных камней. Моей земли. Моих камней.

Ноги сами уносили меня вдоль кривой стены соседского хлева. Здесь, в трех шагах от мельникова порога, был пролом в заборе, прикрытый старенькой лодкой.

За спиной грохот, топот, приглушенные крики: «куда?» «В переулке ловите!». Я нырнула в пролом, цепляясь подолом за сухую щепу. Оказавшись в чужом, заросшем лебедой огороде, я снова прислушалась к звукам. Сердце мое колотилось не от страха, а от неестественной тишины внутри. Но сейчас, пока во мне тихо – я невидима для боли, а значит смогу трезво думать.

Я ползла, прижимаясь к сырой земле, используя каждую тень, как укрытие от глаз. Крики доносились ото всюду и их становилось всё больше. Они метались вокруг дома мельника словно слепые лисы в курятнике. Чей-то голос совсем близко рявкнул: «сараи осмотрели. Нету её там!»

Я даже дышать перестала, вцепившись ногтями в сырую землю, моля мысленно у неё укрытия. Во рту и в носу стоял запах этой самой земли – горькой и родной. И вот сейчас я должна была проститься. С этим запахом, который так ненавидела. С этим мерзким звуком калитки, которую мать обещала смазать, но так и не смазала.

Шаги за забором удалились. Не теряя ни минуты, я кинулась бежать и уже во весь свой рост. Отдаваясь на волю скорости и знакомства с каждым камнем. Каждый пролетающий мимо взгляда ориентир был вехой моей старой жизни. И теперь я неслась мимо них, будто мимо надгробий.

Западная стена. Она выросла передо мной, серая и обветшалая. Частокол тут действительно сгнил, а несколько кольев было и вовсе вывернуто. Через пролом видно не поле и дорогу, а край. Темная полоса Леса Межей. Та, за которую даже самые смелые не отважились ходить.

Сзади, со стороны улиц, донёсся новый, организованный рёв. Собрались. Решили искать по-настоящему. Времени у меня было всё меньше.

Я в последний раз обернулась. Мне почудилось, что где-то там, из трубы нашего дома шел дымок. Прямой, тонкий, как жизнь, которую теперь мне надо оставить. Прости, мама.

Я перелезла через стену.

Ноги встретили уде не каменные дорожки, а сырую подошву болотистого края. Лес начинался не сразу, а вот этой каймой топей и чахлых ольх. Словно природа сама не решалась шагнуть в Околье окончательно.

Я не пошла вглубь. У меня не оставалось сил, да и чаща сулила гибель от голода или тварей. Я поползла вдоль стены. На запад. Туда, куда всегда показывала мать, сплевывая через левое плечо три раза: «там Нелги. Туда ходить – только правду у кромки озера говорить. Тебе оно надо? Узнает кто – бед не оберешься».

А мне было надо. Я уже была в беде. А мне нужно было найти место, где законы Городков не действовали. Где я могла перевести дух и понять, как не умереть в первую же ночь от голода. Озеро хоть воду дать могло. И, как шептались в городе, хоть какую-то защиту – духи таких мест давно в озере не жили (с тех пор, как люди стены возвели. Говорят, что они тогда в городские озера и пруды переселились, чтобы там за водами приглядывать).

Спустя какое-то время, я уже шла во весь рост, спотыкаясь об корни, обжигая лицо и руки ветками. Платье цеплялось за всё подряд, рвалось и впитывало болотную сырость. Во мне, на удивление, стояла всё та же тишина, но теперь она начала казаться хрупкой, как тонкий лёд. Её грозила навсегда прервать животная усталость.

я шла и шла, глядя лишь себе под ноги, пока не увидела перед собой чистую воду. То самое озеро. Нелги лежала передо мной, словно потускневшее зеркало, в которое смотрелось ночное небо. Вода казалась почти черной и неподвижной, лишь у самого берега слегка вздыхая.

Я, затаив дыхание, упала на колени у самой кромки, жадно зачерпывая холодную воду двумя ладонями. Она казалась горькой – словно память о том, что в неё сбрасывали.

И тут ветер донёс до меня какие-то отзвуки. Резкие и человеческие. Запах пота, крови и той самой боли, что пахнет как раскрасневшийся металл в кузницах.

Я на мгновение замерла. Неужто кто-то шёл за мной по пятам?!

