Читать книгу: «Военкоры 1812 года»
© Алдонин С.В., сост., 2024
© ООО «Издательство Родина», 2024
Александр Шишков
Рассуждение о любви к отечеству
Некогда разсуждали мы о преимуществе, какое род человеческий получил тем единым, что благость Божия, даровав нам душу, даровала и слово, без котораго не могли бы ни чувства наши возвышаться, ни разум преуспевать, остриться и расти. Но сей величайший дар, сие слово, толико отличающее нас от безсловесных тварей, толико превозносящее над ними, было бы заключено в тесных весьма пределах, не расширило бы ни понятий наших, ни способностей, когда бы воля небес судила каждому из нас порознь скитаться по лицу земли, когда бы не вложила в нас желания составить общества, называемыя державами или народами, и не повелела каждому из оных, размножаясь, жить под своим правлением, под своими законами. Люди без сих обществ были бы столько же злополучны, как без семейств и родства. Не было бы у них ни веры, обуздывающей страсти, исправляющей нрав и сердце; ни воспитания, просвещающаго разум; ни общежития, услаждающаго жизнь; ни могущества, величия и безопасности, проистекающих от совокупления во едино всех частных воль и сил. Отсюда следует, что человек, почитающий себя гражданином света, то есть не принадлежащим никакому народу, делает тоже, как бы он не признавал у себя ни отца, ни матери, ни роду, ни племени. Он, исторгаясь из рода людей, причисляет сам себя к роду животных.

Александр Шишков
И так, когда Всемогущему Создателю миров угодно было устроить природу нашу таковою, чтоб мы для безопасности и благоденствия своего совокуплялись в разныя общества, и каждое из оных составляло бы едино тело и едину душу, то для лучшаго исполнения сей Всевышняго воли не худо рассмотреть обязанности наши к сему сообществу, или великому, собственно нашему семейству, называемому Отечеством; не безполезно поговорить о любви к нему, не скучно побеседовать о том священном долге, который всякому благородному сердцу толь сладостен.
Что такое Отечество? Страна, где мы родились; колыбель, в которой мы возлелеяны; гнездо, в котором согреты и воспитаны; воздух, которым дышали; земля, где лежат кости отцов наших, и куда мы сами ляжем. Какая душа дерзнет расторгнуть сии крепкия узы? Какое сердце может не чувствовать сего священнаго пламени? Самые звери и птицы любят место рождения своего. Человек ли, одаренный разумною душою, отделит себя от страны своей, от единоземцев своих, и уступит в том преимущество пчеле и муравью? Какой изверг не любит матери своей? Но Отечество меньше ли нам, чем мать? Отвращение от сей противуестественной мысли так велико, что какую бы ни положили мы в человеке худую нравственность и безстыдство; хотя бы и представили себе, что может найтися такой, который в развращенной душе своей действительно питает ненависть к отечеству своему; однако же и тот постыдился бы всенародно и громогласно в том признаться. Да как и не постыдиться? Все веки, все народы, земля и небеса возопияли бы против него: один ад стал бы ему рукоплескать. – Отсюда происходит, что при всех пороках и страстях человеческих, при всей примечаемой иногда дерзости развращенных умов и сердец, нигде не видим мы вопияния против сроднаго каждому чувствования любви к отечеству. Напротив того, не только единогласное во всех языках слышим тому проповедание; но и везде, в прошедших и настоящих временах, тьмочисленные находим примеры, что сила любви к отечеству препобеждает силу любви ко всему, что нам драгоценно и мило, к женам, к детям нашим и к самим себе.
Спартанка, мать троих сыновей составлявших всю ея гордость и надежду, вопрошает притекшаго во град гонца: что войски наши? что мои дети? Гонец отвечает вздохнув: все трое убиты. – Так гибнет отечество наше? – Нет, оно спасено, торжествует над врагами. – Довольно, сказала Спартанка, иду. – Куда? – Во храм благодарить богов.
Вот сила любви к отечеству: кого преодолела она? Материнское сердце!
Но что я говорю о Спартанке? Зачем ходить в Грецию? Сколько таковых Спартанок найдем мы у себя дома? Не видим ли в прошедших и нынешних временах мужей, сынов, жен, сестер, матерей наших, исполненных любви к отечеству? Воспомним один только пример Пожарскаго и Минина, когда по гласу сего простаго купца, по единому извещению его о бедствиях сограждан, безчисленное воинство, жертвуя состоянием своим и собою, стеклось добровольно для избавления Москвы. Какая ревность и усердие! Какое в толиком множестве людей достойное удивления единодушие! Мужеский и женский пол, юноши и девы, отроки и старцы без всякой неволи, без всякаго принуждения, по единому подвигу любви, все текут, всяк со всем семейством своим, имуществом и домом. Некто из наших стихотворцев, описывая сие происшествие, прекрасно прибавляет:
И жены зрелище явили безпримерно,
Усердие граждан деля не лицемерно.
Сокровища, привык что нежный пол ценить,
Оне в дар обществу спешили приносить;
Вручали Минину уборы те драгие,
Чем русые власы и нежны красят выи,
И провождаемы числом своих детей,
Оставивших серпы и плуги средь полей,
Прими от нас, рекли, ты сей залог священный,
И сердцу матери толико драгоценный!
С сей речью в сонм един детей совокупив,
И горькими их грудь слезами окропив,
Как часть самих себя от персей отрывали,
И трепетной рукой на брань благословляли.
Фемистокл, за все свои заслуги изгнанный неблагодарными Афинами, принужден был прибегнуть к Царю Персидскому Ксерксу, против котораго предводительствуя войсками, одержал он многие над ним победы. Ксеркс, обрадованный приобретением толь великаго полководца, погасил вражду свою к нему, принял его в число первейших вельмож своих, осыпал благодеяниями, и поручил ему начальство над войсками, которыя посылал он в Египет. Но потом, когда прислан был из Греции посол требовать Фемистокла, как скрывающагося из отечества преступника, тогда Ксеркс, пылающий ненавистию к Грекам, переменил свое намерение, и полагая в Фемистокле с одной стороны благодарность за оказанныя ему благодеяния и защиту, а с другой – желание отомстить согражданам своим за несправедливое от них гонение, велел ему с войсками идти в Грецию. Фемистокл, забывая несправедливость сограждан своих и не страшась гнева Ксерксова, полагает к ногам его жезл повелительства над Персидскими войсками, и говорит, что он скорее умрет, нежели пойдет раззорять стены своего отечества. Сие отрицание подает повод к следующему достойному примечания между ими разговору:
Ксеркс. Ты раздражаешь того, кто тебя может сделать несчастным.
Фемистокл. Но не изменником.
Ксеркс. Ты мне жизнию обязан.
Фемистокл. Но не честию.
Ксеркс. Отечество твое тебя ненавидит.
Фемистокл. Но я люблю его.
Ксеркс. Неблагодарный! смерть ожидает тебя. Но что ты любишь столько в отечестве твоем?
Фемистокл. Все, Государь: прах моих предков, священные законы, покровителей богов, язык, обычаи, пот во благо сограждан моих мною пролиянный, славу от того полученную, воздух, деревья, землю, стены, каменья.
Так мыслил Фемистокл в отдаленнейшия времена, также и ныне мыслит всякая благородная душа. Природа человеческая не испортилась и не испортится никогда. Достохвальныя чувствования всегда велики и почтенны. Хотя часто порок торжествует в мире, но какое его торжество! Наружный блеск счастия сокрывает в нем внутреннюю темноту, и когда одетый в злато и багряницу встречается он с покрытою рубищем добродетелию, тогда, не взирая на гордый вид свой, невольно, внутри сердца своего, падает к ногам ея, и не смеет мрачных очей своих возвесть на светлое её лицо.
Феодор Никитич Романов, наш Фемистокл, нареченный потом Филаретом, муж благонравный и кроткий, отправлен был в смутныя времена России со многими другими Боярами и Чиновниками послом в Польшу. Польский Король Сигизмунд искал тогда сесть на праздном после Шуйскаго престоле Российском. Войски его силою и коварством вторглись в Москву и принудили устрашенных Московских бояр послать к нему грамоту, приглашающую его принять самодержавное над Россиею владычество. Филарет, не видя руки Патриарха Гермогена, отрекся подписать сию грамоту. Ни долговременное заточение в темницу, ни жестокие с ним поступки, ни страх, ни угрозы, не могли поколебать твердости его души. По десятилетнем страдании возвращается он в любезное отечество свое, в Россию, за которую претерпел столько мучений, возвращается и падает к ногам избраннаго народом Царя… Но кто сей Царь? Сын его Михаил! Кто может описать сие величественное зрелище? Сию священную радость их свидания? Страдалец за отечество видит в сыне своем награду за свои страдания, лобызает в нем надежду России, созерцает будущее ея благополучие, и юный Царь объемлет в седом родителе своем мудрость, великодушие и пример, как должно любить свое отечество. Но отнимем у Филарета твердость душевную, дадим ему подписать грамоту. Куда денется священство и величие сего свидания? Превратится в стыд и раскаяние. Добродетель! ты одна можешь чувствовать истинную радость.
Эпаминонд повелевает Фивскими войсками против ратоборствующих с ними Лакедемонян, и знаменитыми подвигами своими приносит величайшия отечеству пользы. Фивяне, как сказывают, имели неблагоразумный закон, определявший предводителю войск срочное время, по истечении котораго посылалось от народа к нему повеление о сдаче начальства другому, и в случае непослушания осуждался он на смерть. Зависть и клевета неупустили воспользоваться сим обстоятельством. По внушению их обманутый народ, не взирая на дела Эпаминондовы, посылает к нему повеление сдать в силу закона предводительство над войсками другому полководцу. Эпаминонд, не надеясь на преемника своего, и видя что все приобретенные до сего успехи не токмо остановятся и не довершатся, но что неприятели чрез таковую перемену возникнут и усилятся, не послушал повеления, довершил начатое им дело, покорил всех противников, и возвратяся в Фивы сказал народу: «я преступил закон; вы должны предать меня смерти; но справедливость требует, чтоб на гробе моем написано было: Эпаминонд казнен за преступление, соделанное им для спасения сограждан своих от ига иноплеменных». Вот как сильна в истинных сынах отечества любовь к оному! Две смерти предстояли Эпаминонду: одна от врагов, другая от своих. Он мог избавиться от обеих, сохраня и жизнь свою и славу; но глас любви к отечеству вопиет в нем, и он ничему кроме его не внемлет. Откуда, в слабом теле человеческом толикая твердость духа? От надежды на безсмертие: сие одно делает душу его толь великою; без того боялся бы он как червь раздавлен быть пятою последняго животнаго.
Петр Великий приступает к Шлиссельбургу. Голицын предводительствует войсками. Краткость лествиц отъемлет у храбрости возможность взойти на высоту стен: осажденные поражают сильно, осаждающие во множестве падают. Петр, видя сие, повелевает Голицыну отступить. Голицын не отступает и берет Шлиссельбург. Вот наш Эпаминонд. Ломоносов не пропустил воспеть сего великаго подвига. Он описывая упорную и жестокую брань сию говорит, что Петр:
Смотря на воинства упадок безполезный,
К стоящим близь себя возвел зеницы слезны:
«Что всуе добрых мне, сказал, людей губить?
Голицыну спеша велите отступить».
Но Голицын:
…пламенем отвсюду окружен,
Вещал: «мы скоро труд увидим совершен;
«Чрез отступление от крепости обратно.
В другой еще приступ погибнет войск двукратно,
И естьли Государь желает город взять,
Позволил бы нам бой начатый окончать».
С ответом на стену пред всеми поспешает,
Солдатам следовать себе повелевает.
И хотя опущенное на него со стен горящее бревно низринуло его полумертваго на землю, однакож храбрые Россияне, последними силами гласа его ободряемые:
На копья, на мечи, на ярость сопостат,
На очевидну смерть безтрепетно летят.
