Читать книгу: «Минуты мира роковые… Повести и рассказы», страница 4
Публий, усмехнувшись, пожал плечами, задумался, потом спросил:
– Кажется, Анунций лежит на Аппиевой дороге?
– Да, этот городок лежит на дороге, проложенной твоим предком.
Отдёрнув шелк занавеса над входом, Клодий позвал раба, отдал ему исписанную табличку:
– Сестре!
Подошёл к Антонию:
– На Аппиевой дороге у меня две виллы, управляющих которых я давно хотел проверить. Слушай, Марк, я еду в Анунций завтра же, после праздника у моей сестры, где мы с тобой упьёмся фалернским.
Антоний, довольный, не скрывая радости, сжал ладонями плечи Клодия:
– Я не сомневался в этом, Публий. Ты – первый распутник в республике и, думаю, в империи упрочишь репутацию. Однако надо предостеречься от козней Цицерона. Порция, согласно твоим же словам, я меньше опасаюсь. Он слишком наш враг – ему чуждо вероломство и сопутствующая вероломству предусмотрительность.
– Да, помню. На этот случай у меня есть дельный человек. Феодор, выйди!
Антоний невольно вздрогнул, когда из боковой двери триклиния вышел согнутый грек.
– Не обижайся, Марк. С тех пор, как меня едва не обожествили на Форуме, я никому не верю, кроме этого раба. Он всё устроит. Пока мы будем пировать у Лесбии (о боги!), у моей сестры – я хотел сказать, так вот, пока мы будем пировать у Клодии, этот грек (ты слушаешь меня, Феодор?) побывает у Сцепия Тронция и узнает, сколько брать с собой людей, ехать верхом или в паланкине и прочее.
– Ты веришь в гадания?
– Марк, ты огрубел в Галлии. Сцепий не верит в богов. Он не предсказывает даже погоду. К его советам я прислушиваюсь только благодаря их мудрой дельности.
Сделав небольшую паузу, чтобы отпить вина, Клодий обратился к греку:
– Феодор, иди, приготовь нам пиршественные венки и одежду.
Когда раб удалился, Антоний, расплёскивая фалернское, отодвинул свой кубок:
– Я готов видеть задирающими тунику твоей сестре ещё сотню варваров в дополнение к предыдущим, но терпеть твоим конфидентом грека?..
Клодий снисходительно улыбнулся:
– Что делать, что делать, Антоний. С тех пор как Цицерон изгнал Катилину, достойных римлян не осталось в Городе. Вот вернётся из Галлии Цезарь с конницей – мы с сестрой переменим свои привязанности. А пока, Марк, выпьем, чтобы это время настало как можно скорее.
4.
Отмечалось десятилетие победы над Митридатом. В центре Форума был сложен огромный костёр. Подростки бросали в него буллы – кожаные мешочки с зашитыми в них детскими волосами. Кривая Субурра была запружена людьми. Огонь факелов освещал лица. Кое-где сверкали ножи, тут же гаснущие под тканью плаща или тоги. Напившиеся дешёвым вином юнцы сбивались в злые толпы, визжали под взмахи рук заводил-переростков:
– Помпей – император!
В темноте портала храма Геркулеса кто-то, прячась среди колонн, закричал:
– Преторианцев – на небо!
Через мгновение замшелые стены озарились факелами стражи. Раздался истошный вопль, испугавший кровельных голубей. Птицы взлетели, сделали круг и снова устроились на привычном месте – в коленях каменных богов.
