Избранные. Хоррор

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Плавность сна, подступавшего первыми ласковыми волнами, нарушил звонок – сестра, Ната. Чего ж среди ночи-то? Хотя… на часах всего пол-одиннадцатого.

– Саня, привет. Я с плохими новостями: Ладу сегодня в больницу положили.

Саня ахнула:

– Да ты что! Серьёзное что-то?

– Не знаю. Температура небольшая, слабость, горло не красное. И так две недели уже почти. От нашего педиатра толку мало, не знает, чего придумать: «Психосоматика, стресс», – говорит. Наконец направление дала на обследование. Сегодня и положили.

– А что, стресс какой-то был?

– Был, но ничего серьёзного. Лада же у нас падать мастерица, ты знаешь. Её в садике толкнули, она подбородком – об угол. Синяк в пол-лица, чуть зуб не выбила. Ну, тот, коренной, что только показываться начал. Ты ещё со своими сказками! Ладка больше не от боли ревела, а от того, что мышка на печке обидится: мол, не бережёшь мой подарок!

У Сани перехватило дыхание:

– Погоди… зуб цел?

– Цел, да побаливает. Там на десне такой синяк… В больнице я про это сказала, но они говорят, что не связано.

Тук-тук… тук… пропуск, пробел. Ритм сердца вдруг скомкался, и тут же оно забилось часто-часто, как стучит обычно у маленьких напуганных существ. Саня перевела дыхание. «Человек за жизнь зубами держится…» – вспомнились слова Гудеда. – «Старики, что без зубов, на краю могилы сидят, ноги свесили». А если человек теряет коренной в середине жизни? Саню вдруг обдало холодной жутью. Получается, что с таким человеком всё, что угодно случиться может – зуба нет, связь с жизнью нарушена! А ведь этот коренной у племяшки единственный.

Едва соображая от тревоги, выдохнула в трубку:

– Ната, я к Ладе приеду завтра, с утра…

– Так я тебя об этом и хотела попросить! Ты можешь отгул взять? Я только к вечеру с работы выберусь, а Лада первый раз в больнице, боится.

– Я отпрошусь, не переживай. И с врачом поговорю.

Белые стены, жужжащие лампы-трубки, запах лекарств. Коридоры длинные-длинные, бахилы смягчают стук каблуков. Свет дробится на стальных инструментах. Ладкина ладошка в руке – горячая. Врач рассматривает снимок, хмурится… ох, как хмурится. Лада сжалась в кресле, глазёнки лихорадочно блестят.

– Ну, что сказать… – стоматолог отложил снимок. – Хорошо, что настояли на повторном осмотре. Острая травма, правый резец нижней челюсти. Дело, в общем-то, обычное, но рентген странный…

Врач указал на тёмный прямоугольник снимка на экране. Маленький корень туманным пятнышком едва виднелся в десне. Рядом четко просматривались здоровые зубы.

– Я сначала диагностировал пульпит, возможный некроз ткани, но… Корень травмированного зуба как будто бы другой плотности, видите? Это уже повторный снимок, и корень со временем как бы тает, растворяется. Исчезает… А синяк растет, антибиотик не работает. Я, признаться, с таким в своей практике не сталкивался. Не думаю, что травма стала причиной состояния, но лучше исключить такую вероятность. Зуб придётся удалять.

– Нет! – Саня, не отдавая себе отчёта, с силой вбила ладонь в стол, сшибла карандашницу. Перехватив испуганный Ладушкин взгляд, с трудом подавила в себе панику, заговорила горячо и быстро. – Семён Павлович, нельзя зуб удалять! Он же коренной, вы не понимаете…

– Да что вы всполошились? Конечно, удалять зуб в таком возрасте неприятно – придется несколько лет жить без него, пока челюсть сформируется и можно будет ставить имплант. Но разницы не заметите.

– Не удаляйте… – Саня вдруг растеряла все слова, слёзы брызнули, она умоляюще смотрела на врача. Не рассказывать же ему про мышь на печке, про цыгана… – Нельзя удалять, Лада ведь маленькая ещё…

И забормотала, от стыда пряча глаза и задыхаясь от неудобства:

– Скажите, сколько, мы найдём… пожалуйста…

– Ну, голубушка, вы совсем не понимаете, что несёте! – Тут уже врач прихлопнул рукой по столу, бумаги прыснули в стороны. – Отведите девочку в палату, хватит истерик!