Таким образом взят был Шлиссельбург или по прежнему названию Орешек. Народ пощадил Эпаминонда; Петр облобызал Голицына. Любовь к отечеству! Ты так почтенна, что и самое оскорбленное тобою самолюбие не может удержаться от простертия к тебе длани своей.
Регул взят в плен Карфагенцами. Рим для получения обратно толь великаго мужа, готов помириться с ними и уступить им все приобретенныя кровью выгоды. Регул, узнав о сем, просит Карфагенян отпустить его в Рим, дав им честное слово с тем же послом, с которым отправлен будет, возвратиться назад. Карфагенцы зная, что такое честь в душе Регуловой, верят ему и отпускают – но с каким условием? Показывают ему бочку, по всей поверхности пробитую на сквозь железными гвоздями, и говорят: «естьли ты возвратишся к нам с миром, мы тебя освободим; естьли же привезеш к нам продолжение войны, то посажен будешь в сию бочку и пущен катиться по крутизне горы». Регул отъезжает. Обрадованный Рим стекается его увидеть. Он дает Римлянам совет не иначе помириться с Карфагенцами, как воспользовавшись всеми силою оружия одержанными доселе преимуществами, и по склонении их к тому, в провожании рыдающаго семейства своего и плачущаго Сената и народа отправляется обратно в Карфаген, дабы тамо быть низвержену с горы в приготовленной для него бочке. До какой чрезвычайной степени пылающая к отечеству любовию душа человеческая может быть велика!
Гермоген, Патриарх Московский, был наш Регул, Великаго мужа, почтеннаго старца сего некто из наших стихотворцев так изображает:
Кто муж сей мудрый, сановитый,
Примрачный, как луна во мгле,
Имущий кроткий зрак, открытый,
Ко правде ревность на челе?
Блестит в очах, слезит усталых,
Как солнца луч сквозь ранний пар,
К отечеству сердечныи жар.
Бледнеет скорбь в ланитах впалых,
До чресл волнуется брада;
Глава годами оснеженна,
Вся крелость плоти изможденна,
Душа единая тверда.
Так подлинно: в сем теле сокрушенном, в сей изможденной плоти, видим мы дух, никакими страхами, никакими бедствиями не преоборимый. Россия без главы; нет в ней Царя; Вельможи все вкупе разделены, а каждый порознь слаб и маловластен; народ мятется, унывает, страждет, не зная что делать и кому повиноваться: так на море корабль без кормила и якоря не ведает куда идти и где остановиться. Между тем буря подъятыми на подобие гор волнами бьет, ломит, трясет все его составы и угрожает их разрушить. В таком состоянии была Россия в начале семнадцатаго века. От вне Поляки и Шведы, внутри несогласия и раздоры свирепствовали. Москва отворила врата свои врагу и под властию чужой руки угнетенная, разграбленная, растерзанная, рыдала неутешно. Каменныя стены, огнедышущия бойницы, дремучий лес копий, молниеносныя тучи мечей, не столько от великих сил неприятельских, сколько от собственнаго своего неустройства, преклонились и пали. Одним словом все преодолено было; но оставался еще один оплот, всего крепчайший: оставался в изнеможенном теле старца дух твердый; оставался Гермоген. Народ Российский всегда крепок был языком и верою; язык делал его единомысленным, вера единодушным. Двести лет стонал он под игом Татар, но в языке и вере пребыл непременен. Для совершеннаго покорения России надлежало к силе оружия присовокупить глас Церкви, надлежало принудить Патриарха, яко первенствующую духовную особу, дать на то свое согласие и разослать повсюду за подписанием своим грамоты. Поляки вместе с согласившимися по неволе на то некоторыми Московскими Боярами и народом упрашивают Патриарха. Он отвергает их прошение. Неистовые враги угрожают ему смертию, он отвечает им: тело мое вы можете убить, но душа моя не у вас в руках. Они в ярости рвут на нем златыя ризы, совлекают священное облачение, налагают на него вериги и оковы: он сожалеет только, что из десницы его отнят крест, которым благословлял он народ стоять за отечество. Они повергают его в глубокую, смрадную темницу: он соболезнует токмо, что неможет более предстоять во храме Божием для воздеяния пред лицем народа рук своих ко Всевышнему. Они изнуряют его гладом, томят жаждою; но ни тяжкия цепи, ни густой мрак, ни страшное мучение алча, ни жестокая тоска изсыхающей гортани, не могут победить в нем твердости духа, не могут преклонить его к согласию на порабощение своего Отечества: он умирает и последний вздох его был молитва о спасении России. Тако скончал жизнь свою Россиянин, пастырь Церкви, сын Отечества! О Гермоген! Ни сан твой святительский, ни власть твоя священная, не прославили бы тебя столько на Небесах и на Земли, сколько прославили требя твоя темница и твои цепи. Между тем весть о его смерти течет из града в град, из веси в весь. Во всех сердцах воспламеняет гнев и мщение, утверждает согласие, возбуждает храбрость, умножает ревность и усердие. Пожарские, Минины, Дионисии, Филареты, Палицыны, Трубецкие, и множество других верных сынов России, каждый своим образом, кто мечем, кто советом, кто иждивением, кто твердостию духа, стекаются, содействуют, ополчаются, гремят, и Москву от бедствий, Россию от ига иноплеменных освобождают.
Уже не Польский Царевичь малым числом устрашенных Бояр возводится на престол, но избирается устами и сердцем всея России младый Михаил, благословенная ветвь от благословеннаго корени Руских Князей, из рода Романовых. Сей род соединяется потом с родом Нарышкиных и производит Петра Великаго, вознесшаго Россию на высокую степень величия и славы.
Таким образом везде и во все времена видим мы удивительные примеры любви к Отечеству. Сила ея превыше всякаго страха. Душа воспламененная ею не боится ни воды, ни огня, ни глубины, ни высоты: Курций в Риме низвергается для нее в подземную пропасть. Сакен на Черном море, окруженный неприятелями, подрывает под собою порох и летит с обломками корабля на воздух, отколе тело его упадает в море, а душа возносится к Небесам.
И так видя с одной стороны людей с толикою неустрашимостию духа жертвующих собою Отечеству, и с другой всеобщий стыд не любить оное, следовало бы из того заключить, что привязанность к месту рождения своего и к согражданам своим, братиям нашим, есть некое общее, со млеком всосанное и во всех сердцах обитающее чувство. Так бы надлежало; так оно и есть в главной своей сущности. Но людей много, нравы их различны, склонности непостоянны, страсти пылки: человеческая душа, исполненная добродетелями или развращенная пороками, толико же благостию своею удобна приближаться к Божеству, колико чернотою своею к жителям преисподней. Отсюда видим мы людей жертвующих жизнию и всеми благами Отечеству, и в тоже время видим, хотя и редко, изменников онаго и предателей…. Но оставим их, природа гнушается ими, и человечество долженствует имена их забыть, дабы при воспоминании оных не содрагаться от ужаса; оставим их проклятию потомков и мщению Небес. Отвратим глаза наши от гнусных преступлений человеческих; но неотвратим их от слабостей, от заблуждений, от некоторых обманчивых прелестей; ибо мы все тому подвержены. Природа наша несовершенна. Кто назовет себя непорочным? Кто, сын греха, скажет о себе: я стою твердо, и никакия волны страстей и заблуждений не поколеблют меня? Таковое несродное телесному составу нашему надеяние на себя, было бы не иное что, как гордая слепота, отвергающая осторожность и ведущая нас прямо в ров. И так устремляя все наши мысли к благим и добрым делам, не забудем, что мы люди, и что для утверждения себя в добродетелях имеем нужду помнить свои слабости и опасаться их.
На сем основании станем разсуждать и об Отечестве нашем. Мы все любим его, но сие не мешает нам размышлять о средствах, какими сия священная любовь питается в нас, растет и умножается; ибо она не должна иметь пределов. Чем больше душа всего народа пылает ею, тем тверже слава и благоденствие сего народа. Отечество (сказала мне одна из почтенных наших женщин) требует от нас любви даже пристрастной, такой, какую природа вложила в один пол к другому. Отними у нас слепоту видеть в любимом человеке совершенство, дай нам глаза посреди самаго сильнейшаго пламени нашего, усматривать в нем некоторые недостатки, некоторые пороки; возбуди в нас желание сличать их с преимуществами других людей: ум начнет разсуждать, сердце холодеть, и вскоре человек сей, ни с кем прежде несравненный, сделается для нас не один на свете, но равен со всеми, а потом и хуже других. Так точно Отечество. Когда мы начнем находить в нем многие пред другими землями недостатки; когда станут увеселять нас чужие обычаи, чужие обряды, чужой язык, чужия игры, обворожая и прельщая воображение наше правдивою Русскою пословицею: там хорошо, где нас нет, и то хорошо что не носит на себе отечественнаго имени; тогда при всех наших правилах, при всех добрых разположениях и намерениях, будет в душу и в образ мыслей наших нечувствительно вкрадываться предпочтение к другим, и следовательно уничижение к самим себе; а с сим вместе неприметным же образом станет уменьшаться первейшее основание любви к Отечеству, дух народной гордости, который гремящими устами Ломоносова завистникам России говорит:
Обширность наших стран измерьте,
Прочтите книги славных дел,
И чувствам собственным поверьте:
Не вам подвергнуть наш предел.
Изчислите тьму сильных боев,
Изчислите у нас Героев
От земледельца до Царя,
В суде, в полках, в морях и в селах
В своих и на чужих пределах,
И у святаго олтаря.
Или устами одного из новейших наших стихотворцев, взывающаго к сынам России:
Под хладной северной звездою
Рожденные на белый свет,
Зимою строгою, седою,
Взлелеянны от юных лет,
Мы презрим роскошь иностранну,
И даже более себя
Свое отечество любя,
Зря в нем страну обетованну,
Млеко точащую и мед,
На все природы южной неги
Не променяем наши снеги,
И наш отечественный лед.
Так, конечно; гордость сия хотя иногда величавая, иногда суровая, но необходимо нужная, предостерегает от ложных умствований: она не допускает нас под видом предразсудка излишней любви ко всему отечественному, упадать в предразсудок излишней любви ко всему чужеземному.
Слово гордость имеет два значения, совершенно противныя между собою, или лучше сказать, человеку свойственны две гордости: одна есть торжество порока, другая торжество добродетели; одна чуждая всякой благости и любви, хочет главою коснуться небес, и все то, что под нею попрать и разтоптать ногами. Она любит брани, пожары, токи крови. Другая напротив, не завидующая никому и сама собою довольная, услаждается миром и тишиною. Она не превозносится уничижением других, но собственным своим достоинством величается. Она не ищет никого порабощать; но кто силою или коварством возмнит ее поработить, повергнуть в цепи, оковы; тогда только является она во всем своем могуществе и величии: могущество ея состоит в общем согласии сердец и умов, величие в твердости душ. Сия народная гордость и любовь к Отечеству суть две единокровныя, неразлучныя подруги, составляющия силу, крепость и благоденствие всякой державы.
Любовь к отечеству говорит человеку: неисповедимая премудрость Божия повелела тебе родиться от отца и матери, иметь братьев, сестр, родных, ближних; дала тебе отличное от животных свойство знать и помнить их от колыбели до гроба; обязала их пещися о твоем младенчестве, дышать тобою и любить тебя, даже за пределами твоей жизни. Поставила сердце твое посреди сладчайших чувствований к тем, от кого ты произошел, и к тем, которые от тебя бытие свое получили. Не благополучен ли ты посреди объятий родившаго тебя и рожденнаго тобою? Сим образом благость Создателя Вселенной назначила тебе дом, жилище, место пребывания. Повелела чтоб единое семейство посредством брака соединялось с другими: да течет во всех одна и та же кровь, да свяжут сии священныя узы весь народ, и да скрепят его единодушием, любовию, дружбою. Отсюду законы назвали тебя гражданином, единоземцы братом, отечество сыном. Ты пред лицем Бога и всего света дал торжественное обещание хранить сей союз, запечатленный волею Творца, вопиющим в тебе гласом природы, и общим всех благом, с которым и твое собственное неразлучно. Сие обещание основано на долге благодарности, чести, на правилах веры, на законах Божеских и человеческих. Можешь ли ты без содрогания и ужаса помыслить о нарушении она-го, каким бы то ни было образом собственным твоим ожесточением, или отсутствием благоразумия, или пагубными соблазнами других?