Феодор спешил, огибая стремившихся к столкновениям пьяных гладиаторов. Пока господин пировал у сестры, ему надо было посоветоваться со Сцепием Тронцием о составлении тайного договора, обсудить юридический аспект такого действия и риск возможных последствий. Фактически это был заговор, хотя закон не нарушался – ускорялось лишь его действие. Как бы то ни было, к советам Сцепия полезно прислушаться. Феодор любил бывать у чудака-римлянина. Владея богатыми поместьями в Лации, этот аристократ тратил почти весь доход не на раздачи подарков избирателям своей трибы с целью добиться сенаторского достоинства, не на взятки должностным лицам, наконец, даже не на роскошь частной жизни, а на покупку каких-то сомнительных устройств и приспособлений александрийских механиков, греческих и халдейских текстов по физике и медицине, семян диковинных растений, привозимых купцами из Индии и Абиссинии. Из всех рассказов о богах и героях древности Сцепий верил только в историю Пигмалиона, художника, оживившего своё творение. Указывая на совершенство форм греческих статуй, он утверждал, что если во власти человека повторить в мельчайших деталях геометрию тела, то остаётся дело за физикой, чтобы найти материал столь близкий к человеческой плоти и крови, что при соединении его с найденной скульпторами формой он сам наделится душой и разумом. Такой прямой взгляд на тайну жизни, исключающий сладкую неподвижность мечтаний и смуту надежд, был чужд Феодору, но вместе с тем привлекал его ясностью и глубиной. Слушая Тронция, Феодор, казалось, смотрел в бездну, но насколько хватало сил видеть, эта бездна была прозрачна и чиста.
В практической жизни советы Сцепия были просты и в то же время неочевидны. Поступавший согласно его словам шёл к цели кратчайшим путем, не вызывая подозрений у врагов. Логика римлянина настолько отличалась от методов и действий сограждан, что даже самый хитроумный политик не мог определить его цели. Кроме того, Тронций отлично знал право и был другом Цезаря. Это и определило решение Клодия посоветоваться с ним перед поездкой в Анунций.
Дом Сцепия в самом конце Субурры поражал в этот вечер царящей в нём тишиной. Феодор постучал в дверь чугунным кольцом, свисавшим из львиной пасти, и, когда раб-привратник откликнулся, назвал своё имя.
– Входи, Феодор. Хозяин наверху и, думаю, будет рад видеть тебя, хоть одного трезвого человека в этот сумасшедший день.
Тронций возлежал в комнате, освещаемой только факелами и огнями улицы. Крики и пение, доносящиеся снизу, сливались здесь в однообразный гул, похожий на рёв погребального костра. Феодор кашлянул, боясь голосом нарушить задумчивость римлянина.
Сцепий с видимым трудом вышел из неподвижности и обернулся:
– Феодор?
– Прости, Тронций, я помешал тебе.
– Да нет же, я рад. Как ты кстати. Помоги разогнать унылые мысли.
– Тебя огорчает праздник?
– Он смущает меня. Как раз сегодня я закончил опыты с подвижным истуканом – ты видел его у меня в мастерской. Я хотел вызвать у машины движение, напоминающее проявление человеческой радости, но щёки, выстланные изнутри мышцами лягушачьих лап, не смогли сложиться даже в жалкое подобие беззаботной улыбки. Сколько же труда и преград отделяет нас от воссоздания в подробностях одного только дня праздничного города, с бестолочью ликований, морем случайных улыбок, шумом миллионов дыханий. Я не говорю о том, что на такую реконструкцию уйдут другие дни, которые тоже надо будет восстановить.
– Ты шутишь, Тронций, горько смеёшься над Феодором и над собой, может быть, тоже. Я ещё могу поверить, точнее, смутиться твоей догадкой, что душа – это всего лишь подробность тела, завершающая и главнейшая, но подробность… однако всерьёз верить в возможность описанного сейчас… Может ли дыхание быть неуловимым, если оно кем-то создано, измерено и записано впрок? Нет, Тронций, ты оживишь камень, но только если заставишь его быть свободным.
Римлянин улыбнулся, оценивая парадоксальность вывода, но всё-таки возразил:
– Свободным? Но от чего? Если он будет свободен от меня, то он и оживёт для меня. Точно так же, как мы живы для богов, если от них не зависим. Но всё, что ни возьми в мире, свободно от чего-то одного и зависит от другого. Значит, всё живо и мертво одновременно! В этом – таинство жизни, и другой тайны нет.