Из-за огромного валуна, лежащего у воды, словно надгробия какому-то исполину, послышался стон. Не человеческий. Походивший на звук израненного зверя, когда у него сил даже на рык не остаётся. После выглянула и тенью она выползла из-за камня медленно, опираясь на него. Мгновение и тень упала у камня на песок в десятке шагов от меня.

Это был мужчина. Одежда его была простая, но вся казалась изодранной, в пыли темных пятнах. Кажется бедняга не видел меняю я видела, как губы его безмолвно шевелились. Он сжимал руку на груди, заставляя одежду натягиваться до предела. Я подползла поближе, разглядев на шее у него пульсирующую синеву. Страшную выпуклость, о которой нам только рассказывали те, кто мостников своими глазами видел. Узел боли. Переполненный, готовый лопнуть и убить носителя.

Мостник.

Он был кончен. Боль выжимала из него всё, а до мест сброса, должно быть, было ещё далеко (обычно у городов таких мест никогда и не бывало: болото по ту сторону Леса Межей, в самом лесу, где-то в глубине да в Северных пустошах, куда не так уж и просто добраться). Или он сбился с Дорог. И теперь эта боль разрывала его изнутри, не находя выхода.

Как только я подползла к нему ближе, парень вдруг резко поднял голову. Его взгляд. мутный от агонии, наткнулся на меня. В нём не было вопроса. Не было даже осознания, что за существо перед ним сидит. Был только животный инстинкт цели. Он увидел возможность, в которую можно было излить этот яд.

Парень зарычал хрипло, глухо. Рванулся ко мне, не вставая, почти ползком. Его рука, сведённая судорогой, протянулась, чтобы впиться в меня.

Я не успела отпрыгнуть. Его пальцы схватили меня за запястье. И мир исчез.

Не стало озера, неба, камней. Остался только вопль. Немой и чёрный. Всесокрушающий поток чужих мыслей, обид, страхов и мук. Он хлынул в меня через это прикосновение, как вода в бездонный колодец. Это была не одна боль – десятки чужих терзаний, который он нёс в себе, как проклятый сосуд.

Я вскрикнула от резкой волны холода, который прокатилась по всему моему телу. И… всё. Поток, наткнувшись на тишину, растворился во мне, оставляя лишь большую усталость и теперь ещё легкое помутнение.

Рука мостника разжалась. Она отпрянул, упав на песок, словно кто-то ударил его в лоб. Парень смотрел на меня, широко раскрыв глаза от удивления. Он всё ещё жадно и прерывисто глотал воздух. От узла боли на его шее лишь остался багровый след.

Тишина между нами становилась всё тяжелее. Парень вдруг зашептал. Голос его был полон неподдельным ужасом и чем-то ещё – невероятным, почти запретным облегчением.

– тишинница… – шёпот прозвучал громче раската грома в этой тишине.

Я отползла назад, натыкаясь на камень за своей спиной. Мое сердце, что только что замерло, вновь заколотилось птицей в клетке. Он знает, что я такое. И теперь я для него не человек. Я вопрос и живой укор всего его ремеслу.

– не подходи, – сорвалось у меня с губ. Голос был хриплым. Почти чужим. Я сжала ладони в кулаки, готовая в любой момент кинуться даже в саму чащу, лишь бы пережить эту злосчастную ночь.

Он же не сдвинулся с места. Так и сидел на песке, сгорбившись, глядя на свои руки, словно впервые их видел. Потом поднял взгляд на меня. Я видела, как за его темными глазами бушевал пожар: шок, паника, а затем лишь холодная рассудительность.

– что ты сделала?! Я умереть должен был! – сказал мостник тихо. Будто и не мне вовсе. – или ты. Или мы оба! Боль в пустоту… она должна была… – парень не договорил, схватившись за сердце, проверяя бьется ли оно ещё.

– а тебе жалко что-ли?! Что не окочурился тут?! – перебила я его. Злость, копившаяся с момента изгнания, наконец нашла выход. – или жалко, что героем не стал? Юродивую не прикончил? Иди в Городках до своих докричись! Они о тебе песни запоют! – кричала я на грани истерики, пытаясь заглушить собственный страх, который теперь почему-то не пропал сразу же. Возможно я и сама провоцировала его сделать это – чтобы всё закончилось быстро и без мучений.

Электронная почта
Сообщим о выходе новых глав и завершении черновика