Тут он смягчился и, серьёзно глядя Сане в глаза, добавил:

– Не волнуйтесь, сделаю, что нужно. Что смогу.

Саня уложила Ладу, сунула пахнущую спиртом сосульку градусника ей подмышку. Племяшка смотрела совсем по-взрослому: болезнь часто придаёт детскому наивному взгляду суровость, скорбность даже. Надо было что-то говорить, но Саша чувствовала, что вместе со словами и слёзы пойдут – не остановишь. Горячая ладошка ухватила за запястье.

– Саня, не бойся, он не злой, селдитый только…

– Ты о докторе? Да, не злой. Он нам поможет обязательно!

Сказала и сама не поверила. Слабая тень корня на снимке. Зуб-призрак. Он тает, а вместе с ним тает и Лада. Мёртвое внутри живого. Цветной картинкой встало перед глазами: этот маленький мёртвый участок разрастается, выбрасывает ложноножки, тянет жизнь из всего, что рядом. Розовые свежие ткани сереют, блекнут. Корень зуба, подарка от мыши, мертвеет и мертвенность эта растёт вглубь. Вглубь маленького живого человека, её любимой девочки.

Слеза скатилась. Саня быстро смахнула её и нарочито весело обернулась к Ладе – остро напоролась на больные воспалённые глаза. Блеск лихорадочный, зрачки чёрными точками, медово-карий взгляд – Лада никогда не смотрела так раньше, но взгляд вдруг показался очень знакомым… Не в силах вынести напряжения, Саня быстро поцеловала племяшку, проверила градусник, не различая цифр. Нужно было уходить, страшно было уходить. Шёпот: «Ещё плидёшь?»

Саня сдала халат в гардеробе, пошла к выходу. И вдруг замерла, словно разом оглохнув, ослепнув, ослабев. Медово-карий взгляд… голубых глаз. У Лады – голубые глаза. Память запульсировала, беспорядочно выдавая образ за образом: зубы на печке, разверстая печкина пасть, дом-зверь в ограде, мышь-старуха. Прощальный медово-карий взгляд глаз-бусинок… Саня тряхнула головой – привиделось же… Привиделось?

Отчаяние и злость закипели внутри. Злость на кого-то неведомого, нависшего над Ладушкой, безразличного к её беде. «Нет, нет, нет», – стучало в голове колёсами тяжелогружёного поезда. «Нельзя, не допусти, меня – не её», – как заведённая твердила Саня. Разрозненные эти слова сложились во фразу, за которую она ухватилась крепко-накрепко, будто не было ничего важнее в тот миг: «Не трожь! Меня возьми – не её, не Ладушку!» Крикнула неведомо кому мысленно, с напряжением, словно тяжёлую вагонетку оттолкнула. И вдруг оглохла от наступившей внутри тишины: злость отступила, мысли утихли. Осталось ожидание – услышит ли тот, страшный? Послушает ли?

Неведомо где, неразличимо для человеческого уха что-то лязгнуло, будто перевели стрелку – вагонетка встала на другой путь.

Ночевала у сестры: тревога не давала вернуться в Балай. Страх за родную душу – страшнейший. Ведь случись что с близким человеком, он исчезнет, а ты останешься. Чтобы вспоминать двести, триста бесконечных кромешных ночей подряд. Один на один с горем, с глазу на глаз. А глаза у горя темны, глубоки – не выплывешь…

С Натой всю ночь проговорили, промолчали, проплакали. Под утро забылись тяжело, и будто сразу – звонок:

– Звоню вас успокоить. Мы сменили препарат. Инъекции болезненные, но, кажется, зуб сохраним…

– Семён Павлович, миленький!

Первые же уколы дали результат: температура спала, лихорадочный блеск глаз сменился на привычные лукавые огоньки. Можно было ехать домой. «Домой?» – удивилась Саня, – «Быстро же меня прибрало, одомашнело». И вдруг до тоскливого нытья где-то в подреберье потянуло в Балай, в тёплый полумрак старого дома. Она представила, как выйдет из машины, как заскрипит нетронутый снег, шесть клавиш-ступенек на крыльце просипят свои ноты, мягко хлопнет дверь за спиной, и вот она – печка, широкая, такая надёжная. Словно центр всего.