Феодор вздрогнул и почти с видимой болью поднял глаза на собеседника:
– Нет, есть. И я назову её! Ты хочешь создать игрушку, кукольный театр, похожий на жизнь, а не саму жизнь. Допустим, тебе удастся обмануть меня, и я не смогу отличить манекен от человека. Допустим, ты сам потеряешь память и не сможешь сказать, где живое, а где созданное тобой искусственное, или, если мы будем делать игрушку вдвоём, ты и в самом деле не будешь знать о ней всё, и она, благодаря этому, оживёт для тебя, допустим. Но ты никогда не убедишь меня, что манекен чувствует и думает то же, что и человек, хотя и совершает при этом неотличимые от человеческих внешние действия. Человек всегда остаётся свободен внутри себя; что бы он ни делал, он может ещё и мыслить, если захочет. И это внутреннее действие, отсутствующее в машине и не подчиненное никому в человеке, бесконечно отличает их.
В губах римлянина тенью грустной надежды промелькнула и вновь исчезла улыбка:
– Ты уверен, что оно ничему не подчинено? Чем дальше мы идём, чем сильнее укрепляется наша гражданская община, тем с меньшей вероятностью я ошибусь, предполагая, что думает тот или иной гражданин по тому или другому поводу. До Цезаря люди, просыпаясь утром, могли в известных пределах по-разному называть день, в который они входят. Путаница календаря давала им эту свободу. В результате важные сделки не могли быть заключены, договоры подписаны, люди с трудом понимали друг друга именно потому, что были свободны думать об одном и том же по-разному. Но вот, Цезарь – великий понтифик, он предлагает реформу календаря. Свобода ограничена, но чем? Истиной. Благодаря этому мы можем договориться хотя бы о времени встречи. В дальнейшем, когда истина ещё более ограничит названную тобой свободу, люди смогут договориться о большем: о боге и душе, о религии и вере, упразднят рабство, разделят богатства, уничтожат другие различия – наступят мир и безопасность, и всё – благодаря ограничению свободы, то есть произвола, чертой Истины.
Треск факела, внесённого рабом в залу, заставил собеседников повернуться к двери. Их лица, лишившиеся при этом теней, стали на мгновение похожи на маски. Раб воткнул рукоять факела в кольцо на стене и удалился.
– Послушай, Тронций. Вот, ты говоришь: мир во всём мире, нет ни бедных, ни богатых, нет ни рабов, ни тех, кто ими владеет, ни лачуг, ни дворцов. Но что тогда заставит раба жить, как не мечта хотя бы во сне увидеть себя свободным, что заставит господина забыть о страхе смерти, как не боязнь стать рабом? И если будет только одна Истина, разве не увидим мы себя падающими в её бездонную тьму? Никто не знает, зачем мы живём, но каждый не знает это по-своему. Так бессмыслию придаётся различие, отличие от себя самого, так оно переходит в смысл! Только разнообразие, существующее в жизни, делает её достойной внимания! Если бы все были равны, то наша жизнь была бы жизнью одного человека. Но никто: ни мудрец, ни раб, ни богач, – один – не имеет смысла. Смысл каждого – в отличии от другого. Кажется, движение стремится уничтожить это отличие, но одновременно оно совершает и нечто большее – творит Дух.
Сцепий встал с ложа. Огромная тень, брошенная факелом на противоположную стену, легла и на Феодора:
– Ты прав во всём, кроме последнего, но последнее и сам не понимаешь. Я думаю, не случайно. Ты и не хочешь понимать всего. Тебе так удобнее: оставить место для волнующих своей непонятностью слов «свобода», «дух», «движение». Я тоже не понимаю всего, но не потому, что не хочу, а не могу. Здесь мы расходимся, будучи союзниками в остальном. Ты стремишься назвать человека счастливым – я стремлюсь сделать его таким. И поэтому сначала указываю, в чём несчастье, трагизм существования человека. Человек несчастен оттого, что смертен и знает об этом, знает, что он умрёт. Есть два пути преодолеть трагедию. Сделать так, чтобы человек не знал, что он смертен, или, по крайней мере, не помнил об этом, отвлёкся созерцанием различий, о которых ты говорил. Это твой путь, но это путь обмана. Различия – маски Смерти, созданные Ею, чтобы Человек забыл о Ней и не угрожал Ей. Я выбираю другое: срывать эти маски, уничтожать различия, пока не останется одно, последнее и главное: различие между живым и мёртвым. Я верю: человек преодолеет и его, если не будет отвлекаться на несущественное. Герой древности, не отвлекаясь на меняющиеся лики Протея, сумел выпытать у старца тайну. Так и человек должен выпутать из лжи преходящего тайну сути, должен преодолеть смерть. Миссия человека будет тем завершена, он перестанет быть смертным, сознающим свою смертность: настанет пора осознать бессмертие.