Тако вещает нам любовь к Отечеству, и глас ея священ и праведен. Он поселяет в нас чувство народной гордости; ибо где любовь к народу своему, там и желание видеть его процветающим, благополучным, сильным, превозносящимся над всеми другими Царствами. Там всякой словами и душою не сравняет имени Отечества своего ни с каким другим, пользуется чужими изобретениями, произведениями, хвалит их, но любит только свои. Без сей необходимо нужной гордости упадает дух честолюбия, сохнет корень надежды на самого себя, и величие души, рождающее все подвиги и доблести, подавляется уничижением. Естьли бы какой народ и вподлинну примечал в себе некоторые недостатки в искуствах украшать наружность, увеселять зрение, услаждать вкус роскоши, и тому подобных (ибо в душевных свойствах и добротах стыдно кому нибудь уступать); то и тогда благороднее и полезнее мыслить: я имею свой ум, свои руки, свои понятия, свои глаза; могу сам изобретать, творить, размышлять, действовать, и любовь к собственным моим произведениям увеличит мои способности, даст им блеск, приятность, славу; нежели думать: все мое собственное худо, и сам я не могу иначе быть хорош, как руководствуясь другим и делаясь во всем на него похожим. Таковое уничижительное о себе мнение, естьлиб оное в каком-нибудь народе укорениться могло, послужило бы к повреждению нравов, к упадку духа, и к разслаблению сил умственных и душевных. Когда один народ идет на другаго с мечем и пламенем в руках, откуду у сего последняго возмутся силы отвратить сию страшную тучу, сей громовый удар, естьли любовь к отечеству и народная гордость не дадут ему оных? Какой щит тверже единодушия граждан защищающих жен и детей своих? Какое оружие страшнее стыда уступить и пасть пред своим врагом идущим раззорять Отечество наше? Чтож когда сии две крепчайшия ограды заблаговременно ослаблены будут? Отсюду явствует, что не одно оружие и сила одного народа опасна бывает другому; тайное покушение прельстить умы, очаровать сердца, поколебать в них любовь к земле своей и гордость к имени своему, есть средство надежнейшее мечей и пушек. Средство сие медленно, однакоже верно в своих соображениях и ранее или позже, но всегда цели своей достигает. Мало по малу налагает оно нравственныя узы, дабы потом наложить и настоящия цепи, зная, что пленник в оковах может разорвать их, может еще быть горд и страшен победителю, но пленник умом и сердцем остается на всегда пленником.
Естьли бы какой народ различными путями дошел до того, чтоб сделался во всем образцом и путеводителем друга-го народа, так чтобы сей, прельстясь блеском мнимых его превосходств, не возлюбил ни страны своей, ни обычаев, ни языка, ни ремесл, ни забав, ни одежды, ни пищи, ни воздуха, и все сие казалось бы ему у себя не хорошо, а у других лучше: не впал ли бы он в достойное жалости уничижение?
Таковые примеры со всеми вредными их следствиями нередко находим мы в бытописаниях народов. Рим от сего лишился своего величия, многия сильныя державы явились от сего слабыми. Сама Россия некогда была тому подвержена. Хилков устами Хераскова говорит в Россияде:
В сии позорные в России времена
Погасли Княжески почтенны имена;
Чужие к нам пришли обычаи и нравы,
И скрылися следы приобретенной славы.
Но хотя бы и не можно было ни в ком предполагать толь великаго ослепления, то однакоже по сродной человеку слабости прельщаться и впадать в заблуждение (чему всяк больше или меньше подвержен), не надлежит предостерегающее о том напоминание почитать излишним и не надобным.
Что делает любовь к Отечеству? С благостию в очах, с прозорливостию в уме, с истинною и правосудием в сердце, печется о благоденствии народном. Она в одной руке держит законы, а в другой меч, и говорит народу: сии законы, начертанные мною на основании Божиих заповедей, суть ваша свобода; сей меч, держимый мною на поражение внешних и внутренних врагов, есть ваша безопасность: доколе сии законы свято будут храниться, до тех пор я с вами и вы свободны; доколе меч сей никому, кроме нарушителей законов, не будет страшен, до тех пор радость и спокойствие обитать будут в сердцах и жилищах ваших. Она говорит каждому сыну отечества: член великаго тела! Не отрывайся от онаго никогда, и поставленной от Бога над ним главе служи верою и правдою. Люби Царя и Отечество делами твоими, а не словами. Не надейся никогда быть щастлив угрызаемый совестию, и не бойся ничего похваляемый ею. Знай что я с гнушением отвращаю взоры мои от Глинских, которые лукавым языком говорят Иоанну:
«Ты Бог наш! естьли б мы могли нещастны стать,
То нам ли на тебя отважиться роптать?»
И с веселием об емлю выю Курбских вещающих ему чистосердечно:
«О Царь мой! властен ты мою пролити кровь,
Однако в ней почти к отечеству любовь».
Что делает народная гордость? не хочет никому уступать. Ревнует украшаться и блистать собственными своими достоинствами. Велит любить честь, велит уважать себя, иметь мужество, твердость, душу. Она не променяет имени, языка, нравов своих ни на что. Она покорствует единой главе Отечества своего, и больше никому. Она простирает руку помощи слабому, и смотрит на сильнаго без зависти и без боязни. Всяк чужеземец ей друг, но как скоро помыслит он властвовать над нею, с оружием в руках, или с лукавством в сердце, на силу ли свою надеясь, или на прельщение, тотчас увидит ее грозну как тучу; и страшну как молнию и гром. Между уничижением и погибелью избирает она погибель; между цепей и смертию кидается она в объятия смерти.
И так самое величайшее блаженство, самая сильнейшая ограда всякой державы, есть любовь к Отечеству и народная гордость. Посмотрим же какими средствами сии две добродетели, толь необходимыя для общаго блага, укрепляются в нас, и какими ослабевают.
Первейшая покровительница их есть святая провославная вера, сей единственный человеческаго благополучия источник, из котораго народоправитель почерпает мудрость, закон, силу, судия правду, полководец мужество, земледелец трудолюбие, воин храбрость и безстрашие. Она устами первосвященника говорит Иоанну:
«Не кровию алкать Монарха устремляю,
Но Церковь защищать тебя благословляю».
Таким образом вера, которая во всяком другом случае велит нам и малейшую каплю крови человеческой щадить, которая каждую слезу, каждый вздох, жестокостию нашею исторгнутый, изчисляет и взыскивает от нас; сей агнец смирения, сей Ангел кротости и милосердия, ополчает руки наши и повелевает нам проливать свою и чужую кровь, когда дело идет о защищении и спасении Церкви и Отечества. Она, поучающая нас, чтоб мы даже и неприятелей своих любили и за всякое сделанное нам зло платили им добром, в сем едином случае, возводя на небо очи, молит о победе и преодолении врагов. Из сего единаго не видим ли мы, какими тесными узами вера сопряжена с любовию к Отечеству, и что она не только ведет нас в блаженство будущей и вечной жизни, но и в сем кратком на земли пребывании нашем необходимо нужна для общаго всех спокойствия и безопасности. Кто ж приведет нас в сие благополучное состояние? Слово народ представляет нам такое же понятие, как морския волны: буря под емлет и вержет их; в нас страсти подобное же воздвигают треволнение, не меньше яростное не меньше лютое. Кто для усмирения сих бунтующих страстей, раздувающих в сердцах наших огнь вражды, междоусобия, искоренения друг друга; кто посреди сих буйств и ослеплений говорит сильному из нас: наблюдай правду, слабому: терпи, и обоим вместе: вот завтрешнее жилище ваше, гроб; за пределом же гроба судия дел ваших, Бог! Сей глас есть веры: глас сильный, праведный, миролюбивый, равно поучительный, равно полезный великому и малому, богатому и нищему. Кого послушает человек, естьли не послушает онаго? Законы наказуют уличеннаго преступника, но кто накажет тайнаго злодея? Законы казнят пойманнаго с ножем смертоубийцу, но кто казнит не меньше, чем он, жестокосердаго богача, который уделением оставшихся от тучнаго стола своего крупиц не хотел спасти умирающую от глада семью? Кто накажет в сердце человеческом лукавство, обман, лесть, зависть, злобу, и тысячи гнездящихся в нас пороков? Естьли бы законы восхотели присвоить себе право исправлять их наказаниями, они бы, не могши совладеть с числом виновных, умножили только зло и напоследок потеряли бы совсем власть свою и могущество. Когда же бы ничто сих пороков не обуздывало, тогда бы родилось из них столько злодейств и преступлений, что законы точно также не в состоянии были бы совладеть с ними, как с пороками, и следственно опять лишились бы силы и власти своей. Кто же, как не вера, кротким и купно страшным гласом своим способствует существовать законам, и что другое может нас лучше примирять и крепче сопрягать друг с другом и с Отечеством?

С.В. Герасимов. Прибытие М.И. Кутузова в Царево-Займище
Но сколько вера, сия устроительница внутренняго спокойствия и благих нравов, делает общежитие наше в недрах Отечества своего приятным и безопасным, столько же охраняет она мирное пребывание наше от внешних врагов. Посмотрим торжество ея на полях брани. Кто велит войну презирать, труды, опасности и самую смерть? Кто посылает его с оторванною рукою нести в жертву и другую руку? Взглянем после сражения на ратное поле, посмотрим с ужасом на сии многия тысячи людей, лежащих без ног, без рук, обезглавленных, растерзанных, умирающих и мертвых: кто удержал их на поле брани? Кто дал им твердость духа стоять противу огнедышущих, смертоносных орудий? Кто, не взирая на страшное побиенных собратий своих зрелище, посылает других сотоварищей их подвергаться той же самой участи? Честолюбие? Но в чем состоит истинное честолюбие? В люблении чести, правды, закона, Царя, Отечества, ближних; в посвящении им всех сил своих и жизни, с твердым упованием, не земной от людей, но небесной от Бога за то награды. Какое другое побуждение может сравниться с сим благородным побуждением? Неужели страх наказания? Неужели корыстолюбие? Но такое низкое помышление души уподобило бы непоколебимое мужество человека свирепству хищных или робости диких зверей.
Возмем сто тысяч воинов и представим себе, что они все до единаго в высочайшей степени честолюбивы: ни один из них не оставит ратнаго поля, все до последняго лягут на месте брани. Таковые примеры неоднократно случались с храбрыми Российскими полками, многочисленною неприятельскою силою окруженными. Всяк из сих христолюбивых воинов перекрестясь становился на месте убитаго подле него товарища, и все сряду, увенчанные кровию, не сделав шагу назад, лежали побитые, однако не побежденные. Как? Сия твердая грудь, несущаяся за Церковь, за Царя, за Отечество, на острое железо; сия с текущею из ран кровию великодушно изливаемая жизнь; сие великое в человеке чувство родится без надежды на безсмертие? Кто поверит сему? Когда сия надежда одушевляла Фемистоклов, Эпаминондов, Регулов, то мы ли, озаренные сиянием веры, познавшие всю истинну и цену сего священнаго с небес низпосланнаго гласа, станем величие души созидать на побуждениях презрительных страстей? Человек не рожденный и не воспитанный в вере может еще быть честолюбив и праводушен, но тот, кто отпадет от ней, истребит ее из души своей, в том не останется ничего, кроме страсти к самому себе. Его могут убить, но сам он ни за кого не умрет. Вера дает нам душевныя силы любить и делать добро, маловерие от емлет их, безверие же погружает нас в бездну буйств и пороков, разрушающих безопасность, тишину и спокойствие народное.