В предвкушении встречи не заметила, как домчалась до деревни. Но снег у дома явно кто-то трогал. Топтал нервными ногами, мял ожидающими шагами. Всё это Саня заметила вполглаза – забежала, взглянула печке в лицо, качнулась к белой нетопленной громадине, обнять, прижаться… Телефонный звонок сломал нежность момента.

– Да ты ума лишилась, девка! – накинулся на неё дед Гудед. – Уехала, мне ни слова, Генке не позвонила – время же тикает, дурында! Страха не имеешь?

Вспомнила про обряд, жутко стало.

– Да я… племянница заболела

– «Племянница…», – подразнил цыган. – Генка приедет утром, для обряда. Удерживать тебя будем, а то сгинешь.

А ночью сладко заломило тело. Каждая косточка плавилась в истомном огне, менялась, перетекая во что-то неведомое. Саня становилась всё легче, и в какой-то миг лёгкость эта настолько её переполнила, что лежать под одеялом не стало сил. Она вскочила порывисто, сделала несколько шагов, и вдруг упала, рассмеявшись. Неведомое доселе чувство невесомости, смешное смещение потолка и пола, центра тяжести – все удивляло и радовало. Светлым пятном она стояла среди комнаты на четвереньках, поражённо оглядывая такие привычные, но будто бы невиданные ни разу предметы: необъятную арену стола, великанистый шкаф, окна огромные, не вмещающие серебряную в лунном свете белизну снега. А за стеклом двигались мелкие чьи-то тени, подпрыгивали неуклюже, тянулись голосами к высокому небу. Тонко-ломко запело среди улицы – или просто на грани сознания?

вверх не пырскнешь, вниз не сойдёшь,

из тёплой золицы плащик сошьёшь —

слёзы землице, косицы золе,

смертным крепень, детское – мне.

мнемнемнемне!

«Мне, мне…» – Саня вдруг поняла, что подпевает странной песне, лопочет неожиданно онемевшими губами. Веселье будто разом утекло в щели половиц, уступив место вязкой тревоге.

Снежный свет слепил. Слабым отражением заоконной белизны светлел бок печки – единственный неизменный и привычный предмет среди этой ночной чехарды. Саня попыталась подняться, оттолкнулась от пола, но её занесло и кинуло обратно – так, что она чуть не ткнулась лицом в пол. Удивлённо уставилась на свои растопыренные пальцы, странным образом вытянувшиеся, прозрачневевшие в полумраке. «Ну и сон… – подумалось ей. – Ну и сон».

 

Неожиданно ловко перебирая руками и ногами, она пробежала до печки, ухватилась за её тёплый – будто мамкин – бок, прильнула. Отдышалась, успокоилась. Придерживаясь руками за печь, стала подниматься. Но с каждым сантиметром вверх росла боль в спине. Вот она искрой в сырой поленнице пробежала по позвоночнику, вот – плеснула на полешки-позвонки огневой щедрости, забилась всполохами. Саня через силу выпрямилась, и боль заревела мартеном, охватила её целиком, выстрелила в копчик длинным острым ударом. Девушка с криком переломилась пополам, устремляясь вниз, к полу. Упала, тяжело дыша, дрожа ночной тенью. Внезапно пришла мысль: «Вот, кто увидит…» Спрятаться скорее, чтоб не тронули, не вернули уходящую боль! С нежданной прытью кинула тело на стул, оттуда – к приступку, выше-выше, туда – за спасительную печную занавеску. Занавес качнулся, пропуская – и опустился. Саня привалилась бочком к печи и, втягивая тепло всем переломанным телом, провалилась в забытье.

Вздох прогудел над печкой, разбудил: «Эх, девка…». Колыхнулась шторка под рукой, глаза Гудеда блеснули влажно. Саня спросонья ошалело крутила головой – мир изменился. Из него исчезло вдруг всё зелёное и красное, и даже сама память об этих цветах казалась сном. И еще мир пах: навязчиво, подробно, отвлекая от мыслей. Сами же мысли были странными, едва облаченными в словесную одёжку – не мысли-фразы, а мысли-намерения, мысли-предостережения. Мелькнуло словечко «инстинкты», но Саня не была уверена, что знает его значение. Она заоглядывалась – почудилось вдруг, будто потеряла что. И увидела хвост – в серых чешуйках, с беззащитным розовым кончиком. «Мышь. – Вдруг отчетливо поняла она. – Я – мышь».