Немного помолчав, словно разглядывая что-то в пламени факела, римлянин продолжил:
– А пока мы не живём, а только рождаемся. Было бы смешно, если младенец в момент появления из чрева матери вдруг стал заботиться о цене окружающего мира и своего появления в нём. А мы ведь только появляемся на истинный Свет, только формируется в нас то, отголосок чего мы назвали сознанием. Как может зачаточное, едва завязавшееся судить мир? Вообще-то, может, но и суждения будут суждениями младенческими, с оскоминой скепсиса. Нам бы родиться! А потом можно и вокруг взглянуть пристальнее и увидеть, может быть, что мир – это не текст, который помимо своего непосредственного явления, грозного и прекрасного, должен иметь ещё какой-либо смысл.
– Ты хорошо сказал, ты удивительно сказал, Тронций, – Феодор в волнении заходил по комнате, вскидывая руки. – Именно! Так и есть: весь мир и наша жизнь в нём – это два текста, два письма. Сначала мы читаем текст Пославшего нас, изучая мир и пытаясь постичь его, затем, и даже одновременно с этим, вписываем, вплетаем свою жизнь, как новую, почти незаметную строчку в полученное при рождении грандиозное послание.
– Ты неисправим, Феодор, – римлянин улыбнулся светло и мягко. – Ну, пусть два письма, если тебе так нравится. Только нет в этих письмах ни одной буквы, не написанной человеком…
5.
Унылые лучи низкого холодного солнца медленно текли над розовым ковром долины. Старая мощёная дорога вся была в утреннем инее, и там, где сквозь щели между каменными плитами проступал жёлтый песок, казалось, мёд мешался со снегом. Рощи лимонных деревьев проплывали совсем близко, и в съёжившейся листве можно было иногда увидеть фонарик неубранного плода. Клодий ехал в сопровождении небольшой свиты. Маскировка отъезда из Рима была продумана до мелочей. Сегодня, по совету Тронция, воинственные толпы клиентов, не дожидаясь полдня, осадят дом сестры Публия, где, как всем известно, он пировал накануне, и потребуют от трибуна решительных действий. Настойчивость требований быстро перерастёт в наглость, настолько дерзкую, чтобы ни у Туллия, ни у приверженцев Катона не оставалось сомнений, что Клодий вынужден запереться в доме из боязни за свою жизнь. Пока действительность будет заслонена обманом, Пульхер втайне договорится о союзе с германцем и пообещает послу лугиев поддержку Цезаря при объединении племён к северу от Дуная. Это была обычная политика, убивающая двух зайцев. После победы над галлами и сенатом Цезарь и Клодий, как было давно решено, поделят дела в государстве и, устроив в нём всё по-своему, приготовятся сгореть в жертвенном огне кинжалов заговорщиков. Если же их не смогут или не захотят убить, то предоставится прекрасная возможность, взяв в руки стиль и таблички, объяснить потомкам свои дела, передать сомнения и мысли… Так же, как некогда Аппий Клавдий передал праправнуку Клодию дорогу, по которой тот сейчас едет.
Дорога соединила Рим с миром. Дважды она приводила к воротам города врагов, сотни раз по ней уходили легионеры и возвращались с добычей, рабами и вестью, что где они были, мир ещё не кончается.
«Поверил бы Аппий Клавдий, что его потомок, чтобы стать трибуном, даст усыновить себя плебею и заменит звучное родовое имя на обидно краткое – Клодий? А если бы поверил, то понял бы, простил? Вряд ли! Куда движется государство, в котором, чтобы стать первым, надо прежде стать никем? Или оно не движется? Прочно стоит на черепахах посредственности, уныния, лжи. Похоже на последнее. Но мы всё-таки заставим его вспыхнуть, чтобы падающие в сумерки грядущих столетий искры зажгли не одно сердце, спалили не один дворец».