И так когда Государство или народ желает благоденствовать, то первое попечение его долженствует быть о воспитании юных чад своих в страхе Господнем, в напоении сердец их любовию к вере, откуду проистекает любовь к Государю, к сему поставленному от Бога отцу и главе народной; любовь к Отечеству, к сему телу великому, но не крепкому без соединения с главою своею; и наконец любовь к ближнему, под которою разумеются сперва сограждане, а потом и весь род человеческий. Отсюду явствует, что воспитание должно быть отечественное, а не чужеземное. Ученый чужестранец может преподать нам, когда нужно, некоторыя знания свои в науках; но не может вложить в душу нашу огня народной гордости, огня любви к Отечеству, точно также, как я не могу вложить в него чувствований моих к моей матери. Он научит меня Математике, Механике, Физике, но и самый честный из них и благонамеренный не научит меня знать землю мою и любить народ мой; ибо он сам сего не знает, не имеет нужных для меня чувствований, и не может их иметь: у него своя мать, свое гнездо, свое отечество. Любовь к оному почерпается не из хладных разсуждений, не из принужденной благовидности, нет! Она должна пламенною рекою литься из души моего учителя в мою, пылать в его лице, сверкать из его очей. Откуду иностранец возмет сии чувствования? Он научит меня своему языку, своим нравам, своим обычаям, своим обрядам;
воспалит во мне любовь к ним; а мне надобно любить свои. Две любови не бывают совместны между собою. Он покажет мне славу своих единоземцев, а мои погребены будут во мраке забвения. Он возбудит во мне желание читать его писателей; пристрастит меня к их слогу, выражениям, словам; а чрез то отвратит меня от чтения собственных моих книг, от познания красот языка моего: каждое слово его будет мне казаться прелестным, каждое слово мое грубым; ибо кто может устоять против возбужденной с малых лет склонности и привычки? Он поведет меня по своим городам, полям, путям, вертоградам; на твердит мне о своих забавах, играх, зрелищах, нарядах; распишет их в воображении моем своими красками; обольстит, очарует понятие мое; родит во мне благоговение ко всем мелким прелестям и к самым порокам земли своей. Таким образом, даже нехотя, вложит в меня все свое, истребит во мне все мое, и сближа меня с своими обычаями и нравами удалит от моих. Я пойду за ним шаг за шагом, и тогда когда бы надлежало мне с молоком матери моей сосать любовь к моему Отечеству, приобретать с каждым днем возраста новую к нему привязанность, новую силу любви, новую степень удовольствия принадлежать ему, новый предлог гордиться, и восхищаться славою его, новую причину веселиться и радоваться, что я рожден в нем; тогда сделает он, что все сии священныя чувствования умрут или охладеют во мне, и я только телом буду жить у себя, в родной стране моей, а сердцем и умом не чувствительно и по неволе переселюся в чужую землю.
Таковое превращение, больше или меньше сильное, произведет во мне чужестранное воспитание без всякой вины воспитателя; ибо он не виноват, что любит землю свою больше моей. Чтож естьли положим еще в нем худые нравы, наклонность к безверию, к своевольству, к повсеместному гражданству, к новой и пагубной философии, к сим обманчивым имянам начальствующаго безначалия, верной измены, человеколюбиваго терзания людей, скованной свободы? Тогда для образования моей наружности, при малейшем поползновении моем к порокам, вложит он в меня такую душу, от которой Бог, вера, и добродетель отвращают свое зрение. Народное воспитание есть весьма важное дело, требующее великой прозорливости и предусмотрения. Оно не действует в настоящее время, но приготовляет щастие или нещастие предбудущих времен, и призывает на главу нашу или благословение или клятву потомков. Оно медленно приносит плоды, но когда уже созреют оные, тогда нет возможности удержать их от размножения: должно будет вкусить сладость их или горькость. Для посеяния чистых семян благонравия надлежит, чтоб сан воспитателя был важен и почтен, не наружными почестями украшен, не телесною ловкостию приятен, но добрым именем и славою долговременно известен. Лучше простой человек с здравым разсудком и добрыми нравами, нежели ученый с развращенными мыслями и худым сердцем; лучше грубоват и пасмурен лицем, нежели статен телом, блестящ остроумием, но мрачен душою; ибо гораздо полезнее Отечеству и всему роду человеческому судия сострадательный, воин храбрый, земледелец трудолюбивый, нежели легкомысленный вертопрах или важный метафизик разсуждающий о монадах и делающий воспитанника своего монадою.
Должно мне сказать еще нечто о природном языке всякой державы. Язык есть душа народа, зеркало нравов, верный показатель просвещения, неумолчный проповедник дел. Возвышается народ, возвышается язык; благонравен народ, благонравен язык. Никогда безбожник не может говорить языком Давида: слава небес не открывается ползающему в земле червю. Никогда развратный не может говорить языком Соломона: свет мудрости не озаряет утопающаго в страстях и пороках. Писания зловредных умов не проникнут никогда в храм славы: дар красноречия не спасает от презрения глаголы злочестивых. Где нет в сердцах веры, там нет в языке благочестия. Где нет любви к Отечеству, там язык не из являет чувств отечественных. Где учение основано на мраке лжеумствований, там в языке не возсияет истинна; там в наглых и невежественных писаниях господствует один только разврат и ложь. Одним словом язык есть мерило ума, души и свойств народных. Он не может там цвести, где ум послушен сердцу, а сердце слепоте и заблуждению. Но где добродетель вкоренена в душах людей, где всякому любезен язык правоты и чести, там, не опасаясь стрел невежества и клеветы, растут и зреют одни только плоды наук и трудолюбия. Тогда рождаются и возникают сии отличные люди, которые силою разцветающаго в умах их красноречия приносят во всех родах познаний всеобщую пользу. Тогда воскриляются сии великие песнопевцы, которые в творениях своих говорят языком ироев, языком богов. Сим восхищают, воспламеняют они воображение своих читателей; сообщают им огонь свой; раждают в них новый свет: отсюду храбрая душа воина воспаляется новою любовию к славе; отсюду зодчий почерпает мысль о великолепии храма; отсюду живописец учится изображать величество Юпитера и силу Геркулеса; отсюду ваятель и камнесечец без-чувственным истуканам своим дают жизнь и прелесть. Тогда растут науки, цветут художества, зеленеют искуства, и древо просвещения, пуская корни свои глубоко, возносится вершиною к небесам. Таковы суть пользы языка!
Но между тем как он созидает славу народную, он же соединяет всех самыми крепкими узами. Опытами доказано, что в сопряжении областей не составляют оне совершеннаго единства тела и души, доколе языки их различны; и напротив того самыя разделенныя и отторженныя одна от другой области, имеющия один язык, сохраняют в себе некое тайное единодушие, котораго ни рука власти, ни рука времени, разрушить не могут. Кажется природа одарила звуки отечественнаго языка некоторою волшебною прелестию. Человек по чужим землям странствующий, когда встретится с другим и услышит из уст его природныя свои слова, сердечно обрадуется и прилепляется к нему дружбою. Воин, посреди лютой брани, возносит кровавый меч, дабы обезглавить поверженнаго врага; но когда сей на отечественном языке его возопиет к нему о пощаде, он смягчается, и вознесенную на поражение его убийственную руку дружелюбно простирает к нему на под ятие онаго. Толико глас родины сладок! Но что я говорю о человеке? Не видим ли мы даже в зверях и птицах знаков любви к сему гласу? Не бегут ли, не летят ли они на зов своих товарищей? В звуках их нет того великаго разнообразия, какое видим в человеческих языках, однако же всякая из сих тварей знает звуки своей породы, и к ним одним пристрастна. Итак природный язык есть не только достоинство народа, не только основание и причина всех его знаний, не только провозвестник дел его и славы, но купно и некий дар, к которому, хотя бы и не разсуждать о нем, природа вложила в нас тайную любовь; и если человек теряет сию любовь, то с ней теряет и привязанность к Отечеству, и совершенно противоборствует разсудку и природе.
Из всех сих разсуждений явствует, что Вера, воспитание и язык суть самыя сильнейшия средства к возбуждению и вкоренению в нас любви к Отечеству, которая ведет к силе, твердости, устройству и благополучию. Явствует также, что сия высокая добродетель, требующая великости духа исполнения своих обязаностей, непорочности сердца и осторожности от искушений и прелестей, не так удобно приобретается, чтоб мы при немощах и страстях наших легко досязать до ней могли. По сему нужно частыми о ней размышлениями разум и душу свою в том подкреплять, и для неизгладимаго ея в сердцах наших утверждения всегда призывать на помощь Того, Кто Всемогущею десницею Своею управляет миры, и без Котораго во всех наших помыслах господствует один только мрак и тьма.
Обратимся теперь от общаго разсуждения к нашему любезному Отечеству, к России. Сыны и дщери ея всегда во все времена, дышали любовию к ней. Создатель и Отец народов, Бог, в посылаемых от Него великих обладателях наших всегда являл и являет благодать Свою над нами. Возблагодарим Его, воззовем к Нему, да глава и тело Отечества нашего под Его Всемощным покровом цветут и движутся.
Я покусился сказать нечто о любви к Отечеству, голос мой слаб; не столько достоин внимания вашего, почтенные посетители! сколько бы я того желал. О если бы искуство пера моего могло сравниться с жаром моего усердия! Тогда усладил бы я сердца ваши, горящия к Отечеству любовию, и громом слов моих потряс бы душу того, в котором (если бы таковый случился) сия священная любовь или уснула или воздремала.
Александр Михайловский-Данилевский
Как начиналась война
Народы Европы с трепетным ожиданием взирали на возгоравшуюся войну. Они желали ее и вместе страшились, потому что война сия должна была освободить их от ига или довершить всемирное владычество Наполеона. Покорение России было преддверием к величайшим изменениям, которые когда-либо предстояли просвещенному Миру. На полях нашего отечества надлежало решиться вопросам о гражданской и политической жизни Государства. Быть ли каждому из них управляему собственными законами или уложением Наполеона? Иметь ли каждому свою монету, вес, меры или принять меры, вес и монету, введенные во Франции? Отправлять ли торговлю путями, начертанными природой и взаимными потребностями народов, или подчинить себя самоуправству Французских таможенных постановлений? Быть ли Царствам самостоятельными или превратиться всем Европейским странам в одну общую страну, с одной общей столицей – Парижем? Оставаться ли древним Царственным Поколениям на своих вековых престолах или уступить их родоначальникам новых Монархий – маршалам Наполеона и Корсиканским выходцам? Существовать ли между Державами равновесию, которое три столетия обеспечивало их независимость, или вместо него быть безусловному владычеству прихотей завоевателя? Признавать ли законность престолов, как происходящую от власти Божией, или отбросить сие спасительное верование и взирать на венцы Царей как на добычу, доступную праву силы?

Александр Михайловский-Данилевский
Одна Россия являлась оплотом, преграждавшим поток всеразрушительных правил, удерживала стремление быстрой реки, надменной тысячью поглощенных ей источников. От Александра ждала Европа спасения; но между тем как втайне она воссылала мольбы об успехах Его в предстоявшей брани, выставляла она полки под знамена Наполеона. Трудно описать, сколь велико было соревнование в его армиях участвовать в нашествии на Россию. Французы полагали, что война 1812 года будет последней, предпринимаемою Наполеоном, и тот из них, кого не назначали в армию, собиравшуюся на Одере и Висле, почитал себя несчастливым, навсегда лишенным блистательной будущности. Владетели Рейнского Союза и другие данники Наполеона знали, что только беспрекословной покорностью к завоевателю могли они некоторым образом обеспечить свое бытие, а потому войска их, кроме весьма малых изъятий, шли в Россию, готовые сражаться за Наполеона до последней капли крови. Ни Наполеон, ни полчища его не сомневались в победе, обрекали Россию на верную погибель, дробили и делили ее в мыслях, смотрели на поход как на торжественное шествие в Петербург и Москву.
