Бесплатно

Патина

Текст
11
Отзывы
iOSAndroidWindows Phone
Куда отправить ссылку на приложение?
Не закрывайте это окно, пока не введёте код в мобильном устройстве
ПовторитьСсылка отправлена
Отметить прочитанной
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

11

«Роберт! Роберт! Роберт!» – кричала Ева и колотила в дверь. Он вскочил – полусонный, с трудом еще соображающий, и кинулся на зов. Она не разговаривала с ним несколько дней. Он вообще почти ее не видел. Выходил работать в сад и чувствовал на себе взгляд, но когда оборачивался и смотрел на окна ее квартиры, там было занавешено. Днем раньше всего раз промелькнула она за кустами сирени с сумкой через плечо, как вернулась – не видел, но вернулась: в подъезде пахло жареной рыбой.

Темнота прихожей пахла ужасом. Роберт открыл – Ева ввалилась внутрь, но продолжала звать и вслепую бить руками до тех пор, пока он не обхватил ее и изо всех сил не прижал к себе, и не забормотал что-то простое, наивное, глупое, – она постепенно затихала и всхлипывала все реже.

– Михаила Палыча убили, – прошептала она, как только смогла говорить. – Возле магазина, он торт покупал, а какие-то…

– Кто? – не понимал Роберт. – Кому и зачем его убивать?

– Отморозки малолетние. Им водку не хотели продавать – пошла ругань, он вступился за продавщицу… И собака, собака была, но далеко! Он ее подальше привязал, чтобы не пугала покупателей. Собака ошейником задушилась… Его били, она рвалась с поводка… Собака-а-а…А завтра приеду-ут…

Роберт стоял, пораженный внезапной иронией бытия: почему сейчас, Господи? Ведь всего-то несколько часов отделяло… Зачем? Что и кому Ты пытался доказать?..

Еще он немного радовался тому, что все наконец разрешилось. Он, конечно, не стал бы молчать бесконечно и уже собирался просить прощения, прийти к ней первым и умолять, чтобы она заговорила с ним, возможно, даже пообещать раскрыть свой секрет… Возможно. Возможно.

«Давай выпьем за него не чокаясь, – сказала она слабо и отстранилась. – У тебя есть вино?»

Он кивнул, и она встала, стянула с кресла плед, укутала плечи с намерением отправиться за бутылкой; когда он понял это, то улыбнулся. Воцарившаяся вслед за ее уходом пустота не казалась зловещей – она ждала, выжидала, наслаждалась предощущением возвращения Евы, чтобы вновь стать наполненной ею. И Ева вернулась, задержалась в кухне, разливая, наверное, вино по бокалам, чем-то гремела и бряцала, и наконец возникла на пороге. Плед соскользнул с ее плеч и распластался на полу. Она переступила через него и протянула бокал. Роберт ощутил ладонью его тонкую стеклянную ножку.

«Страхи прочь, – сказал он. – Здесь нет никого, кроме нас».

А она ничего не ответила, даже не прикоснулась своим бокалом к его. Только выпила и уселась рядом, не дотрагиваясь ни плечом, ни бедром. Подтянула колени к груди и уткнулась в них подбородком.

Вино показалось ему хинно-горьким. Мелькнула мысль, что оно испорчено. Ева рассматривала его в темноте.

– У меня тоже есть секрет, – прошелестела она. – Хочешь, скажу?

Сердце кольнуло. Роберт потер грудь и поморщился.

– К-конечно.

– Скажу и покажу. Я знаю, ты умеешь хранить секреты.

Кольнуло сильнее. Он сделал глубокий вдох, и боль исчезла.

– Да, у… мею.

Ева куда-то пропала. Он не сразу понял, что она встала на колени рядом с кроватью и шарит в чемодане. Сам он замер, со страхом ожидая повторения странного симптома, но, кажется, обошлось. Когда Ева села рядом, он даже нашел в себе силы ей улыбнуться.

– Что это?

Сверток шелестел целлофаном. По очертаниям он напоминал гипсовый слепок лица. По весу – тоже. Гипсовый слепок лица. Негатив.