Огромная человечья ладонь потянулась погладить, попрощаться. Саня отскочила, шерсть на гривке подняла щёткой – не тронь! Откуда-то пришло знание: нельзя мышей-ведуниц трогать, сам перекинешься! Словно понял, отдёрнул руку. «Шумере моей… привет передай. Скажи, скучаю за ней», – прошептал.

Природа не терпит пустоты… Та, с медово-карими глазами, ушла, а дом ждал, морочил. Вот и дождался. Но вместо страха Саня с удивлением ощутила странное спокойствие: всё правильно, так надо. Теперь ей людей на смертный путь ставить. Молочный зубик забрать, коренным к жизни привязать. Так заведено из века в век, а кем – не нашего ума дело.

В сознание хлынули тысячи образов, лиц, линий жизни – переплелись причудливыми узорами человеческих судеб-тропинок. Многовековая память кареглазой мыши-ведуньи наложилась на новую личность, всё больше подчиняя Саню своей воле. Но остаток человеческого сознания метнулся к родному, ещё незабытому: Ладушка, как она? Через снег, леса, расстояния почувствовала тёплую ауру, мерцание спасённого зубика. Будет жить. Хорошо.

И, словно старый сон вспомнила, поплыла обратно, на печь: над еловыми ветками в сугробных шапках, над спящей рекой-невидимкой, над деревушкой, ждущей лета в чьих-то уютных снеговых ладонях. Над крышами кудрявились печными дымками «Аделаида», «Шумера» – подружки-мышки, ждали, дождались! Эге, Шумера-то в доме деда Гудеда живёт – не совсем вдовец, соломенный! Правду он сказал – любила. С такой заботой вечный дед будет.

И словно не стало ни смерти, ни рождения, лишь жизнь бесконечная. Пройдёт немного времени, чьи-то руки отдернут шторку, и прошуршит над печкой детский, замирающий от близкой тайны голосок: «Дай зуб костяной!»

Все жить хотят. Ну, держи…

Шорохом-морохом. Фуух…

Миша просыпается
Татьяна Аксёнова

Миша просыпается от того, что солнце тычется ему в лицо. Лучи холодные и скользкие, как лягушачьи спинки; такие прикосновения не очень-то приятны, поэтому Миша переворачивается на другой бок. Все еще не открывая глаз, он чувствует чье-то тепло.

Миша протягивает руку и касается упругого и податливого, мягкого, ждущего женского тела. Тело вздрагивает, просыпаясь, шуршит простынями, перехватывает губами Мишины пальцы, втягивает их в рот. Рот не просто теплый, а горячий, будто Миша сунул руку в микроволновку. Он чувствует влажный язык и острые, будто наточенные зубки. Миша вытаскивает руку изо рта женщины. Проводит пальцами по ее шее и груди. Она вся гладкая и ладная, нормальная до самых бедер и немного ниже; и дальше тоже ужасно гладкая, только уже не нормальная, только ничего нормального в ней нет.

Миша открывает глаза. Женщина рыжая. Рыжая сверху, а снизу золотистая; и Миша видит, что она и правда красива, очень красива; только непонятно, как же Миша вчера занимался с ней любовью, как это вообще получилось, а ведь он занимался, да, не мог не заниматься. Миша проводит пальцами по чешуйкам на ее хвосте – холодном, холодном хвосте – и смотрит, как золото преломляется на солнце. Золото… золото и огонь. Женщина перекатывается поближе к Мише, хвост струится по простыням, он слишком длинный для этой кровати, он сполз вниз и кольцами свивается на полу. Женщина обхватывает Мишины плечи тонкими руками, тянется к его губам, и это притягательно, невероятно притягательно; только вот Миша думает о ее зубах, не может не думать о ее зубах, о нескольких рядах острых зубов во рту. Раздвоенный язык пробегает по Мишиной щеке. По подбородку. Забирается к нему в рот. Миша закрывает глаза, прижимаясь к горячей груди женщины, вслушиваясь в шуршание, в странное шуршание, зная, что еще несколько секунд, и чешуйчатый хвост снова взберется на кровать, прикоснется к его ногам, обовьется вокруг ног и сдавит, сдавит, сдавит.