Думая так или примерно так, трибун Клодий заснул в паланкине – сказались бессонная ночь и пиршество у сестры. Раб Феодор, сидящий рядом, вспоминал величественные картины, рисуемые Тронцием во вчерашнем разговоре, и поражался уверенности римлянина. «Эта уверенность сродни тупости. Всё-таки вино мистики лучше пресной воды здравого смысла. Оно не только всё собой заполняет, изгоняя страх, оно ещё и пьянит, побеждая скуку. С другой стороны, пусть такие люди, как Тронций, фанатическим трудом приближают чудо. Вдруг оно и должно свершиться через них? Пути чудес неисповедимы. Однако пора подумать о делах насущных. Мой господин спит, надо его разбудить. Анунций близко». Феодор проверил в дорожном ящике таблицы с текстом договора, продиктованного вчера Сцепием и слегка поправленного утром Пульхером.
– Публий, господин мой, проснись. Анунций совсем близко. Ты хотел ещё раз перечитать договор.
В час, когда клиенты в Риме должны были ломать скамьи о ворота дома Клодии, заставляя Туллия и приверженцев Катона ломать голову, что бы это всё могло значить, Пульхер открыл глаза после глубокого сна и почувствовал себя будто заново родившимся. Откинув полог паланкина, он увидел солнце в качающемся голубом квадрате и приказал Феодору остановить поезд. Римскому трибуну полагалось въехать в город в сопровождении двух ликторов верхом.
Умывшись, бегло просмотрев между глотками фалернского текст договора, Клодий махнул на него рукой и плавным, чётко очерченным движением поднялся в седло. Скачка! Она началась безудержная и пьянящая, с высокого холма в синюю дымку долины, где в центре, как мираж, превращающийся постепенно в город, рос, наполняясь деталями кварталов, повозок, одиноких деревьев, узких прорезей окон в домах, Анунций.
6.
– Беда, Туллий. Нас одурачили. Мы потеряли, по крайней мере, неделю, а может быть, и свои головы. Верные люди передали мне удивительные вести. Пока мы думаем, как вытащить из бунтующей черни трибуна Клодия, чтобы судить его по закону, Красавчик уже шестой день в Анунции. Он неразлучен с Алеборганом, живёт в одном доме с послом и совершенно очаровал его и его племянницу рассказами об объединении германских племён в одно государство. Можно догадаться, какие услуги он просит взамен. Это измена! Завтра же в сенате надо требовать у Помпея полномочий на арест Клодия, депортацию Алеборгана, снятие проконсульского звания с Цезаря и вызов последнего в Рим.
Мясистый нос Цицерона дрогнул, полные губы разжались, но сенатор не сразу нашёл, что ответить бледному Фабию, тонкие бескровные губы которого змеились в ярости.
– Ты не прав, Максим. Помпей никогда не согласится на такие полномочия. Он не захочет издавать законы против себя. Он и Цезарь – это две капли воды, а ты предлагаешь иссушить Цезаря лучами сенатского гнева. Необходимо придумать что-нибудь другое и обезвредить Клодия, не прибегая к помощи Магна.
– Что ты предлагаешь, Марк? – овладевший собой Фабий задал вопрос, старательно растягивая слова, как при декламации гекзаметра.
– Я не сторонник необратимых действий. Тем более не хочу быть их причиной, как и жертвой результата впрочем. – Цицерон говорил всё более и более уверенно. – Когда десять лет назад Катилина в ярости покинул Город, чтобы найти гибель где-то в горных проходах Этрурии, я, вопреки общему мнению, не изгонял его силой, ибо силы у меня ни тогда, ни после не было. Я лишь создал условия, чтобы Катилина ушёл, не мог не уйти в силу собственных своих черт и заблуждений. Если бы он остался, то перестал быть Катилиной, то есть разбойником и свободолюбцем, и тогда бы он не погиб. Создать условия! Это же я предлагаю и сейчас. Такие условия, чтобы Клодий не смог вернуться в Рим из Анунция. Как это сделать? У нас есть Милон. Милон завидует Клодию и ненавидит его. Из-за этого и из-за того, что Клодий наш враг, Милон – наш временный друг. Я не убийца, Фабий. Я не скажу Милону: «Убей Клодия!» Нет. Я предпочитаю сделать так, чтобы это произошло само собой или не произошло вовсе, но чтобы тогда Клодий перестал быть опасным. Он выехал незамеченным, его клиенты в Риме немало дурачили нас, ломая комедию и скамейки. Значит, Пульхер в Анунции с небольшой свитой, почти что один.