– Ева, что это?

– Открой и посмотри.

Он уже знал. Догадался. Внутри была Лилия. Но он не успел проверить, потому что во рту у него пересохло, голову стиснуло невидимым обручем, левое плечо словно пронзил раскаленный штырь, и Роберт скорчился на кровати, хватая губами воздух и тщетно пытаясь вздохнуть.

– Врача… – прохрипел он. – Ева…

– Что, плохо тебе?

Теперь она нависала над ним со склоненной к плечу головой, кончики ее волос касались его лица, и в голосе не слышалось ни удивления, ни сострадания, ни жалости.

– «Врача-а», – передразнила она злобно. – А ты знаешь, что за все в этой жизни приходится платить? За удовольствия? За услуги? За саму жизнь?..

Инстинкт самосохранения заставил его скатиться на пол и попытаться добраться до телефона. Он упал и попробовал ползти – Ева отошла в сторонку и наблюдала за его потугами молча.

– На… нау…

– Я тебя не слышу.

– Нау…

Она нарочно выждала, а затем медленно-медленно склонилась к нему, снова щекотнув волосами щеку.

– Научу, – выдохнул он, прежде чем ослепнуть, оглохнуть и онеметь.

* * *

Ева говорила, что была на суде, но потом, когда пришла в фотошколу, Лилия ее не узнала – ни к чему запоминать, как выглядит дочь убитой тобою матери; к тому же, она поменяла прическу и цвет волос, и купила несколько по-настоящему дорогих вещей, чтобы выглядеть независимо и праздно, как выглядят те, кому по карману и образу мысли такой досуг. Она продала их с матерью квартиру, довольно неплохую для того города, в котором они жили и название которого ничего Роберту не скажет, и вернулась обратно, чтобы снять койку в хостеле и стать самой преданной ученицей мастера. Она говорила, что не пропустила ни одного занятия, одна из немногих съездила на интенсив в Кордову, обзавелась всей техникой, которую упоминала Лилия, и именно там, где та советовала. Из художественного лицея ее отчислили. Она тратила, но совершенно ничего не получала, сменила несколько работ и в конце концов осела на ночных сменах в сетевой забегаловке фастфуда. Там можно было питаться бесплатно. Гамбургеры и промасленная картошка, сплошные гамбургеры и промасленная картошка – за год она набрала десять килограммов лишнего веса, и Лилия ее этим попрекала, но продолжала целовать, разве что не так часто брала с собой на прогулки (Еву это устраивало) и все реже снимала (и это тоже). У нее действительно был ребенок – бледный болезненный мальчик, Ева видела его лишь однажды, из окна машины, той самой машины, когда Лилия передавала няне какие-то купленные детские вещички, но в тот вечер, Ева была в этом уверена, в тот вечер его с нею не было, и ехала она вовсе не к врачу (в тот вечер она возвращалась от жены Роберта, с которой выпила бутылку виски, в тот вечер она рассказала жене Роберта о Марте). Но прошло уже два года, и Лилия ничего не боялась. Она закрыла художественную студию и открыла школу для фотографов. Она вычеркнула из своего бытия и Роберта, и все, что с ним случилось после, по ее вине, по вине ее слов, по вине незапертого шкафчика в его квартире, но в тот вечер, когда бампер ее внедорожника подбросил в воздух тело случайно оказавшейся перед ним женщины с тростью, и оно взлетело над мостовой, чтобы обнять землю, в тот вечер Роберт еще верил во что-то и мечтал о чем-то; снаружи сгущалась молочно кислая ночь, он отказался ехать к Лилии, он лелеял свои мечты.