Женщина целует Мишу и гладит его спину. Гладит шею. Играет с волосами. Ее пальцы такие гибкие, будто тоже умеют сворачиваться в клубок. Ее язык такой гибкий, что вылизывает Мишин рот до самого горла. Ее тело такое гибкое, что…

Что-то холодное прикасается к Мишиному колену, и он вздрагивает и ежится, не открывая глаз. Что-то очень гибкое.

Миша просыпается.

Он просыпается от солнца, от теплого и ласкового солнца, и улыбается тому, что сегодня будет хороший день. Миша протягивает руку и ощупывает постель рядом с собой; постель смята, но пуста. Никого. Миша открывает глаза. Здесь еще пахнет женщиной; женскими духами и потом, и на подушке остался волосок – длинный и рыжий.

Здесь была женщина, Миша снова привел сюда кого-то; но теперь этот кто-то ушел, и Миша остался один. Он задумчиво гладит теплые простыни с запахом чужого тела; в доме очень тихо, но вдруг слышатся шаги. Чьи-то босые пятки прилипают к линолеуму, а потом отрываются с чавкающим звуком. Все ближе и ближе.

Нет, женщина не ушла. Через пару секунд она заходит в комнату – в Мишиной футболке, болтающейся на ней, как парус; рыжая, да; красивая. У женщины длинные стройные ноги, и очень хочется заглянуть выше; просто понять, есть ли на ней трусики, но за футболкой не видно; зато в руках у женщины поднос, а на подносе дымится кофе, и еще что-то в тарелках – отсюда непонятно, что.

Женщина улыбается Мише, и он улыбается в ответ. Одеяло отодвигается в сторону, она садится на край кровати, рядом опускает поднос. В тарелке какой-то странный салат или даже не салат; Миша не может вспомнить, чтобы такое водилось на кухне, но женщина берет в руки ложку, набирает немного и подносит к его лицу. Миша послушно открывает рот. Начинает жевать.

Еда странная. Странная не на вкус, а, наверное, на ощупь. Будто что-то не то попало в рот, будто оно не хочет, чтобы его жевали, и, особенно, чтобы проглотили. Но Миша глотает, а женщина с улыбкой протягивает еще. Она смотрит Мише в глаза, пока кормит его; такой завораживающий взгляд, что невозможно отвернуться; а в горле у Миши что-то есть, что-то точно есть; пробирается то ли вверх, то ли вниз. Миша опускает глаза и смотрит в тарелку. Ему вдруг кажется, что салат шевелится; да, точно шевелится, и это же не салат – это жуки и мокрицы, полная тарелка мокриц.

Миша кашляет. Миша заходится в кашле, но ничего не выходит; ничего не выходит и не выплевывается из него; а жуки уже у Миши в горле; и в желудке, десятки лапок скребутся в нем, десятки жвал кусают его изнутри.

Женщина улыбается. У нее рыжие волосы, длинные ноги и фасеточные глаза. Женщина улыбается.

Миша просыпается.

Миша просыпается от будильника. За окном серо и в комнате тоже серо; не поймешь, утро или вечер. В Мишиной постели пахнет только Мишей и никем больше, он снова спал один. Сейчас семь, у Миши есть только полчаса на то, чтобы побриться и одеться; может, еще позавтракать, если будет время; но вряд ли, времени никогда нет.

Миша нехотя выползает из-под одеяла, шлепает босыми пятками по направлению к кухне, доливает воды в чайник, ставит на самый маленький огонь. Пока греется вода, Миша забирается под душ; теплые струи текут по его голове и плечам, не смывая сон, а, кажется, наоборот.

Миша размазывает по щекам пену, достает бритву, подносит ее к лицу, прижимает к коже, проводит снизу вверх. Он должен выглядеть прилично; у Миши десяток подчиненных, небритым ходить нельзя. А еще сегодня нужно к директору: поговорить об отпуске и о том отчете; и премия, второй год нет премии, куда это годится. Рука Миши слегка дергается, лезвия врезаются в кожу. По шее стекает струйка крови – такая горячая, странно; даже горячее воды. Миша заканчивает бриться и выбирается из душа. Кровь почему-то не останавливается, никак не останавливается; куда делся этот идиотский пластырь, он же всегда валялся где-то здесь. Пока Миша перерывает шкафчик в ванной, чайник успевает выкипеть и залить плиту.

Миша вбегает на кухню, выключает газ, открывает окно. С улицы веет холодом и промозглой сыростью. Нет, никакого завтрака; уже двадцать минут восьмого, даже кофе выпить некогда. Миша натягивает майку, рубашку, брюки. Подходит к зеркалу и замечает, что пластырь на шее промок насквозь; матерится, наклеивает еще один, побольше, прямо поверх первого. Кое-как повязывает галстук, надевает пиджак и пальто, шнурует ботинки.

Восемь тридцать две. Уже восемь тридцать две, когда он запирает дверь. Миша пешком спускается со своего четвертого этажа – это точно быстрее, чем ждать лифта. Выбегает из подъезда. Несется на остановку, пытаясь перепрыгивать лужи и не обращая внимания на горячие, ужасно горячие струи, которые стекают по груди. Заводской автобус ждать не будет; нет, все точно, все по расписанию. Миша видит его издалека и еще ускоряется. Едва не налетает на мамашу с коляской; в последний момент успевает свернуть; даже не извиняется, нет времени. Мамаша разражается портовой бранью.

Автобус начинает закрывать двери. Почему-то не одновременно, а по очереди: сначала переднюю, потом среднюю; Миша успевает влететь в заднюю; сумку слегка зажимает, но после короткой борьбы ее удается втащить вовнутрь. Миша плюхается на ближайшее сидение, прислоняется плечом к окну и пытается успокоить сердцебиение. Успел. Слава Богу, успел.

Миша прикрывает глаза и почти засыпает снова. Это не страшно, здесь не проспишь свою остановку; нестрашно, но странно. Обычно в автобусе с утра шумно: приветствия, болтовня, шуточки. Обычно шумно, а сегодня тишина.

Миша открывает глаза. Отлепляет щеку от стекла и смотрит по сторонам. На сидении через проход от него – мертвая женщина. Она не красива, нет; ей за сорок, на ней потертые черные брюки и бесформенный пуховик – почему Миша смотрит на ее пуховик, когда женщина мертвая? Ее лицо странно перекошено и в морщинах; глаза распахнуты, и рот тоже слегка приоткрыт; из уголка рта вытекает слюна.

Миша смотрит на эту капельку и не может отвести взгляд. У женщины родинка на щеке и крашеные в вишневый короткие волосы. Ее рука свесилась вниз и раскачивается из стороны в сторону, будто маятник. За мертвой женщиной сидит мужчина; у него на лице нет слюны, но он весь застывший, будто восковой; и подпрыгивает, подпрыгивает на сидении в такт движениям автобуса; зубы каждый раз стучат. У женщины тоже, да; как Миша раньше не услышал? Нижняя челюсть подпрыгивает и бьется о верхнюю. Клац-клац, клац-клац.

За Мишей тоже кто-то сидит, но Миша не хочет оборачиваться. А еще спереди; спереди темнеет чей-то затылок; покачивается, покачивается, вот-вот завалится на бок.

Клац-клац, слышит Миша сзади. Клац-клац, вплетается в мелодию еще одна нотка справа.

Автобус подскакивает. Мишины зубы от неожиданности сталкиваются.

Клац.

Миша просыпается.

Солнце впивается в глаза на манер прожектора или хотя бы лампочки в двести ватт. Миша просыпается и думает, неужели он вчера забыл задернуть шторы – но нет, не забыл; если бы забыл, Мише уже выжгло бы сетчатку. Его голова переползает по подушке влево; дальше, еще дальше от света – пока Миша не утыкается лбом во что-то мягкое и теплое. Во что-то живое.

Резь в глазах исчезает, Миша уже вне опасности; он осторожно приоткрывает веки. Волосы. Много платиновых волос; целая копна, целый водопад. Женщина спит, уткнувшись лицом в подушку, – все правильно, так и нужно; это Миша почему-то сплоховал.