– С ним тридцать человек, – уточнил Фабий.
– Прекрасно. Мы пустим ему навстречу триста во главе с Милоном. Завтра мы в сенате потребуем, чтобы трибун Тит Анний приступил к переговорам с послом германцев, как было решено декаду назад на комициях. И пусть завтра же он выезжает в Анунций. Они неминуемо встретятся на Аппиевой дороге… Если Пульхер уклонится от стычки, то перестанет быть вождём плебса, если стычка произойдёт, погибнет.
Несколько секунд утонули в глубокой тишине, нарушаемой только сильным дыханием Фабия. Наконец, он разжал бескровные губы:
– Ты неприятен мне, Туллий. Но во имя Рима, да будет так, как ты сказал… Бедный Город! Однажды его спасли птицы, теперь очередь дошла до подлецов…
7.
После заключения союза in verba, пока писцы и секретари облекали договор в юридическую форму, Клодий и Алеборган обменивались пирами. Пиво и фалернское лились обнимающимися струями. Юная Гудрунхен оживляла беседы римлянина и германца, как солнечные лучи оживляют кипарисовую рощу или пение птиц – дубраву. Девушка ещё не привыкла к римскому обычаю возлежать за столом. Её не знавшие покоя ноги не находили места: то ударяли пятками в шёлк кушетки, то колени волновали виссон покрывал. Она непрестанно расспрашивала Клодия о Городе, его истории, о прославленных предках. Над смешным звонко смеялась, над серьёзным задумывалась, проникая в лукавые карие вселенные – глаза римлянина – своим голубым немигающим светом. А тот, найдя в Гудрун верную слушательницу, старался превзойти себя – безудержно острил, воодушевлялся, негодовал, словно он на Форуме перед толпой сограждан в миг, решающий судьбу государства, а не перед грубым варваром и наивной девушкой, недавно научившейся говорить по-латыни.
Вечером, накануне возвращения Пульхера в Рим, Гудрунхен не вышла к трапезе. Клодий и Алеборган пировали вдвоём. Германец поставил целью приучить римского трибуна к пиву, но тот был рассеян, больше расплёскивал, сдувая клубы пены с предлагаемых кубков, чем выпивал. В результате, когда рыжий вождь начал походить размахиванием рук, треском речей, вскакиваниями с ложа на беспорядочно горящий в разные стороны костёр, готовый обжечь языком пламени, Клодий был совершенно трезв. Перейдя на любимое фалернское, он поспешил догнать друга, но это ему не удалось: костёр затих, растянулся во сне на кушетке, утопив лицо в рыжем языке бороды.
Клодий заскучал, он вспомнил вдруг о Гудрунхен, о которой, впрочем, как тут же понял, и не забывал. «Надо с ней проститься… Пойду сейчас». Пьяная мысль, скользкой змеёй извиваясь в сознании, нашла путь осуществиться. Он сполз с кушетки, сделал несколько непрочных шагов, но с каждым новым приобретая уверенность, двинулся на половину Гудрунхен. Десять телохранителей-стражников были мертвецки пьяны. Одни лежали на мозаике пола, другие сидели, опираясь на копья, уронив косматые головы на колени, меж сомкнутых на древках оружия рук. Никто не пошевелился, когда Публий приблизился к двери спальни и, подняв с пола масляную лампу, вошёл в них. Только у самой постели девушки, увидев нежные, почти детские черты её лица, будто чему удивившегося во сне, увидев маленькую ступню, высунувшуюся из-под одеяла, с волнением представив далее всю ногу, которая, начиная с округлой икры, скрывалась от взгляда тонким полотном, но им же, плотно облегающим упругую тайну колена и широкого бедра лежащей на боку Гудрунхен, обнажалась, Клодий остановился в благоговейной нерешительности.