Ева говорила: я почти полюбила ее, я почти ее полюбила, представляешь? Ее локоны, платья, сшитые специально для нее, губы мягкие, иногда по ночам она плакала, вела блог и очень серьезно к нему относилась, писала статьи так вдумчиво и даже с надрывом, у нее были поклонники, в нее влюблялись подписчики, ей приносили корзины с цветами, она безумно любила театр, мне кажется, у нее был роман с молоденьким драматургом, лет двадцати пяти, не больше, она постоянно его снимала, она наверняка с ним спала, а мне он не доверял, все время держался так заносчиво, будто знал, что я заберу ее у него, и я забрала, только не в том смысле, он никогда бы не догадался, что все произойдет именно так; и был еще один взрослый, актер, он подарил ей котенка – такого противного, писклявого, она его потом куда-то дела, а я даже не спросила, куда. Да, я привыкла к ее приступам плохого настроения, к отрицанию всего, чего она достигла, к ее попыткам все разрушить и исчезнуть, скрыться, перестать быть; она боялась забвения и в то же время стремилась к нему, она боялась людей, но их внимание придавало ей сил. Я почти полюбила ее, и когда мы ехали к Моро, я отворачивалась и вытирала слезы. Она была недовольна дальней дорогой и погодой, ей жали новые туфли, она хотела выпить, но я уговорила подождать, и она терпела, только невыносимо много курила. У нее что-то не ладилось с проектом для журнала, она психовала, и только я уже знала, что волноваться не нужно, все будет хорошо, жаль, я не могла тогда ее успокоить – она была бы спокойной перед смертью, это как-то по-людски, что ли… Вид усадьбы ее взбодрил, в ней всегда мгновенно включался профессионал, будто лампочка загоралась – она сделала несколько снимков, я боялась, что попаду в кадр, поэтому забрала ее камеру себе, я до сих пор иногда ею пользуюсь – старый «Зенит», хорошая, к тому же, пленка сейчас снова возвращается; она поднялась на второй этаж и стала рассматривать перекрытия, а потом спросила меня, что здесь было раньше, и тогда я ударила ее по затылку камнем. Она не упала, а обернулась и посмотрела на меня, посмотрела изумленно и обиженно, из-под волос по лбу побежала тонкая красная струйка. Я ударила ее снова, и снова, толкнула, потому что она все не падала, и продолжала бить, я не хотела, чтобы она мучилась, так получилось, убить человека очень сложно, у меня заболела рука, а она все дергалась и издавала эти неприятные звуки… Потом я перевернула ее на спину, и мне кажется, что когда я мазала ей лицо вазелином, она еще была жива. Может, задохнулась под гипсом, я не оставила ни малейшей щелочки для воздуха – замазала глаза, рот и нос, а когда снимала, волосок от ее брови остался в гипсе, показать? Тебе показать? И я подумала, что она меня прощает…

А ведь она помогла мне: благодаря ей я познакомилась с Таубе, галеристом. В отличие от актера, он как-то сразу разглядел меня и принял. Этот Таубе рассказал мне странную историю про одного сумасшедшего.

Его болезнь называлась тектофрения: он думал, что он – дом.

Он чувствовал, как входят в него и выходят обратно другие люди, и он никак не мог им помешать. Он ослеп, когда ему заколотили окна, потерял все волосы, когда провалилась крыша, а потом его отремонтировали и вставили новые рамы, положили паркет, залатали крышу, и он снова стал видеть, у него отросли волосы, он бродил по городу в поисках себя, чтобы войти в себя и воссоединиться с собой – но никак не мог отыскать свои стены…

 

А еще Таубе знает про патину, слышал откуда-то, знает, я обещала, что… Впрочем, неважно.

Ева говорила и завязывала ей глаза – своей первой посмертной маске, Лилии, которая получилась превосходной, потому что за каждым шагом Евы пристально следил Роберт. Следил и не допускал ошибок, хотя мог бы сделать вид, что следит, отвернуться, моргнуть, – и не стало бы никакой Евы, которая знает его секрет. Секрет сошел бы за ней могилу, а он изваял бы для нее надгробный памятник с патинированным носом.