В комнате не очень-то тепло, но одеяло на женщине сбилось, обвивает разве что стопы; ну, может, еще и икры. Женщина лежит на животе, и она обнажена, совершенно обнажена; только волосы немного прикрывают ее.

 

Миша приподнимается на локте и внимательно рассматривает гостью, ощупывает, ласкает взглядом. Да, да, конечно, она красива. Может, не лицо – Миша же не видит ее лица – но тело такое ладное, будто с картинки; будто с обложки пошлого мужского журнала; только еще лучше, потому что его можно коснуться.

И Миша не выдерживает – как тут удержаться? – прикасается; убирает мягкие, такие мягкие волосы с шеи, кладет ладонь на выпирающий позвонок, проводит ладонью по спине до самой талии, слегка сжимает упругую ягодицу. Женщина шумно вздыхает, просыпаясь, но не торопится открыть глаза; тихонько стонет, будто поощряя Мишу, и он начинает трогать смелее. Мише нравится эта гладкая кожа и плавные изгибы бедер – ничего лишнего, совсем ничего; он снова скользит выше и нащупывает небольшую грудь, плотно прижатую весом женщины к простыне. Пальцы Миши протискиваются под нее, чуть сжимают, находят сосок. Женщина стонет, да, она снова стонет, уже громче, нетерпеливее. Не останавливаясь, Миша целует тонкую шею, плечи, лопатки. Наигравшись с грудью, его правая рука пробирается по направлению к подтянутому животику. Покажи лицо, думает Миша. Покажи мне лицо, красавица. Это ничего уже не изменит, я слишком сильно тебя хочу, но покажи мне свое лицо.

Будто услышав его мысли, женщина медленно переворачивается на бок. Их глаза встречаются.

Мише знакома ночная гостья. Он знает ее, наверное, лучше собственного отражения в зеркале.

– Мама? – неуверенно шепчет Миша.

Горло перехватывает. Мама улыбается.

– Доброе утро, милый.

Миша просыпается. Миша просыпается не от солнца, потому что чертовой осенью солнце видно раз в две недели, если не реже, и сегодня явно не тот день. Миша просыпается, потому что мама трогает его за плечо.

– Вставай, Джерри просится.

– Который час? – приоткрывает один глаз Миша.

– Пятнадцать минут седьмого. Давай, в темпе.

Миша медленно выпутывается из одеяла, ставит на пол сначала одну ногу, потом другую… не глядя, нащупывает тапочки. Его сразу же начинает бить мелкая дрожь. Холодно.

Миша не спешит одеться, он решает, с чего начать: с чашки кофе или прогулки с собакой. На холод прямо из постели не хочется, противно; но завтрака еще нет, и Джерри скулит у двери все громче, так что решено.

Миша натягивает старый свитер и джинсы, застегивает куртку, шнурует кеды. Выталкивает себя сначала из квартиры, а потом из подъезда; Джерри немедленно уносится в сторону соседней клумбы, задирает лапу. Баба Шура с первого этажа обязательно еще выскажет, мрачно думает Миша; она же все видит, даже в шесть утра; все и всегда видит, как у нее только получается?

Миша не хочет уходить далеко от дома, там же кофе и бутерброды, или даже каша, фиг с ней, зато тепло – но Джерри несется куда-то вперед, по лужам, заляпывая длинную шерсть на животе. Черт его дернул завести скотча, думает Миша, одни проблемы. Он нехотя тащится по улице вслед за псом: выхода нет, опять забыл поводок.

Джерри хоть бы хны, дождя нет, а лужи и сырость его не смущают; добежал до детской площадки и наматывает круги. Мише бы с утра такую бодрость, но откуда ее взять. Надо побриться, думает Миша, сегодня же к директору, к этой суке, которая второй год зажимает премию и не пускает в отпуск, а он с весны не был в отпуске, и даже ехать не хочется никуда – тупо посидеть дома неделю и выспаться. Какой отпуск, скажет директор, какой отпуск, если у тебя отчет не закончен, а как его закончить, если цифр еще нет, если никто вообще не хочет работать, один Миша за всех отдувается; да, какой отпуск, если он там один за всех?

Миша не хочет ехать на работу. Он не хотел идти гулять с собакой, а теперь не хочет домой – бриться и завязывать галстук, и спешить на автобус, и опять на целый день погружаться в это все. Миша не хочет ни умом, ни сердцем, он весь одно сплошное нежелание, и поэтому не сразу обращает внимание на истерический лай Джерри где-то за спиной. Миша медленно оборачивается и успевает заметить, как пес запрыгивает в кусты, как оттуда выскакивает кошка и за пару секунд взлетает на соседнее дерево. Усаживается на ветку – не слишком высоко, но коротконогому скотчу точно не достать; шипит, матерясь и поддразнивая. Джерри продолжает заливаться, а Миша приглядывается к кошке. Она странная, с ней что-то не так, но не сразу понятно, что; морда, да, что-то с мордой или на морде, кошка испачкалась в чем-то и теперь облизывается; в чем-то темном и похожем на кровь.

Миша переводит взгляд с кошки на Джерри, потом на кусты. Там что-то есть, понимает Миша. Что-то лежит там, тяжелое и большое; до конца даже не помещается, торчит наружу. Интересно, что это торчит наружу? Разве это не ботинок, разве это не чья-то нога?

– Джерри, – хрипло говорит Миша, – мальчик, пойдем домой.

Странно, но пес подчиняется сразу, не как всегда. Миша уходит с площадки быстрыми шагами, Джерри семенит следом; он притих, да, набегался. Притих и замерз.

Когда Миша оборачивается, кошка все еще сидит на ветке. И облизывается.

Дома все пропахло кофе и блинчиками – как здорово, гораздо лучше каши или даже бутербродов. Миша стягивает кеды, не расшнуровывая, расстегивает куртку; подумав, решает пока не переодеваться. Без десяти семь. Он успевает и позавтракать, и в душ. Как хорошо, что Миша встал пораньше; как хорошо, что мама его разбудила.

Миша полон благодарности точно так же, как еще недавно был полон отвращения к прогулкам, работе и жизни; он надевает костюм и завязывает галстук; мама выходит проводить и обнимает на прощанье.

– Удачи, милый, – говорит она.

Миша встречается с мамой взглядом и вдруг думает, что она смотрит на него странно: с каким-то странным пониманием; будто знает о Мише что-то, о чем он совсем не хотел бы рассказывать. Мама не отпускает долго, и Мише вдруг становится страшно, так страшно и мерзко, поэтому он чуть ли не силой отталкивает ее.

– Ну что ты, мама, – неловко говорит Миша.

Мама продолжает смотреть. Она как будто не обижается на грубость, она как будто видит его насквозь.

Миша вдруг хочется помыться снова, но вместо этого он быстрым шагом выходит из квартиры и захлопывает за собой дверь. Выбегает из подъезда, хотя спешить особо некуда; он не опаздывает, он просто не хочет больше оставаться дома.

Автобус подъезжает к остановке точно вовремя, Миша взбегает по ступенькам, быстро пересекает салон, находит пустующее одиночное сидение, усаживается, громко здоровается со знакомыми. Его провожают странными взглядами, но почти сразу возвращаются к прерванным разговорам. Утро. Утром всегда шумно. Миша закрывает глаза.

Ехать долго, около часа; давно пора найти работу поближе, но Миша же тут начальник, да, не очень высокий, но все-таки; и деньги, и вообще, привык. Ехать около часа, и Миша успевает несколько раз задремать и проснуться снова. А потом автобус дергается в последний раз и замирает. Прибыли.

Народ высыпает на улицу, Миша задерживается и выходит одним из последних: куда спешить, некуда ему торопиться. Заходит в административное здание, прикладывает пропуск к турникету, на лифте поднимается на третий этаж.

– Вероника Максимовна уже на месте? – мрачно спрашивает Миша секретаршу Анечку.

– Нет, – говорит та и на секунду отрывается от маникюра. – Еще нет.

Миша почему-то не уходит сразу. Миша внимательно смотрит на кусачки в руке Анечки; на то, как неумолимо они приближаются к пальцам, как захватывают кожу – почему так много и сильно; так же неправильно, что она делает? – как отщипывают кусок чего-то – кажется, пальца; Господи, она же полпальца себе откусила! – как Анечка приподнимает руку, чтобы кровь стекала на ладонь, на запястье, ниже, ниже; как она останавливает струйку языком.

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»