Ему не пришлось проливать из лампы масло, как некогда неосторожно поступила Психея, потеряв при этом рассерженного возлюбленного навеки. Девушка проснулась сама. Приподнявшись на обнажённых локтях с высоких подушек, она удивлённо смотрела на стоящего перед ней Клодия.
– Это вы? Как ты сюда попал? Вас же могли убить!
Звучание полных неосторожным сочувствием слов вывело Публия из оцепенения, и он бросился к Гудрунхен, шепча признания и клятвы. Она в испуге забилась в угол широкой постели, но сильные руки римлянина притянули гибкое тело с той грубой нежностью, о какой мечтают все женщины, хоть раз испытавшие её. У девушки не было желания сопротивляться безудержному потоку, столь внезапно обрушившемуся на её не знавшее любви существо. Слабый всплеск рассудка, так и не успевшего разрушить оковы сна, был захлёстнут и поглощён огромной волной, сладко разлившейся из чаши живота по всему телу.
– Почему ты плачешь? – спросил Пульхер несколько минут спустя, трогая губами рассыпанные по подушке пряди волос девушки.
Прижавшись к нему впервые сама, она ответила:
– Что сделали мы с тобой? Как смели любить друг друга? Гнев богов обрушится на твой и мой род. Но я плачу не от страха. Я плачу от счастья. Оно не позволяет думать о чём-нибудь ещё. Пусть сам Один явится сюда, угрожая. Я не разомкну рук.
Пульхер молчал, повернулся на спину, закрыл глаза. Спросил через несколько секунд:
– Кто они, твои боги?
– Не знаю… Они молоды и беспечны. Пируют и поют песни в Валгалле, светлом чертоге. Только иногда выходят во мрак леса, чтобы посмотреть на связанного Волка, своего злейшего врага. Волк крепко связан путами из шума кошачьих шагов, корней гор и рыбьего дыхания, он лежит на дне самой глубокой пропасти, но боги проверяют, там ли он ещё. Зверь хитёр и коварен. Когда боги смотрят на него, он рычит от злости и бессилия, а они во главе с Тором шутят и беспечно смеются и снова возвращаются в свой чертог. Но когда-нибудь Волк разорвёт путы… Начнётся великая битва. В течение многих поколений людей мир будет охвачен ею…
– А что будет потом?
– Потом будет гибель богов.
– Что за чушь! Как можно верить в богов, которые погибнут?
– Но ведь желание обладать мною погибло в тебе сейчас. А оно отняло у тебя разум и способность рассуждать, как самое могущественное божество. Ты верил в него и был счастлив, хотя и знал, что оно исчезнет, едва лишь ты ему полностью подчинишься.
– Я счастлив и теперь.
– Нет, дослушай. Мир недолго будет пуст. Новые, юные и сильные божества войдут в Валгаллу, чтобы продолжить радостное пиршество.
– Нечто подобное втолковывал мне недавно нищий грек. О мировых пожарах и прочей чепухе. Кончилось тем, что он устроил опустошительный пожар в моём кошельке, вымолив целое состояние. Проходимец знал, что Клавдии не подают меньше.
– Ты хочешь меня обидеть?
– Нет, что ты. Я сказал, не подумав, к слову. Иди сюда.
Покрывая поцелуями гладкую, бледно-матовую кожу девушки, прижимая её тело, по которому уже пронёсся новый трепет страсти, к своему, и, даже расслышав глухой, едва различимый стон, Публий тем не менее не ощутил в себе того божества, которое исчезает, едва ему полностью подчинишься. С некоторой досадой на себя и выпитое вино он осторожно отстранился от Гудрунхен. Она учащённо дышала, тут же склонилась над ним, разметав пряди льняных, щекочущих кожу волос. Порывистые, беспорядочные поцелуи губ и ласки ладоней обрушились на него, как водопад на неподвижность гранита. Публий был признателен, когда эта безответная страсть перешла в мягкую неторопливую нежность.
– Марс и Венера равно ненадёжны: встаёт побеждённый, падает тот, про кого и подумать не мог, – будто в оправдание или утешение себе произнес Пульхер модные строчки своего знаменитого друга.