12

Когда он подводил глаза черным карандашом, лицо его становилось чужим. Когда он красил ногти черным лаком, руки его становились чужими. Он ловил свой взгляд в окне вагона метро, и оттуда смотрели незнакомые глаза. Видел свои пальцы на поручне и удивлялся их виду. Ему доставляла удовольствие эта игра. Он выглядел так, словно только что занимался любовью, и одновременно так, словно не делал этого никогда. После этих слов он тут же спросил Лилию, что она ответила себе, когда впервые увидела его в коридоре лицея с чехлом для подрамника на плече, но она промолчала и отвернулась без улыбки, а потом сказала: «Я догадалась, что мы были друг у друга первыми».

Тогда, в юности, он, разумеется, об этом не думал. Он думал о том, что Gotik, qothique – это еще и Goethe, и дитя города, и лучистая, пламенеющая, украшенная, вертикальная, ланцетовидная… Думал о западном фасаде Шартрского собора – его строгих статуях-колоннах с устремленными в вечность пустыми глазами, поровну равнодушными и к себе, и к зрителям. О широких плоских складках драпировок Николая Верденского, коротком пути от жизнеподобия до гротеска, пройденном творцом «Дев мудрых» у входа в Райский портал Магдебургского собора, думал о надгробиях Каролингов и Капетингов – в аркадах их саркофагов еще сохранились «плакальщики» – фигурки, изображающие отчаянное горе, – и целые погребальные процессии. Тогда он еще не думал становиться кладбищенским скульптором. Он мечтал о славе иного рода. Мечтал и подводил глаза черным карандашом, мечтал и красил ногти черным лаком, мечтал и шептал: «Nur einmal hab ich sie begehrt» – слезы размывали выверенный штрих – и кричал: «Nur einmal jetzt und immer wieder» – пальцы мяли глину и тянулись к лицу, оставляя на коже подсыхающие следы, – «только однажды я желал ее, только однажды, сейчас, и снова, и снова…» – а затем, нащупав циркуль, выцарапывали на синеве запястья пунцовое «INRI»8, и наутро он шел в лицей в свитере с растянутыми рукавами.

* * *

Отсутствие боли – довольно рядовая вещь, на которую никто не обращает внимания. Отсутствие боли – это норма. Его можно оценить только в сравнении со страданием. Запломбированный после недельных мучений зуб, таблетка аспирина похмельным утром или растертая мозоль, покрытая наконец гидрогелевым пластырем, способны вернуть благодарность к своему телу за то, что оно перестает напоминать о себе. И если боль не возвращается, тело о ней забывает – так задумано.

Привыкший к постоянному присутствию Евы Роберт забыл о боли одиночества и вспомнил только когда Ева внезапно исчезла.

Ее квартира была пуста.

Он ходил по комнате, мерял ее шагами, сжимал руками голову, подволакивал ногу и не мог понять, что его мучает, до тех пор, пока не забылся сном на осиротевшем диване. Во сне он понял, что Ева села в корзинку и оттолкнулась от берега; он должен был бежать следом, раздвигая заросли осоки, и вслушиваться, не раздастся ли в темноте над водой ее плач. Он метался и вскрикивал, просыпался от звука собственного голоса, закрывал глаза, сон продолжался, он снова бежал и бежал, трава хлестала его по коленям – до тех пор, пока не забрезжил рассвет, и тогда он понял, что снова будет благодарен своему телу, только если разыщет ее в городе и заставит вернуться. Заставит. Это слово окутало его теплом. В еще сонном полубреду он представил, как прижмет к ее лицу смоченную хлороформом тряпицу и как покорно она осядет, как он втащит ее в кузов черного ритуального микроавтобуса и захлопнет дверцу, как сядет за руль и помчит беглянку обратно домой. В их общий дом, туда, где оба были счастливы. Она просто не понимает. Но он заставит ее понять.

Усмехнувшись краешком губ, Роберт наконец-то уснул по настоящему – нужно было набраться сил.

Разыскать галериста Таубе не составит труда – помогут остатки былых связей. Галерист встретится с ним на следующий день, окажется юнцом в идеальном костюме, чем напомнит о том, что и сам Роберт мог бы ездить по городу на таком же глянцевом седане – если бы, если бы; он будет смущен и немного напуган, да, он знает Еву, и да, знает, где она сейчас, вот только она… С ней… Им придется поехать вместе – ритуальный микроавтобус упокоится за углом. Всю дорогу они будут молчать – Роберт и этот встревоженный мальчик, и сразу станет понятно, что случилось нечто нехорошее, только бы поправимое, что-то, в чем был виноват галерист, и Роберт знал, что убьет его, если не застанет Еву здоровой и жизнерадостной, как знал он и то, что она сбежала к нему, к галеристу, хотя поначалу говорила, что возвращаться ей некуда.

Тектофрения. Откуда взялось у него в голове это слово? Ах, да – Таубе рассказал Еве про сумасшедшего человека, который думал, что он дом…

Итак, это будет галерея «Каземат»: он узнает фасад даже под слоем свежей штукатурки, узнает и вожмется в спинку кресла, утратит даже те крохи самообладания, которые еще оставались, потому что подняться по широким мраморным ступеням – без зияющих в них дыр – и потянуть за бронзовое кольцо в пасти химеры – на покрытой лаком, а не рассохшейся двери – означало бы снова оказаться тогда и там. Но он должен. Внутри его ждет Ева. Он должен.

И он закроет глаза: откуда-то повеет сиренью и ландышами, немного ладана, по-кладбищенски строгого, лицо обдаст летним ветром, в ладони будет влажно лежать узкая Мартина ладонь, костюм неудобен… Но надо спешить, и они взбегут по ветхим ступеням, потянут за бронзовое кольцо в пасти химеры, распахнется косая дверь, изнутри вырвется дух истории… Марта прижмется к плечу, вдох и выдох… Как странно. Странно видеть собственные вещи такими чужими, странно, что на них смотрят, и до чего странным эхом разносятся под арочными сводами зала звуки шагов! Вещи… Он так и подумает: «Вещи». Не работы, не скульптуры, не экспонаты даже. Первая выставка, а внутри пустота. И каждый стук сердца эхом разносится под сводом черепа, и отчего-то хочется уйти, сделать вид, что попал сюда случайно, и все это, вот этот хлам вдоль стен, примитивный, ничтожный, жалкий – не твое, не твое, не твое, какой-то чудак, но не ты, не ты, а ты ненавидишь их, ты можешь глубже, ты должен лучше, чтобы не вещи, а работы, скульптуры, экспонаты. Пожалуйста, приглушите свет! Пускай все решат, что так и надо, пускай напрягают зрение, чтобы что-нибудь разглядеть! Приглушите, а лучше выключите его вовсе. Пускай все решат, что так и надо, и бродят по залу на ощупь, принимая друг друга за вещи и слепо трогая друг друга в надежде понять, что за гений сотворил такое. Что за гений сотворил такое? Как-как? Милович? Вы говорите, Роберт Милович? О, как он смел, этот ваш скульптор, и как дерзок, он бесспорно талантлив – подумать только: заставить людей сталкиваться друг с другом в темноте! Выдать их за экспонаты! Что он хотел этим сказать? Может, он сам не знает, что хотел этим сказать? А может, он вовсе не скульптор? Ему нужно заняться чем-то другим. Чем-то, что у него получится: стать, например, клерком. Хорошими клерками могут быть все, даже самые бездарные скульпторы. А эти маски… Посмертные маски на стене – говорят, они теплые (да, теплые). Говорят, будто кожу младенца гладишь (да, именно так). Но зачем? Кому и зачем это нужно? Может, он избавит человечество от рака? (Нет). Может, остановит глобальное потепление? (Нет). Может, решит проблему одиночества? Ранних абортов? Педофилии? Домашнего насилия?.. Он завязал им глаза. Почему он завязал им глаза? Кто сказал «идиот»? Вы? Тогда кто же? А теперь «напыщенный сноб». И «тупой придурок»… Это я-то тупой придурок? Выпустите меня отсюда. Я сказал, выпустите меня отсюда, включите свет! Включите свет, я хочу найти выход! Сейчас же включите свет!..

У каждой из них свой голос. Его можно услышать в наушниках на стене. Прямо сейчас осмелевшая Марта с лихорадочным блеском в глазах шевелит губами: «Когда первое воровство бывало значительно…» – можно прочесть по ним, – «…которая, будучи усечена…» и «злостное и порочное потомство». Роберт надиктовывал сам, по памяти, но только здесь. У остальных были свои голоса, даже у единственной прижизненной – имаго – которая повторяла монотонно, безжизненно и жутко: «кромлех, менгир, дольмен», и снова «кромлех, менгир, дольмен», и голос Роберта, настойчиво вопрошающий, день сейчас или ночь, затем опять ее – «день, нет, ночь…» (она сидит на кровати в халате и тапочках и трет руками лицо); «Расскажи о себе – как тебя зовут? где и когда ты родились?» – «Кара. Кара Милович. Я родилась необычно – от отца. Он родил меня, как женщина, только с мужским лицом. Мне тогда было семнадцать, а папе девятнадцать. Я родилась и сразу выросла, и стала его женой. Моего отца зовут Роберт Милович. Он ко мне не приходит – много работает. Он скульптор, а я актриса. Я снялась в нескольких фильмах. „Двадцать один грамм“, „Сука-любовь“… Меня зовут Роберт Милович. Я очень известен». – «Ты сказала, что Роберт Милович – твой муж и отец». – (Смеется, откидывает за спину волосы, выгибает спину): «Он опять где-то шляется, отыщите его и спросите!».

Но он не смог стать ей ни отцом, ни мужем, а она мечтала воплотиться в нем, слиться с ним, стать им, потому что только так она могла бы обладать им безраздельно. Возможно, она обладала им в своих седативных грезах – Роберт не знал об этом и не хотел узнавать – но в тот день, когда Лилия застала его и Марту в мастерской и приехала к нему домой, чтобы швырнуть на пол постер и рассказать обо всем его жене, а затем, пьяная не вином, а унижением отвергнутой женщины, села за руль и сбила прохожую, которая слишком медленно тащилась через переход, жена ничего ему не сказала. Не сказала и на следующий день, и послезавтра, и через месяц, она молчала, чтобы в день выставки (Роберт ушел встречать Марту) достать из незапертого шкафчика кислоту, спрятать два плотно закупоренных пузырька в недра карманов и, щурясь от яркого солнечного света, выйти на улицу, оставив незапертой дверь – ключей она так и не нашла, а возвращаться все равно не собиралась.

Закутанная в шерстяной жакет куколка жены шла по улицам, свесив лапки и держа по ветру печальный хоботок. Она искала его, шарила взглядом фасетчатых глаз по лицам прохожих и вывескам, которые не могла прочесть; она шла, ведомая запахом другой, этим грешным вербным запахом; шла безошибочно и поспешно; в кармане позвякивали склянки с кислотой.

Под опущенными веками Роберт увидел, как Кара стоит (стояла) напротив Марты, как зубами выдергивает (выдернула) пробку из пузырька, как делает (сделала) взмах рукой.

Марта кричит (кричала).

Кара глотает кислоту (глотала).

Возле двери, схватившись за сердце, оседает на пол старик Шидловский (он умер).

* * *

В опустевшем зале он снимает со стены прижизненную маску жены и кладет ее на искаженное страданием мертвое лицо.

В опустевшем зале он снял со стены прижизненную маску жены и положил ее на искаженное страданием мертвое лицо. Так она стала посмертной.

* * *

На том самом месте, где скончалась Кара, теперь возвышалась абстракция. Роберт узнал руку Евы – внушительная, выше его роста скульптура выглядела так, словно Ева лила бронзу с потолка, и металл, подобно воску, застыл живыми потеками. Из нее мог бы получиться неплохой ювелир: форма так и просилась на запястье, шею или в мочку уха кокетливой великанши. Роберт приблизился. Галерист включил подсветку. Роберт в ярости рассек ребром ладони воздух.

– Так нельзя! Вы с ума сошли? Так нельзя! – и кинулся к кованой лестнице, ведущей наверх. Топот его ног доносился сразу со всех сторон. – Ева! – кричал он и распахивал дверь за дверью. – Ева!

 

Она лежала, повернувшись спиной ко всему миру, и не шевелилась.

– Так нельзя, – приговаривал он, стоя на коленях, пока нащупывал пульс на ее холодном запястье, заглядывал ей под веки и даже в рот. – Так нельзя, она слишком крупная, нельзя, ты могла себя убить! Нельзя патинировать целиком, я же говорил… Предупреждал… Ева… Ева!

– Я обещала… – пробормотала она с его пальцем во рту. – Обещала, что их будет две. Он даст мне много денег.

– Я дам тебе денег. Я куплю тебе новые кеды…

Галерист робко заглядывал в комнату через приоткрытую дверь.

– Я ее забираю, – бросил ему Роберт. – Собери вещи. Я подгоню машину.

* * *

Он привез ее в свою квартиру-ячейку в доме Наркомфина и запер, а сам бросился за продуктами. Он принес печень, гречку, свеклу, гранатовый сок, пакетик с сухими и твердыми ягодами шиповника, бутылку дорогого вина, чтобы давать ей с ложечки по чуть-чуть, и букет ландышей, чтобы радовали ее ароматом, и журнал из тех, которые обычно любят девочки. Он вымыл ее под душем, расчесал ей волосы, уложил в постель и уговаривал поесть – она жевала, а потом уснула между двумя взмахами вилки; тогда он отставил тарелку и положил голову на ее подушку. Ему вдруг вспомнился собственный проект ремонта для Марты – супрематизм, какая глупость… Здесь должен быть прованс. Ева любит цветы и кружево, и стеганые покрывала, и шитье. Светлая деревянная мебель, подушки на полу. А плафон для люстры он закажет ротанговый… Евина рука легла ему на затылок, ее пальцы вяло перебирали ему волосы, и он заснул с полуулыбкой полунадежды, на которую у него не было никакого права, потому что стоило ему задышать глубоко и ровно, как Ева убрала ладонь с его головы и бесшумно спустила ноги на пол. Слабость была сокрушительна, однако она слишком долго ждала этого, так тщательно готовилась, что поддаться головокружению означало бы полный провал. Цепко оглядывая обстановку комнаты в поисках подходящего предмета, она уже видела себя в шезлонге на побережье, о котором не имела понятия, машина Таубе ждала – Ева убедилась в этом, выглянув в окно – во дворе; в сумке лежало все необходимое, Таубе позаботился и об этом. Законченная вторая скульптура осталась в «Каземате» – всего-то и нужно было, что покрыть ее патиной. Не хватало последнего компонента. Того, что она не могла получить из собственного тела, потому что оно и так уже отдало все возможное.

В ладонь увесисто легла бронзовая статуэтка работы Роберта Миловича – руки незрячей женщины, будто кокон, обнимали комок детского тельца. Несколько мгновений Ева постояла в центре комнаты, задумчиво глядя перед собой, а затем подошла к сидевшему с головой на ее подушке Роберту. Из его приоткрытого рта сползала и растекалась по наволочке слюна. Он сам во всем виноват. Не стоило ему ее трогать. Не стоило за ней приезжать и покупать гранатовый сок. Не стоило открывать ей на Радуницу и впускать ее в свой дом.

Но теперь уже поздно. Она несколько раз подняла и опустила руку, примеряясь, а когда наконец решилась, он, будто что-то почуяв, вдруг открыл глаза и посмотрел прямо на нее – без тени удивления или страха.

– Я обещала, что их будет две, – сказала Ева.

8Пилат же написал и надпись, и поставил на кресте. Написано было: Иисус Назорей, Царь Иудейский. Эту надпись читали многие из Иудеев, потому что место, где был распят Иисус, было недалеко от города, и написано было по-еврейски, по-гречески, по-римски. Первосвященники же Иудейские сказали Пилату: не пиши: Царь Иудейский, но что Он говорил: Я Царь Иудейский. Пилат отвечал: что я написал, то написал. (Евангелие от Иоанна 19:19)
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»