В России желание войны было почти общее. Немногие постигали важные выгоды, приобретенные Тильзитским миром, следствием которого было присоединение к России Белостокской области и Финляндии. Происшедшая после сего мира остановка в торговле, затруднение в сбыте произведений за море, препятствия в денежных оборотах считались действием принуждения, угождений Наполеону, неудач военных. Роптало оскорбленное самолюбие великой Империи, издавна оглашаемой одними победными кликами. Радовались, что Правительство принимало деятельные меры к войне: рекрутские наборы производились с неимоверным успехом. Но какое-то всеобщее недоумение распространилось повсюду, когда приблизился час борьбы с тем исполином, чьи подвиги гремели даже в самых отдаленных концах России: то не был страх, но беспокойство, весьма понятное в Государстве, только по преданиям глубокой старины знавшем о нашествиях неприятельских.

Русские уланы
Кто не жил во время Наполеона, тот не может вообразить себе степени его нравственного могущества, действовавшего на умы современников. Имя его было известно каждому и заключало в себе какое-то безотчетное понятие о силе безо всяких границ. К воинской славе Наполеона, наполнявшей воображение всех, присоединились необыкновенные явления в природе. Читаем в летописях наших, что перед вторжением Татар в Россию солнце и луна изменяли вид свой и небо, чудесными знамениями, как будто предуведомляло землю о грядущем горе. Так и перед Отечественной войной: только и слышно было о наводнениях, вихрях, пожарах. Киев, Саратов, Астрахань, Брянск, Рига, Архангельск, Кронштадт гибли от огня; дым пепелищ их мешался с дымом горевших лесов и земли. Общая молва приписывала сии бедствия рассыльщикам Наполеона. И в самом деле, в некоторых местах, как, например, в Подольской губернии, были пойманы шайки зажигателей. В Смоленске, Могилеве, Севастополе ловили Французских шпионов, которые осматривали и описывали Россию, выдавая себя за учителей, лекарей, художников. Говорили в народе, что через ряды пылающих городов, селений и храмов Божьих Наполеон хотел внесть в Россию оковы вечного рабства.
Все были в ожидании чего-то чрезвычайного. На небе явилась комета. Простолюдины, глядя на бродящую в небесах звезду и огромный хвост ее, говорили: «Пометит беда землю Русскую!» Среди общей уверенности Европы в том, что Наполеон останется победителем, и среди недоумения России не колебался – только АЛЕКСАНДР. Может быть, некоторыми снисхождениями к желаниям Наполеона Он успел бы на короткое время отдалить войну; но отсрочка была бы непродолжительна. Одна уступка повлекла бы за собой другую, и кто мог указать, где кончились бы угождения тому, кто не был в состоянии превозмочь обуревавшей его страсти к завоеваниям, почитал для себя Европу слишком тесной? Оставалось поникнуть перед ним главой или вступить с ним в бой на жизнь и смерть. Александр избрал последнее. Один, без союзников, с теплой верой в Бога, с беспредельной доверенностью к Своему народу, не уклонился Он от войны с непобедимым дотоле завоевателем. Не для собственной только защиты извлекал Александр меч: Он хотел стать за независимость Держав, за права угнетенного человечества. С этой точки зрения смотрел Он на войну и требовал, чтобы в этом смысле понимали ее те, которых назначал Он быть исполнителями Своих предначертаний.
Когда уже нельзя было сомневаться в разрыве с Наполеоном, Император писал собственноручно к Главнокомандующему первой армией: «Прошу вас, не робейте перед затруднениями, полагайтесь на провидение Божие и Его правосудие. Не унывайте; но укрепите вашу душу великой целью, к которой мы стремимся: избавить человечество от ига, под коим оно стонет, и освободить Европу от цепей».
Так мыслил Император Александр, ожидая нашествия двадцати народов. В это самое время Наполеон, отправившись из Дрездена, быстро следовал чрез Глогау и Позен к берегам Вислы. В Торне дал он окончательное повеление войскам идти к границам России. Одни направились чрез Эльбинг и Кенигсберг к Ковно, другие к Белостоку и Гродно. Потом ездил он на четыре дня в Данциг, который, со времени Тильзитского мира, был укрепляем им с особенным тщанием, как опора вооружений против России и складочное место для его армии. 29 Мая Наполеон прибыл в Кенигсберг, где занялся устройством продовольствия. Все сухопутные дороги, ведущие из Пруссии к нашим границам, покрыты были обозами с амуницией, госпитальными вещами и всякого рода запасами и снарядами, которые также были везены на судах по Висле, Фриш-Гафу, Прегелю и каналам в Восточной Пруссии. За каждым полком следовали большие обозы, запряженные лошадьми и волами, и стада рогатого скота. Наполеон особенно заботился, чтобы при войсках было сколь можно более припасов, которые, как равно и имевшийся на людях провиант, запрещено расходовать до переправы через Неман. На походе войска долженствовали получать продовольствие от жителей. В повелениях корпусным командирам неоднократно повторялось: «надобно, чтобы все повозки, какие вы собрать можете, были наполнены мукой, печеным хлебом, пшеном, водкой, всем, что для госпиталей нужно. Для приобретения победы мне понадобится собрать на одном пункте до 400 000 человек, и следственно, в таком случае, нельзя надеяться на пособие страны: все должно иметь с собой, а в исполнение сих повелений, лошади, рогатый скот, повозки, хлеб Пруссии и Варшавского Герцогства обираемы были беспощадно». Поселян принуждали везти последние остатки их имущества вслед за полками, предававшимися грабежу. Намереваясь захватить Русскую армию врасплох, Наполеон почитал насильственные средства необходимыми. Все это делалось на походе, на бегу, в торопливости, отчего край подвергался разорению, безнравственность в войсках увеличилась, а между тем тяжелые обозы начали отставать и не достигали Немана. Крестьяне, насильно взятые в погонщики, стали бегать, уводя с собой лошадей. Погонщиков заменяли солдатами из Фронта, которые поморили лошадей, по непривычке обращаться с ними. Экипажи Наполеона, в прежние войны ограниченные самым необходимым числом, теперь состояли из множества карет, колясок, фургонов, вьючных лошадей и лошаков, нагруженных всеми возможными припасами, даже предметами самой прихотливой роскоши. Генералы и частные начальники подражали своему повелителю. Идя в Россию, они истощали свое воображение, чтобы в этой, неведомой для них стране, в степях наших, как они говорили, не встретить в чем-либо недостатка. Цепь несметных неприятельских обозов, подобно саранче, истребляла все, что встречалось на ее пути.
Неприятельские войска час от часу более и более скоплялись на Немане. О беспрестанном умножении их и приготовлениях к переправе показывали лазутчики, беглецы, наконец, и наши передовые цепи. Нам видно было, как неприятели свозили лес и барки и усиливали вдоль реки разъезды. На многих местах пробовали они глубину Немана, под видом купания, и доходили до половины реки. В Мерече, на вопрос нашего пикета, для чего они это делают, Поляки отвечали, что, переправившись чрез Неман, скажут причину. В ночное время слышны были с Русского берега движения, бряцанье сабель, топот и ржание лошадей, крики погонщиков. Только нельзя было знать точного направления неприятелей, потому что они ходили то вверх, то вниз по реке, в разных местах делали обозрения и съемки и расширяли дороги. У нас усугубили надзор, подтверждая, чтобы пикеты и разъезды смотрели зорче. Парламентеров запретили пропускать в главные квартиры и велели отбирать от них депеши, а переговорщиков оставлять на передовых цепях до получения ответа. Без письменных видов от главнокомандующего не разрешали въезда из-за границы и выезда из России. Береговым жителям дозволили производить рыбную ловлю только для их пропитания, да и то возле нашего берега, с подтверждением не выезжать на середину реки. Со 2 Июня остановили ход почты в чужие края, и всякое сообщение с противоположным берегом Немана прекратилось.

А.Альбрехт. Переход корпуса Богарне через Неман
Восточная Пруссия и Варшавское Герцогство были наводнены войском. Выехал и Наполеон из Кенигсберга через Велау и Инстербург в Гумбинен, где получил из Петербурга донесение от Лористона, что ему отказано в дозволении приехать в Вильну и вместо того дано знать от Российского Министерства Иностранных Дел, чтобы он свои требования. изложил письменно. Вот обстоятельство, которое, равно как требование Князем Куракиным паспортов для выезда из Парижа, было принято Наполеоном за достаточную причину вторгнуться в Россию без объявления войны. «Дело решено, – сказал он. – Русские, которых мы всегда побеждали, принимают на себя вид победителей. Они вызывают нас, за что, конечно, впоследствии придется нам благодарить их.
Останавливаться на пути – значит не пользоваться благоприятным случаем, который нам предоставляется. Отказ Лористону прекращает мою мнительность и избавляет нас от непростительной ошибки. Почтем за милость, что нас принуждают к войне; перейдем Неман». Наполеон приказал выдать Князю Куракину пропуск для проезда за границу и написать Лористону, чтобы и он потребовал себе паспортов. Потом разослал повеления корпусным командирам об ускорении марша, и без того поспешного, и отправился в Вильковыск, где продиктовал следующий приказ: «Солдаты! Вторая война Польская началась. Первая кончилась под Фридландом и Тильзитом. В Тильзите Россия поклялась на вечный союз с Францией и войну с Англией. Ныне нарушает она клятвы свои и не хочет дать никакого изъяснения о странном поведении своем, пока орлы Французские не возвратятся за Рейн, предав во власть ее союзников наших.
Россия увлекается роком! Судьба ее должна исполниться. Не почитает ли она нас изменившимися? Разве мы уже не воины Аустерлица? Россия поставляет нас между бесчестием и войной. Выбор не будет сомнителен. Пойдем же вперед!
Перейдем Неман, внесем войну в Русские пределы. Вторая Польская война, подобно первой, прославит оружие Французское; но мир, который мы заключим, будет прочен и положит конец пятидесятилетнему кичливому влиянию России на дела Европы».
Приказ был разослан не по всей армии. Наполеон запретил отдавать его в двух вспомогательных корпусах: Австрийском и Прусском. Он полагал, что восторженные слова его не произведут желаемого действия на сих союзников, в искренности коих он сомневался. Князю Шварценбергу и Макдональду велено в простых выражениях известить корпуса о начале неприятельских действий. Макдональд исполнил волю Наполеона в следующем приказе, объявленном Прусскому корпусу: «Россия желает войны, и война началась. Великая армия, к которой вы принадлежите, видит вас с удовольствием в своих рядах. Наши Монархи доверяют вашей храбрости; они следят за вашими действиями и готовят вам хвалы и награды».
11 Июня, после обнародования приказа, Наполеон выехал из Вильковыска по дороге к Ковно. Армия его занимала следующие места: на левом крыле, в Тильзите, Макдональд; в центре, против Ковно, Наполеон с гвардией, тремя пехотными корпусами: Даву, Нея и Удино, и двумя кавалерийскими: Нансути и Монбрена. Правее от него, на марше к Пренам, Вице-Король, с двумя пехотными корпусами, своим и Сен-Сира, и кавалерийским Груши. К Гродно и Белостоку приближался Король Вестфальский, с тремя пехотными корпусами: Понятовского, Ренье и Вандама – и кавалерийским Латур-Мобура. На оконечности правого крыла, к Дрогочину, подходил Князь Шварценберг с Австрийцами.
План военных действий Наполеона заключался в следующем: 1) Сам Наполеон, с гвардией и корпусами: Даву, Удино, Нея, Нансути и Монбрена, всего 250 000 человек, хотел устремиться из Ковно на Вильну, чтобы внезапным нападением на центр 1-й армии разбить ее, прежде нежели успеет она соединиться. 2) Брат его, Вестфальский Король, с корпусами Понятовского, Ренье, Вандама и Латур-Мобура, всего 80 000 человек, должен был из Гродно произвести такое же движение против 2-й армии. 3) Пасынок его, Вице-Король Италийский, с корпусами, своим, Сен-Сира и Груши, всего 80 000 человек, направлялся на Новые Троки и Рудники, чтобы врезаться между двумя нашими армиями, пресечь взаимное между ними сообщение, не дать им соединиться и, в случае сражения при Вильне, примкнуть к Наполеону. 4) На оконечности левого фланга, велено Макдональду с 30 000 переправиться у Тильзита и угрожать нашему правому крылу. 5) Князь Шварценберг с 30 000-ным корпусом должен был переправиться у Дрогочина, идти на Слоним и там, судя по обстоятельствам, или обратиться против Князя Багратиона, или заслонить от Тормасова путь действий главной неприятельской армии.
Во всех неприятельских корпусах, назначенных для первоначального вторжения в Россию, было под ружьем 477 000 человек, в том числе 80 000 конницы. В этот счет не входили: 1) нестроевые; 2) маршевые батальоны, следовавшие в Россию из Франции и других подвластных Наполеону Государств; 3) два пехотных корпуса, остававшиеся позади: 9 Виктора, который в то время подходил к Висле, и 11 Ожеро, стоявший в Берлине, для наблюдения за спокойствием в северной Германии и предохранения ее от какой-либо высадки Наполеоновых неприятелей. Невзирая на то что 11 Июня корпуса Вице-Короля не дошли еще до Немана и находились у Олецка, а корпуса Короля Вестфальского у Новгорода, Наполеон решился открыть военные действия с теми силами, которые были соединены против Ковно. Он не хотел дожидаться прибытия брата своего и пасынка, рассчитывая, что если поспешить переправой через Неман с 250 000 человек, собранными у Ковно, то успеет разбить порознь разобщенные корпуса нашей 1-й армии.
Передовые неприятельские разъезды в разных местах были на самом берегу Немана. Вдруг к одному из них, на всем скаку запыхавшихся лошадей, подъехала сопровождаемая двумя всадниками карета и остановилась посреди биваков одного Польского конного полка. Из кареты вышел Наполеон со своим начальником Главного Штаба Бертье.

Император Александр I
Оба сбросили с себя мундиры. Наполеон надел сюртук и фуражку Польского полковника Поговского и вместе с Бертье, тоже переодевшимся, поехал по направлению к Ковно, от коего биваки были расположены в одном пушечном выстреле. Он сошел с лошади и долго осматривал окрестность. Через несколько часов предпринял он вторичное обозрение, с Инженерным Генералом Аксо, и потом приказал, чтобы к вечеру начинали наводить три моста на Неман между Ковно и Понемунями.
На этом пространстве, почти возле самого Немана, стояли пехота, конница и артиллерия, в густых, необозримых колоннах. Запрещено было разводить огни и велено хранить величайшую тишину, чтобы никакой бивачный дым, никакой шум не изменили присутствию неприятельских сил на рубеже России. Солнце село; наступила темнота, и Наполеон прибыл к Неману руководствовать переправой. При нем пущены понтоны на воду, и 500 Поляков 13-го полка отчалили от берега на лодках. Они заняли лежавшую на нашей стороне небольшую деревню. Тут был лейб-казачий разъезд. Начальник его, Жмурин, поскакал донести командиру полка Графу Орлову-Денисову о переправе неприятелей и испрашивал приказаний: ударить ли на них или отступить? Разъезду велено собраться и отойти назад; о произошедшем посланы донесения. Между лейб-казаками и Поляками произошло несколько ружейных и пистолетных выстрелов. Гул их огласил песчаные берега Немана. Так началась война, которая должна была превзойти все войны, какие когда-либо освещало солнце.
Мосты были наведены в несколько часов и после полуночи, 12 Июня, заколыхались под тяжестью полчищ, и сотой доли коих не суждено было возвратиться на родину, увидеть отеческий кров. С выражением радости смотрел Наполеон несколько времени на переправлявшиеся войска. Потом переехал он сам на наш берег. Проскакав верст 5 по сыпучему песку и печальному еловому лесу и не найдя никакого следа Русских войск, он возвратился к Неману. Пошел проливной дождь, и хотя не остановил движения колонн, но испортил дороги, замедлил переправу. На следующее утро, 13 Июня, Французский авангард занял Ковно без сопротивления: казачий разъезд, там находившийся, отступил и сжег мост на Вильну. Под вечер Наполеон прибыл в Ковно, где имел первый ночлег на Русской земле.
Надежда Дурова
Фуражировка
Наконец и я отправилась доставать фураж! Мне, как и другим, дали команду, дали предписание за подписью и печатью командира полка ездить по окружным поместьям, требовать у помещиков овса и сена, брать все это и взамен давать расписки, с которыми они могут посылать своих старост в эскадрон, чтоб там получить квитанции и с ними опять ехать в штаб; там тоже дадут квитанции, и с этими уже квитанциями должны господа помещики явиться в комиссию для получения уплаты наличными деньгами.
На рассвете оставила я грязную деревню нашу, дымную квартиру свою с ее столетнею обитательницею и тремя молодцами, то есть моими товарищами, и, последуемая двенадцатью уланами, отправилась в путь. Первым поприщем моих действий было поместье подкоморого Л***; в тридцати верстах от наших квартир. Поручение мое казалось мне довольно щекотливым, и оттого я пришла в большое замешательство, когда увидела дом пана Л*** в десяти шагах от себя… Как я начну! что скажу! Может быть, это человек почтенный, старый, отец семейства; примет меня радушно, сочтет за гостя, а я, я буду требовать овса почти даром! Я ведь знаю, что поляки неохотно отдают свои произведения под наши квитанции и все способы употребляют избавиться от них; что и весьма натурально. Как бы ни был верен платеж по квитанциям, но все веселее и вернее получить сию минуту наличные деньги, нежели разъезжать туда и сюда с квитанциями. Рассуждая, размышляя и краснея от готовящейся драмы, я все-таки доехала, взъехала на двор, взошла в комнаты, и предчувствие не обмануло меня…

Надежда Дурова
Меня встречает человек лет шестидесяти; лицо его печально, взор беспокоен. Приметно, однако ж, что причина этого не мы, незваные гости; ему даже и не видно улан моих, а я одна, с моею наружностью семнадцатилетнего юноши, не могла испугать его; итак, это какая-нибудь домашняя скорбь рисуется на добродушном лице его. Поляки всегда очень вежливы; он пригласил меня сесть, прежде нежели спросил, что доставляет ему честь видеть меня в своем доме. Наконец начало сделано; вопрос, столько ужасающий меня, вылетел из уст моего хозяина; я отвечала, покраснев, как только может человек покраснеть, что имею поручение от полка отыскивать фураж, где только есть возможность достать его, и купить… разумеется, не на деньги, а под квитанцию. «Я не могу вам служить этим, – сказал помещик равнодушно, – неделя тому назад у меня сгорело все: овес, сено, пшеница, рожь, и я теперь отправил к окружным помещикам купить для себя всего этого, если продадут. Квартирование ваше, господа кавалеристы, очень выгодно для тех из нас, у которых есть что продавать вам, но служит величайшим подрывом для тех, которые, подобно мне, ищут купить». В продолжение этого разговора нам подали кофе. Л*** продолжал: «Вы имеете поручение весьма затруднительное; простите мою откровенность, но под квитанции ни один помещик не продаст вам продуктов земли своей; не продал бы и я даже и тогда, если б все мы не имели другой дороги сбыть их; посудите же, отдадут ли их теперь, когда имеют случай продать за наличные деньги?» Я встала в нерешимости и не знала, что делать: уехать, не говоря более ни слова, или показать ему предписание? Л*** тоже встал. «Вы уже едете? Жалею очень, что не могу исполнить вашего требования; мне приятно было бы долее пользоваться удовольствием видеть вас у себя, если б я не был убит горестию: вчера я схоронил сына!..» Он не мог более ничего сказать; глаза его затмились слезами, и он сел, не в состоянии будучи держаться на ногах. Я поспешно вышла, села на лошадь и в галоп ускакала с моими уланами.
Под вечер приехала я в поместье Старостины Ц*** и теперь уже несколько смелее вошла в комнату. Как на беду, и здесь надобно иметь дело с старостью; меня приняла дама лет осьмидесяти; узнав мою надобность, она велела позвать эконома и просила меня заняться чем-нибудь, пока он придет. Говоря это, она отворила дверь в другую комнату; это была обширная зала, где собраны были всех родов способы забавляться: волан, бильярд, кольцо, карты, разрезные картинки, арфа, гитара… Я нашла тут общество молодых людей; все они занимались разными играми. «Это все мои внуки», – сказала хозяйка, вводя меня в их круг; они в ту ж минуту просили меня взять участие в их играх; я тотчас согласилась и от всей души предалась удовольствию играть во все игры поочередно; подхватывая и отбрасывая волан, я в то же время слушала очаровательную игру на арфе одной из девиц и восхитительное пение другой. Как желала я, чтоб эконом не приходил как можно долее! При звуках арфы и прекрасного голоса можно ль было помыслить, не содрогаясь, о том предписании, которое, как спящий змей, лежало у меня на груди под мундиром; стоило только вынуть его, и все встревожатся. А теперь – как веселы эти молодые люди! Как они полюбили меня! Как дружелюбно жмут мне руки, обнимают, целуют; девицы сами ангажируют, в танцах резвятся, бегают!
Все мы теперь не что иное, как толпа взрослых детей, и вот чрез какие-нибудь полчаса вдруг все переменится; я сделаюсь отчаянным уланом, имеющим и власть и возможность забрать у них фураж… А мои пленительные хозяева… что сделается с их радостными физиономиями, живым и веселым говором! Ах, для чего и здесь не сгорел весь овес и не умерла которая-нибудь внука или внук!.. Тогда мне легче было бы уехать без всего; а теперь!.. Вот я уже в пятидесяти верстах от эскадрона, а еще ничего не сделала и, верно, не сделаю, потому что всякий помещик, хотя бы он имел одну только каплю ума, не даст мне ничего под простую расписку; а требовать повелительно и в случае отказа все-таки надобно взять нужное и отправить в эскадрон на их же лошадях, дав помещику за все это расписку!.. Как можно подумать об этом и не прийти в отчаяние! По крайней мере, я впервые проклинала свое уланское звание; среди танцев, смеху, беготни я вздрагивала всякий раз, когда отворялась дверь в нашу залу. К счастию, эконом не пришел до самого ужина, и, к величайшему моему благополучию, хозяйка сказала, что может дать мне овса четвертей десять и четыре воза сена с тем, чтоб людям ее было заплачено за провоз и чтоб с моею распискою ехал в эскадрон при возах ее староста и мой унтер-офицер; я с великою радостью и благодарностию согласилась на все ее распоряжения и поцеловала ее руку; я поцеловала бы ее и тогда, если б не была к этому обязана обыкновением Польши и моим одеянием, потому что ее снисходительность сняла ужаснейшую тяжесть с моего сердца и избавила от необходимости шевелить змея, которого теперь повезу далее.
Отправя возы с фуражом, я возвратилась к веселому обществу; меня ожидали ужинать, и хлопоты отправления замедлили ужин одним часом; когда сели за стол, хозяйка поместила меня подле себя. «Вы слишком усердны к службе, молодой человек, – начала она говорить, – возможно ли смотреть самому и дожидаться, пока возы с фуражом наложатся и выберутся из селения; это уже чересчур: по вашему виду и молодости я не предполагала найти в вас такого хорошего служивого». Безрассудная старуха не знала того, что для ее же выгод я ни на минуту не выпускала из виду моих улан; они могли бы поискать в разных местах чего-нибудь получше овса! Долго ли будут люди судить всегда по наружности!.. Меня удерживали ночевать, но я уже разочаровалась и не находила более приятности быть в этом обществе.
Оставя дом старостины Ц***, я решилась ехать всю ночь, чтоб на рассвете посетить еще деревню отставного ротмистра М… польской службы; жиды сказали мне, что у него очень много заготовлено овса и сена, и именно на продажу;
надеюсь, судьба будет так милостива ко мне, что спящий змей не проснется.
Старый народовец, к которому я пришла в десять часов утра, принял меня со всем радушием кавалериста: «Садитесь, садитесь, любезный улан, чем вас потчевать? вина вы, верно, еще не пьете, не правда ли? итак, кофе. Гей, Марисю!» На этот возглас явилась Марися, седая, сухая, высокая, с пасмурною физиономией. «Прикажи, милая, подать нам кофе». Самолюбию моему было очень лестно, что Марися (хотя ей было под пятьдесят) взглянула на меня ласково и с усмешкою, тогда как взор ее на ветерана выражал и досаду и пренебрежение вместе; она отвечала, что сейчас будет готов, ушла и через четверть часа возвратилась с кофеем. Сказав своему господину, что его спрашивает эконом, сама поместилась подле меня, чтоб разливать кофе; я не удивлялась этой фамилиарности: домоправительницы холостых стариков имеют все привилегии госпож и в Польше бывают почти всегда из дворян, то есть шляхтянки. Наконец хозяин возвратился; узнал причину моего приезда, покачал головою, пожал плечами: «Ну, если я не дам под расписку вашу овса, что тогда?» – «Тогда у меня не будет его», – отвечала я. «Вы умереннее, нежели я ожидал, и это делает вам много чести. Для чего ваши начальники не посылают вас с деньгами, вместо права давать расписки?» – «Не знаю; это уже, думаю, хозяйственное распоряжение полка. Но ведь и вам все равно, что расписка, что деньги; разница только во времени; получите немного позже, потому что надобно ехать за ними в штаб». Народовец рассмеялся: «Ах, как вы еще молоды, kochany koliego! (милый коллега! (польск.)) Пойдемте, однако ж, вам, я думаю, нельзя терять времени, пойдемте; я велю дать вам двадцать четвертей овса; более этого не могу и не хочу уделить вам от назначенного уже мною в продажу не иначе как на деньги». Я так обрадовалась этим двадцати четвертям, которые превышали мое ожидание, давали возможность возвратиться в эскадрон и освободиться наконец от ненавистной баранты, что схватила руку старого народовца и побежала было с быстротою лани, таща его с собою… «Тише, тише, молодой человек! верю, что вам приятно получить столько овса без хлопот; но моя пора бегать прошла уже; сверх того, я ранен в обе ноги, итак, пойдемте шагом».
Я устыдилась своего неуместного восхищения и молча шла подле моего доброхотного хозяина. Мы прошли через прекрасный сад и вышли к его стодолам и житницам; тут стоял эконом и мои уланы. Наконец все готово; я отправила всех своих улан с этой добычею и оставила при себе только одного, располагаясь провесть день у любезного народовца и завтра возвратиться в эскадрон. С каким удовольствием вынула я из-за мундира свое предписание, изорвала его в мельчайшие кусочки и бросила в озеро. Как я была рада! Вся веселость моя возвратилась, и старый ротмистр так доволен был моим товариществом, что просил меня самым убедительным образом остаться у него еще дни на два: «Ваша юность цветущая, живость, веселость приводят мне на память и оживляют в душе моей счастливое время молодости; таков был я в ваши лета; останьтесь, молодой человек, – говорил он, обнимая меня, – подарите эти два дни старику, который полюбил вас, как сына!» Я осталась. В награду моей уступчивости хозяин мой пригласил к себе из окружных поместьев семейства три или четыре. Я провела очень весело время у бравого народовца; мы танцевали, играли во все возможные игры, бегали по горницам не лучше пятилетних детей, и сколько ни хмурилась Марися, но шум, говор, смех, танцы нисколько не утихали; и сверх того, хозяин превзошел наше ожидание, установив огромный стол конфектами, вареньями и лакомствами всех родов. Каково-то было бедной Марисе; она не могла пройти мимо этого стола, не сделав какой-то судорожной гримасы.
Два дни минуло; я простилась с моим добрым хозяином и поехала обратно в эскадрон. Так кончилась неприятная откомандировка моя, и дай бог, чтоб никогда уже более не возобновилась! Возвратясь домой, я ничего не рассказывала ротмистру, кроме того, что не имела нужды прибегать к насильственным мерам. На квартире нашей теперь остались только мы двое с Сезаром; Чернявский и старший Торнези опять поехали на поиски.
Сегодня товарищи мои возвратились, и сегодня же мы идем в поход. Долго ль это будет! я что-то худо понимаю, для чего мы идем с такими расстановками?
Мы прошли верст сто и опять остановились. Говорят, Наполеон вступил в границы наши с многочисленным войском. Я теперь что-то стала равнодушнее; нет уже тех превыспренных мечтаний, тех вспышек, порывов. Думаю, что теперь не пойду уже с каждым эскадроном в атаку; верно, я сделалась рассудительнее; опытность взяла свою обычную дань и с моего пламенного воображения, то есть дала ему приличное направление.
Мы стоим в бедной деревушке на берегу Наревы. Каждую ночь лошади наши оседланы, мы одеты и вооружены; с полуночи половина эскадрона садится на лошадей и выезжает за селение содержать пикет и делать разъезды; другая остается в готовности на лошадях. Днем мы спим. Этот род жизни очень похож на описание, которое делает мертвец Жуковского:
Близ Наревы дом мой тесный:
Только месяц поднебесный
Над долиною взойдет,
Лишь полночный час пробьет,
Мы коней своих седлаем,
Темны кельи покидаем.
Это точь-в-точь мы, литовские уланы: всякую полночь седлаем, выезжаем; и домик, который занимаю, тесен, мал и близ самой Наревы. О, сколько это положение опять дало жизни всем моим ощущениям! Сердце мое полно чувств, голова мыслей, планов, мечтаний, предположений; воображение мое рисует мне картины, блистающие всеми лучами и цветами, какие только есть в царстве природы и возможностей. Какая жизнь, какая полная, радостная, деятельная жизнь! Как сравнить ее с тою, какую вела я в Домбровице! Теперь каждый день, каждый час я живу и чувствую, что живу; о, в тысячу, в тысячу раз превосходнее теперешний род жизни!.. Балы, танцы, волокитства, музыка… о боже! какие пошлости, какие скучные занятия!..
Право, я не думала, что найду употребление тому вину, которого раздают нам по две рюмки каждый день наравне с солдатами; но, видно, не надобно ничем пренебрегать: вчера, проходя одно селение, должно было нашему эскадрону идти через узкую плотину; какое-то затруднение, встретившееся переднему отделению, заставило эскадрон остановиться; другие, подходя, потеснили нас с тылу, и лошади наши, теснясь и упираясь, чтоб не упасть в широкие рвы с боков плотины, стали беситься, бить и становиться на дыбы. В этом беспорядке меня вдавили в середину моего взвода и так сжали, что я хотя и видела, как стоящая передо мною лошадь располагалась ударить меня своею, хорошо подкованною ногою, но во власти моей было только с мужеством дождаться и вытерпеть этот удар; от жестокой боли я вздохнула из глубины души! Негодная лошадь имела и волю и возможность раздробить ногу мою, потому что я была, как в тисках; к счастию, когда она собиралась повторить удар, эскадрон тронулся с места, и все пришло в порядок. Когда стали на лагерь, я осмотрела свою ногу и ужаснулась: она была расшиблена до крови и распухла: от подошвы до колена ломит нестерпимо.
В первый раз в жизни я охотно села бы в повозку; мучительно ехать верхом; но как переменить этого нечем, то и надобно терпеть. Повозок при нас давно уже нет ни одной. Теперь вино пригодилось мне; всякий день я мою им больную ногу свою и вижу, к испугу моему, что она делается с каждым днем багровее, хотя боль и утихает. Ступень ушибленной ноги сделалась черна, как уголь; я боюсь смотреть на нее и не могу понять, отчего почернела ступень, когда ушиб на средине между ею и коленом?
Штаб-лекарь Карнилович говорит, что ногу мою надобно будет отрезать; какой вздор!
Что бы это значило? Мы отступаем и очень поспешно, а еще ни разу не были в деле!
Сегодня шли без дороги, лесом; я думала, что мы спешим прямым путем на неприятеля, но ничего не бывало; мы прибежали, чтоб вытянуть фронт наш в высоких коноплях. Было для чего торопиться! Однако ж впереди нас сражаются… Худо остаться без настоящего начальника! Полковой командир Тутолмин отрапортовался больным еще в Бельске и оставил нас на произвол судьбы; нами командует теперь Штакельберг, подполковник Новороссийского драгунского полка, Крейц, шеф этого полка, наш бригадный начальник.
Мы все еще стоим в коноплях; день жарок до несносности. Ротмистр Подъямпольский спросил меня, не хочу ли я купаться? И когда я отвечала, что очень бы хотела, тогда велел мне взять начальство над четырнадцатью человеками улан, отряженными им за водою к ближней речке, которая была также недалеко и от сражающихся. «Теперь имеешь случай выкупаться, – сказал ротмистр, – только будь осторожен: неприятель близко». – «Что ж мы не деремся с ним?» – спросила я, вставая с лошади, чтобы идти на реку. «Как будто всем надобно драться! подожди еще, достанется и на твою долю; ступай! ступай! не мешкай! да смотри, пожалуйста, Александров, чтоб соколы твои не разлетелись». Я пошла позади моей команды, велев унтер-офицеру идти впереди, и в таком порядке привела их к речке. Оставя улан наполнить котелки свои водою, умываться, пить и освежаться как могли, я ушла от них на полверсты вверх по течению, проворно разделась и с неизъяснимым удовольствием бросилась в свежие, холодные струи. Разумеется, я недолго могла тут блаженствовать; минут через десять я вышла из воды и оделася еще скорее, нежели разделась, для того что выстрелы слышались очень уже близко. Я повела свою команду, освеженную, ободренную и несущую благотворную влагу своим товарищам.
Весь эскадрон наш отряжен на пикет; мне очередь разводить, ставить и объезжать ведеты. Для этого дано мне пол-эскадрона; с другою половиною Подъямпольский расположился в селении. Получив от ротмистра наставления, как в каком случае поступать, какие брать предосторожности и что наблюдать при размещении часовых, я отправилась с своим полуэскадроном на гору к монастырю, где надобно было поставить первый ведет. Половиною людей своих я заняла назначенные пункты, а другая была в готовности, чтобы по прошествии урочного времени сменить их. Была уже полночь, когда я подъехала сменять свои ведеты. Подъезжая к селению, расположенному недалеко от той горы, где находился монастырь, я приказала уланам ехать по траве, прижать сабли коленом к седлу и не очень сближаться одному с другим, чтоб не бренчать стременами. У самого селения я остановила свою команду и поехала одна осмотреть, не кроется ли где неприятель. Мертвое молчание царствовало повсюду; все дома были брошены своими жителями; все было тихо и пусто, и одна только черная глубь растворенных сараев и конюшен крестьянских страшно зияла на меня. Зелант, имевший дурную привычку ржать, когда отставал от лошадей, теперь, казалось, таил дыхание и ступал так легко по твердой дороге, что я не слыхала его топота. Уверясь, что в селении никого нет, я возвратилась к своим уланам и повела их через деревню к подошве горы. Тут, взяв с собою двух улан и одного унтер-офицера, оставила я всю свою команду, а сама поехала на гору к стенам монастыря, чтоб сменить главный ведет. «Нам что-то слышится в поле, ваше благородие, – говорили уланы, – и что-то маячит то там, то сям, как будто люди на лошадях, но разглядеть порядочно не можем, а чуть ли то не французы».
Я сказала, что если при оклике не скажут лозунга, то стрелять по них, и, взяв с собою смененных улан, поехала к оставленной под горою команде. Проезжая рощу, окружавшую монастырь, я очень удивилась, увидя одного из тех людей, которые должны были ждать меня у подошвы горы, идущего ко мне пешком. «Что это значит? – спросила я. – Зачем ты здесь и без лошади?» Он отвечал, что лошадь сшибла его. «Как! стоя на месте!» – «Нет; на нас напали французы; унтер-офицер, которому вы поручили нас, убежал первый; нам нечего было делать, и мы разбежались в разные стороны. Я поскакал было к вам, чтоб дать знать; но лошадь моя стала на дыбы и, сбросив меня, убежала». – «Где ж французы?» – «Не знаю». – «Прекрасно!» Я не вправе была взыскивать с солдата, когда унтер-офицер бежал, но чрезвычайно была недовольна и встревожена этим обстоятельством. При выезде из рощи увидела я толпу конных людей, которые что-то нерешительно переминались: то поедут, то станут, то всадят лошадей и наклонятся один к другому. Я остановилась, чтоб всмотреться, что это такое; но, услыша русский разговор, тотчас подъехала к ним и спросила, кто они?» Казаки, – отвечал мне один из них, – хорошо, что вы остановились, а то мы хотели ударить на вас». – «Для чего же ударить, не окликнув, не спрося лозунга, не узнав наверное, неприятель или свой? Да что еще значит: хорошо, что вы остановились?» – «А как же! ведь вы давеча бежали от нас…» Теперь все дело объяснилось:
несколько человек казаков, рыская, по обыкновению, по всем местам, заехали и в пустую деревню посмотреть, нет ли чего или кого; оттуда пустились в монастырь и, увидя под горою конный отряд, сочли его за неприятельский, и пока совещались между собою: гикнуть на него или нет, храбрецы мои, сочтя их также за неприятелей, не рассудили за благо этого дождаться и, следуя примеру негодяя унтер-офицера, бросились скакать в разные стороны. Это рассыпное бегство и быстрота лошадей их спасли от преследования казаков, которые, взъехав в гору, осмотрели монастырь и, не нашед ничего и никого, отправились обратно; но, увидя меня с тремя уланами, приняли за тех же, по их мнению, французов, которые от одного вида их бежали, и если б я не подъехала к ним с вопросом, то они ударили бы на нас с пиками. «Уж мы хотели было принять вас хорошенько!» – сказал один бравый казак лет пятидесяти. «Куда вам, – отвечала я с досадою, – наши пики тверже ваших, вы не нашли б места, куда убежать»; и, не слушая более их толков, поехала своею дорогою. Свыше всякого выражения я была недовольна и обескуражена. Что ожидает меня в будущем? Можно ль пуститься на какое-нибудь славное дело с такими сподвижниками? При одном виде опасности они убегут, выдадут, остыдят. Зачем я оставила доблестных гусаров моих? Это – сербы, венгры! Они дышат храбростию, и слава с ними неразлучна!.. Все пропало для меня в будущем; но что еще ожидает меня теперь? Трусы, верно, уже встревожили резерв; Подъямпольский может послать в главную квартиру с этим адским донесением: «пикет под начальством поручика Александрова разбит неприятелем, по этому действию, прорвавшимся через передовую линию ведетов!» И вот спокойствие и безопасность армии потревожены, потому только, что поручик Александров или трус или глупец, позволил себя разбить, не защищаясь, не дав знать резерву, не сделав ни одного выстрела; иначе неприятелю нельзя было бы так удобно прорезать передовую цепь ведетов! А мне сказано, что и тень пятна на имени Александрова не простится мне никогда!.. Мысли и чувства, черные, как ночь, тяготили ум и сердце мое; я ехала шагом в сопровождении трех улан, мне оставшихся; вдруг сильный топот скачущего полуэскадрона поразил слух мой. Взглянув вперед, увидела я Торнези Сезара, несущегося, как вихрь, а за ним летящий полуэскадрон. Увидя меня, он вскрикнул с изумлением, останавливая свою лошадь: «Это ты, Александров! Скажи, ради бога, что такое случилось?» – «Чему случиться, брат? Разумеется, случилось то, что и всегда будет случаться с нашими трусами. Они испугались казаков и, не пошевеля даже оружием, бежали, как зайцы». – «Подъямпольский в отчаянии; унтер-офицер сказал, что тебя взяли в плен и весь пикет вырезали». – «Что за выражение! вырезали! Ведь канальи-то не спали, чтоб их вырезать; их могли только изрубить. Что ж Подъямпольский?» – «Я тебе говорю, что он в отчаянии: «Как он мог забыть мои слова! Я так ясно, так подробно все растолковал ему», – говорил с горестию и досадою бравый начальник наш. Но вот он едет и сам; мы ведь поехали было отбивать тебя у неприятеля, хотя бы это стоило целого эскадрона…» Я подъехала к Подъямпольскому: «Не вините меня, ротмистр! Я лучше желал бы быть разбит и взят в плен, нежели видеть себя покрытым незаслуженным стыдом». (В первый раз еще дано мне поручение, назначен пост, соединенный с опасностью и требующий мужества и неусыпности, и вот как отлично исполнено это поручение.) Я рассказала ротмистру подробно все происшествие. Мы возвратились в наше село, оставя бедных часовых стоять без смены до рассвета. Не было уже времени сменятьих. Подъямпольский, отличнейший офицер, храбрый и опытный, получа нелепое донесение от бежавшего с пикета унтер-офицера, как ни был им встревожен и огорчен, не хотел послать, однако ж, этого известия далее, не употребя прежде всех способов поправить это несчастное дело, и решился лучше погибнуть со всем эскадроном, сражаясь до остальной капли крови, нежели допустить в огласку столь постыдный случай. Благодаря этой геройской решимости имя мое сохранилось от поношения, но происшествие это сделало глубокое впечатление недоверчивости в душе моей; я стала бояться всякой откомандировки, всякого поручения, если только исполнять его надобно было вместе с моею командою. Никогда, никогда уже нельзя будет поверить им! Правду говорил Ермолов, что трус солдат не должен жить. Тогда такое заключение казалось мне жестоким, но теперь вижу, что это – истина, постигнутая великим умом необыкновенного человека. Ленивый земледелец, расточительный купец, вольнодумец священник – все они имеют порок, противоположный их званию и выгодам, но пример их никого не увлекает, и они вредны только себе: бедность и презрение остаются им в удел. Но трус солдат!! У меня нет слов изобразить всю великость зла, какое может сделать один ничтожный, робкий негодяй для целой армии!.. И в теперешнем случае, какие беды навлекло бы на мою голову одно только то, что трус испугался своей тени, убежал, увлек за собою других, был бы причиною ложного донесения, напрасной тревоги всего войска! Нет, робкий солдат не должен жить: Ермолов прав!
Эти размышления занимали меня до рассвета. Ведеты наши были сменены; трусов наказали больно, унтер-офицера еще больнее. По окончании этой расправы новая мысль не дает мне покою, пугает, стыдит меня; и я ничем не могу выжить ее из головы, краснею, начертывая эти строки: не я ли одна виновата? не я ли одна заслуживаю и нарекание и наказание? Я офицер; мне поручен был этот отряд; зачем я оставляла их одних и с таким унтер-офицером, который никогда еще не был в деле?
Скорыми маршами едем мы в глубь России и несем на плечах своих неприятеля, который от чистого сердца верит, что мы бежим от него. Счастие ослепляет!.. Мне часто приходит на мысль молитва Старна перед жертвенником Одена, когда он просит его наслать на ум Фингала недоуменье, предзнаменующе могущего паденье!.. Вопреки бесчисленным поклонникам Наполеона беру смелость думать, что для такого великого гения, каким его считают, он слишком уже уверен и в своем счастии и в своих способностях, слишком легковерен, неосторожен, малосведущ. Слепое счастие, стечение обстоятельств, угнетенное дворянство и обольщенный народ могли помочь ему взойти на престол; но удержаться на нем, достойно занимать его будет ему трудно. Сквозь его императорскую мантию скоро заметят артиллерийского поручика, у которого от неслыханного счастия зашел ум за разум: неужели, основываясь на одних только сведениях географических и донесениях шпионов, можно было решиться идти завоевывать государство обширное, богатое, славящееся величием духа и бескорыстием своего дворянства, незыблемой опоры русского престола; устройством и многочисленностию войск, строгою дисциплиною, мужеством их, телесною силою и крепостью сложения, дающего им возможность переносить все трудности; государство, заключающее в себе столько же народов, сколько и климатов, и ко всему этому имеющее оплотом своим веру и терпимость? Видеть, что это славное войско отступает, не сражаясь, отступает так быстро, что трудно поспевать за ним, и верить, что оно отступает, страшась дождаться неприятеля! Верить робости войска русского в границах его отечества!.. Верить и бежать за ним, стараясь догнать. Ужасное ослепление!! Ужасен должен быть конец!..
Французы употребляют все старания догнать нас и подраться, а мы употребляем тоже все старания уйти и не драться. Маневр этот очень утешает меня. Забавно видеть, с какою быстротою несем мы доверчивого неприятеля своего во глубину лесов наших!.. не всегда, однако ж, кажется это смешным. Воображая страшный конец отступления нашего, я невольно вздыхаю и задумываюсь. Французы – неприятель, достойный нас, благородный и мужественный; но злой рок в виде Наполеона ведет их в Россию; в ней положат они головы свои, в ней рассыплются кости их и истлеют тела.
Двое суток я не смыкаю глаз и почти не схожу с лошади. Штакельберг послал меня занимать место для лагеря; мне дали по четыре улана с каждого эскадрона, и со мною едут также квартиргеры полков Новороссийского драгунского и Ахтырского гусарского. Заняв место для лагеря, я еду встретить полк, и когда он расположится, дожидаюсь приказаний и, получа их, немедленно отправляюсь. Марши наши довольно велики; я почти всякий раз выезжаю в ночь, приезжаю на место около полудня, и, пока разведут места всему ариергарду, я жду своей очереди принять назначенное для полка; после этого надобно тотчас ехать ему навстречу, разместить эскадроны и, опять дождавшись конца всей суматохи и новых приказаний, отправляться в путь.
Третьи сутки прошли так же: лагерь занят под местечком Кадневым. Я не в силах долее выносить; возвратясь из лагеря в местечко, я послала улана на дорогу смотреть, когда покажется полк, и дать мне знать, а сама пошла на квартиру в намерении что-нибудь съесть и после заснуть, если удастся. В ожидании обеда легла я на хозяйскую постель и более ничего уже не помню… Проснувшись поздно вечером, я очень удивилась, что дали мне так долго спать; в горнице не было ни огня, ни людей; я поспешно встала и, отворя дверь в сени, кликнула своего унтер-офицера; он явился. «Разве полк не пришел еще?» – спросила я; он отвечал, что нет, а что пришел один только Киевский драгунский. «Для чего ж вы не разбудили меня?» – «Не могли, ваше благородие; вы спали сном смертным; мы сначала будили Вас тихонько, но после трясли за руки, за плечи, посадили вас, поднесли свечу к самым глазам вашим, наконец, брызнули холодной водою в лицо вам; все напрасно: вы даже не пошевелились. Хозяйка, при которой все это происходило, заплакала, увидя, что мы, не успев разбудить вас, положили опять на постель: «Бедное дитя! он, как мертвый! зачем вы берете таких молодых в службу?» Она, наклонясь к вам, прислушивалась, дышите ли вы. Оставшись при вас, я велел улану ехать далее по дороге навстречу полка; но он скоро возвратился с уведомлением, что нашему полку переменен маршрут и что сюда пришел один только Киевский драгунский полк под начальством Эмануэля». Я тотчас поехала в лагерь; там еще не спали, и я нашла тут обоих своих товарищей – драгунского и гусарского квартиргеров; первый просил Эмануэля взять его с командою под свое начальство покамест; а гусар и я, осведомясь, какою дорогою пошли наши полки, пустились отыскивать их, в чем и успели весьма скоро.
Бесплатный фрагмент закончился.