– Молчи. Ничего не надо говорить. Мне хорошо с тобой.
Немного помедлив, она добавила:
– Не возвращайся в Рим, страшный город величия и смерти. Я хочу всегда засыпать на твоём плече…
Перед рассветом, после недолгого сна, Клодий склонился над лицом девушки, вглядываясь в синюю глубину её немигающих глаз:
– Послушай, Гудрунхен. Почему твои боги смеются, когда видят связанного Волка? Ведь, если ты знаешь, что он будет причиной их гибели, не могут об этом не знать они, боги?
Щёки девушки медленно побледнели:
– А они и знают… И это их страшит. Но самый страх должен быть весел. Таковы боги, такова я и мой народ.
Немного помолчав, Клодий отвёл глаза, улыбнулся рассвету в окнах:
– Если бы мог, я заключил с твоим народом мир навеки.
Он поднялся, разыскал на полу одежду, оделся молча, стараясь не смотреть на постель.
– Прощай, Гудрунхен.
Она не ответила. Клодий шагнул к двери.
– Публий!
Обернулся. Девушка дрожала, натягивая покрывало на плечи. Всё-таки смогла улыбнуться:
– Прощай.
8.
В пятый день после ид января небольшой отряд Клодия и кортеж Милона встретились на Аппиевой дороге близ Арриция.
Вождям удалось разъехаться без брани и урона чьей-либо чести. Милон боялся Клодия и не хотел ссоры. Он не был уверен, что десятикратное превосходство в людях достаточно для победы над страшным врагом.
Когда Пульхеру сквозь раздвинутый полог была видна последняя повозка Милонова поезда, за спиной раздался крик Феодора. Публий выпрыгнул из паланкина, выхватывая из-за пояса короткое железо походного меча. Шагах в двадцати от себя он увидел грека, который, к несчастию, ехал сегодня верхом. Его под хохот ублюдков трепал за ухо, раскачивая в седле, словно чахлое дерево, здоровила Кратил, склонившийся со своей лошади.
– Не трогай моего раба, подлец! Квириты, к бою!
В короткой схватке Клодий, оглушив ударом плашмя двоих пеших рабов, прорвался к Кратилу и отсёк ему руку, которая не сразу ещё отпустила ухо Феодора.
Теперь вынужден был остановиться Милон. Кто-то из его охраны спустил тетиву лука. Стрела попала в грудь Пульхера. Он упал на руки своих рабов. Молча, отмахиваясь мечами, люди Клодия отступили к стоявшей недалеко от дороги харчевне и заперлись в ней со своим господином. Когда из раны извлекли стрелу, Клодий потерял сознание.
В дверь укрытия начали ломиться снаружи. По приказу Милона, боявшегося мести, его ублюдки стремились довершить начатое.
Рабы Клодия, видя, что господин умирает, вооружённые чем попало, выпрыгивали через окна в сад – отомстить. Через полчаса их перебили до одного.
Убийцы вышибли дверь харчевни и долго рыскали внутри дома, натыкаясь в темноте на предметы.
Когда они ворвались в триклиний, застыли у входа. Увидели грека, склонившегося над чем-то лежащим на столе.
Дёргая плечами, словно поёживаясь от холода, Феодор беззвучно плакал, обнимая мёртвого господина.
9.
Убийство на Аппиевой дороге Рима трибуна Клодия Пульхера 18 января 52 г. до н. э. логически, хронологически и (не побоимся этого слова, ибо речь идет о болезни античного социума) хронически вызвало за собой следующие события:
– Двадцатого января римский плебс, разгромив Гостилиеву курию, сооружает на Форуме костёр из сенаторских кресел и сжигает на нём тело своего вождя. Дома консула Лепида и трибуна Целия подвергаются нападению.
– Помпей Магн получает от сената неограниченные полномочия на 52 год.
– Цицерон произносит речь в защиту Милона, в которой выдвигает положения, что убийство в целях самозащиты оправдано, и не исход дела, а умысел карается законом. Несмотря на то, что, по мнению оратора, это была его лучшая речь, Милон приговаривается к высшей для гражданина мере наказания – изгнанию из общины.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+6
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе