Воспоминания Железного канцлера

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Нет времени читать книгу?
Слушать фрагмент
Воспоминания Железного канцлера
Воспоминания Железного канцлера
− 20%
Купите электронную и аудиокнигу со скидкой 20%
Купить комплект за 1088  870,40 
Воспоминания Железного канцлера
Воспоминания Железного канцлера
Аудиокнига
Читает Евгений Шокин
589 
Подробнее
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

«Податель сего письма (советник кабинета Верман) сделал мне сообщение о поручении, касающемся вас и возложенном вами на него. Как могли вы только подумать, что я мог бы пойти на то, что вы замыслили! Ведь мое величайшее счастье состоит в том[12], чтобы жить вместе с вами и быть в крепком согласии. Как можете вы так поддаваться хандре, чтобы единственный случай моего несогласия с вами заставил вас сделать самый крайний шаг! Еще из Варцина вы писали мне в связи с разногласиями по поводу покрытия дефицита, что хотя и не разделяете моего мнения, но, принимая свой пост, поставили себе за правило подчиняться моим решениям, высказав предварительно соображения, какие диктует ваш долг. Что же на этот раз в корне изменило намерения, столь благородно высказанные вами всего три месяца тому назад? Между нами, повторяю, существует только одно разногласие – по вопросу о Франкфурте]‑н[а]‑М[айне]. Узедомиаду я, согласно вашему желанию, еще вчера обстоятельно разобрал в письменной форме; это наше домашнее дело уладится; при замещении должностей мы были с вами одного мнения, но некоторые индивиды (Individuen) не соглашаются. Где же основание для extreme [крайностей]?

Ваше имя красуется в истории Пруссии ярче, нежели имя кого бы то ни было из прусских государственных деятелей. И вас я должен лишиться? Никогда! Покой и молитва все сгладят.

Ваш самый верный друг[13]В.».

На следующий день я получил помещенное ниже письмо Роона:

«Берлин, 23 февраля 1869 г.

После того как я вас оставил вчера вечером, мой уважаемый друг, я непрестанно думаю о вас и о вашем решении. Оно не дает мне покоя. Я снова взываю к вам: составьте прошение так, чтобы не исключалась возможность уступок. Пожалуй, вы еще не отослали письма и можете кое‑что изменить в нем. Примите во внимание, что полученная вчера почти нежная записка претендует на искренность, пусть даже без достаточного основания. Она написана в таком духе и, очевидно, с намерением, чтобы вы приняли ее не за фальшивую, а за настоящую, полновесную монету; учтите также, что примешанная к ней лигатура – не что иное, как ложный стыд, испытывая который автор записки не хочет, а при своем положении, пожалуй, и не может сознаться: «Я поступил очень плохо и постараюсь исправиться».

Недопустимо, чтобы вы сожгли свои корабли. Вы не должны этого делать. Вы этим погубили бы себя во мнении страны, и Европа стала бы смеяться. Побуждения, руководившие вами, не будут поняты; все сказали бы: он отчаялся в возможности довести дело до конца и поэтому ушел. Я не хочу больше повторяться, разве только в выражении моей неизменной и верной привязанности.

Ваш фон Роон».

После того как я взял назад прошение об отставке, я получил следующее письмо:

«Берлин, 26 февраля 1869 г.

Когда, ошеломленный сообщением Вермана, я писал вам 22‑го числа коротенькую, но тем более настойчивую записку, чтобы отклонить вас от намерения, чреватого пагубными последствиями, я надеялся, что, прежде чем прийти к окончательному решению, вы примете во внимание мои доводы, – и я не ошибся. Спасибо, сердечное вам спасибо за то, что вы не обманули моих ожиданий!

Что же касается главных причин, заставивших вас подумать один момент об отставке, то я вполне признаю их основательность, но припомните, как настойчиво просил я вас при вашем возвращении к делам в декабре прошлого года облегчить себе, по мере возможности, свой труд, чтобы вам – это можно было предвидеть – не пришлось снова изнемогать под тяжестью множества дел. К сожалению, вы сочли, кажется, такое облегчение недостижимым, не сбросили с себя даже бремя Лауенбурга, и мои тогдашние опасения оправдались в такой степени, что в конце концов вы дошли до мрачных мыслей и намерений. Если, судя по вашим словам, возникли новые затруднения при разрешении ряда деловых вопросов, то поверьте, я сожалею об этом более чем кто‑либо другой. Одно из таких затруднений связано с назначением Зульцера. Я со своей стороны давно уже выражал готовность содействовать его перемещению куда‑нибудь, и не моя вина, если оно не состоялось после того, как и сам Эйленбург убедился ныне в желательности этого. Если дело Узедома также доставило вам лишнюю работу, то и это не может быть приписано мне, так как представленная им в свое оправдание записка, – которая, конечно, не могла быть продиктована мной, – требовала разъяснений с вашей стороны. Если я не изъявил тотчас своего согласия на то, что вы мне предлагали, то, вероятно, вы были к этому подготовлены, видя, как я был изумлен, когда вы сообщили мне о шагах, уже предпринятых вами против Узедома. Вы уведомили меня об этом в середине января, т. е. всего через три месяца после того, как история с Ла Мармора начала несколько утихать, так что я не мог еще изменить высказанного летом в письме к вам взгляда на пребывание Узедома в Турине. Сделанные мне 13[14] февраля сообщения о ведении дел Узедомом, требовавшие если не предания его дисциплинарному суду, то по крайней мере немедленного увольнения от должности, были оставлены мной несколько дней без движения, потому что до меня дошло сообщение, будто Кейдель, с вашего ведома, предложил Узедому подать прошение об отставке. И все же я спрашивал вас уже 21 февраля, следовательно еще до получения ответа из Турина, как вы мыслите себе замещение этого дипломатического поста, показав тем самым, что согласен считать его вакантным. Несмотря на это, вы сделали 22‑го сего месяца решительный шаг против Вермана, поводом к чему должна была послужить узедомиада. Другой повод вы хотите видеть в том, что, заслушав доклад государственного министерства касательно Ф[ранкфурта]‑н[а]‑М[айне], я не потребовал еще раз вашего доклада, прежде нежели установить свое мнение. Так как ваш взгляд на дело и суждения министров были выражены как нельзя более ясно в представленном законопроекте и пояснительной записке к нему и так как от меня требовали немедленной подписи для внесения законопроекта в палату, то повторный доклад казался мне не необходимым для установления моих взглядов и намерений. Если бы мне доложили об этом прежде[15], нежели в министерстве был выработан способ разрешения вопроса о Ф[ранкфурте]‑н[а]‑М[айне], совершенно отличный от моих прежних указаний, то путем обмена мыслей удалось бы найти выход при всем различии взглядов и избегнуть, таким образом, разногласий, отсутствия необходимого сотрудничества, переделок, – словом, всего того, на что вы совершенно справедливо сетуете. Я целиком подписываюсь под всем, что вы в связи с этим говорите о трудности сохранить бесперебойный ход конституционной государственной машины и т. д., не могу я только согласиться с высказанным вами мнением, будто вам и другим советникам короля недостает моего столь необходимого доверия[16]. Вы сами говорите, что это – первое разногласие, возникшее между нами с 1862 г. Неужели оно доказывает, что я перестал доверять моим правительственным органам? Никто более меня не ценит того счастья, что за все шесть лет пережитого нами тревожного времени между нами ни разу не возникало разногласий; но мы этим избалованы, поэтому настоящий moment [момент] вызвал у нас большее, чем следовало, ebranlement [потрясение]. Может ли монарх оказывать своему премьеру более доверия, нежели оказываю я тем, что обращаюсь к вам в столь различных случаях и, наконец, сейчас с частными письмами по самым злободневным вопросам с целью убедить вас, что я ничего не предпринимаю за вашей спиной. Когда я послал вам для прочтения письмо[17] генерала Мантейфеля относительно Мемельского дела[18], заключавшее в себе, по‑моему, кое‑что новое (Тотлебен), о чем я желал знать ваше мнение; когда я сообщил вам письмо генерала фон Бойена, а также газетные вырезки с замечанием, что эти документы дословно повторяют то, о чем я неизменно говорю повсюду и официально уже много лет, – то я имел все основания считать, что большего доверия оказать уже невозможно. Вы и сами, конечно, не потребуете, чтобы я оставался глух к тем, кто доверчиво обращается ко мне в некоторых важных случаях.

 

Альбрехт, граф фон Роон (1803–879), военный министр Пруссии с 1859 г.


Останавливаясь здесь лишь на тех пунктах вашего письма, в которых вы перечисляете причины, вызвавшие ваше теперешнее настроение, и обходя молчанием другие, я хочу вернуться напоследок к вашему собственному признанию, что ваше теперешнее настроение надо считать болезненным; вы чувствуете себя усталым, переутомленным[19], вы жаждете покоя. Я понимаю это как нельзя лучше, ибо то же испытываю и я, но могу ли я[20], имею ли я право вследствие этого уйти с моего поста[21]? Точно так же как я, и вы не в праве сделать это! Вы не принадлежите самому себе и только себе, ваша жизнь слишком тесно связана с историей Пруссии, Германии, Европы, чтобы вы имели право удалиться с арены, которая созидалась при вашем участии. Но чтобы иметь возможность посвятить себя всецело делу, вами созданному, вы должны[22] облегчить себе труд, и я настоятельно прошу вас представить мне по этому поводу ваши соображения. Вам следовало бы, например, освободиться от заседаний государственного министерства[23], когда на них обсуждаются рядовые дела. У вас такой верный помощник в лице Дельбрюка, что он мог бы избавить вас от многого[24]. Ограничьте ваши доклады у меня самым существенным и т. д.[25] Но главное – никогда не сомневайтесь в моем неизменном доверии и моей неисчерпаемой благодарности.

Ваш Вильгельм».

Узедом был отчислен в резерв. Его величество настолько отступил в данном случае от традиций управления личным королевским имуществом, что приказал регулярно выплачивать ему из собственной казны разницу между его окладом по должности и содержанием, полагающимся во время пребывания в резерве.

IV

Возвращаюсь к разговору с регентом. Высказав ему свои соображения относительно должности посланника при Союзном сейме, я перешел к общему положению дел и сказал:

«У вашего королевского высочества во всем министерстве нет ни одного способного государственного деятеля, все только посредственности, ограниченные люди».

Регент: «И Бонина вы тоже считаете ограниченным?»

Я: «Этого я не скажу, но он не в состоянии держать в порядке ящик своего письменного стола, не то что министерство. Шлейниц же придворный, а не государственный муж».

Регент обиженно: «А я, по‑вашему, что же – ночной колпак? Своим министром иностранных дел и военным министром буду я сам; я в этом кое‑что понимаю».

Я принес извинения и продолжал: «В наше время даже способнейший ландрат не может управлять своим уездом без толкового секретаря и всегда будет стремиться найти такого; прусская монархия в гораздо большей степени нуждается в чем‑то подобном. Не имея дельных министров, вы не будете удовлетворены достигнутыми результатами. Внутренние дела затрагивают меня меньше, но когда я подумаю о Шверине, то и тут мной овладевает беспокойство. Он храбр и честен, и будь он солдатом, пал бы на поле брани, как его предок под Прагой; но ему недостает рассудительности; вглядитесь, ваше королевское высочество, в его профиль: выступы надбровных дуг свидетельствуют о быстроте суждений; французы таких людей называют primesautier [непосредственными]; но у него отсутствует лоб, где, по словам френологов, заключена рассудительность. Шверин – государственный деятель без глазомера, он скорее способен разрушать, чем созидать».

Относительно ограниченности прочих лиц принц со мной согласился. Но главной его целью было представить мое назначение в Петербург в виде своего рода отличия; мне показалось даже, что он как будто почувствовал облегчение, когда неприятный и для него вопрос о моем перемещении был исчерпан в разговоре, начатом по моей инициативе. Регент отпустил меня весьма милостиво, а я оставил его, охваченный чувством неизменной преданности к нему и еще большего презрения к тем карьеристам, которые в ту пору при поддержке принцессы оказывали на него большое влияние.

Ее высочество на первых порах могла считать себя основательницей и покровительницей министерства «новой эры». Впрочем, и во время существования этого кабинета ее влияние не долго оставалось решающим (gouvernemental) и вскоре приобрело характер протежирования тем министрам, которые были неудобны высшему государственному руководству. Пожалуй, больше всего ее покровительством пользовался граф Шверин, находившийся под влиянием Винтера – впоследствии Данцигского обер‑бюргермейстера и других чиновников из либерального лагеря. Будучи министром, он довел свою независимость от регента до такой степени, что на письменные приказания его высочества возражал письменно, что они не контрассигнованы. Когда министерство вынудило однажды регента подписать какую‑то бумагу против его желания, он сделал совершенно неразборчивую подпись и вдобавок раздавил на ней перо. Граф Шверин приказал вторично переписать документ начисто и настоял на том, чтобы подпись была сделана четко. Тогда регент подписался, как обычно, но смял бумагу в комок и кинул ее в угол; бумагу подняли, разгладили и приобщили к делам. На моем прошении об отставке, поданном в 1877 г., также видны были следы того, что его величество смял его в комок, прежде нежели ответить на него.

V

29 января 1859 г. я был назначен посланником в Петербург, но выехал из Франкфурта только 6 марта и до 23 марта пробыл в Берлине. За это время я имел случай узнать на практике, как расходуется австрийский секретный фонд, о чем ранее я знал только из упоминаний в прессе. Банкир Левинштейн, который, много лет исполняя секретные поручения моих начальников, был в сношениях с руководителями иностранной политики в Париже и в Вене и лично с императором Наполеоном, прислал мне утром в самый день моего отъезда следующее письмо:


«Настоящим позволяю себе почтительнейше пожелать вашему превосходительству счастливого пути и успешного выполнения возложенной на вас миссии, в надежде, что мы будем скоро иметь удовольствие приветствовать вас здесь, так как в своем отечестве вы, несомненно, способны проявить себя более полезным образом, нежели вдали от него.

В наше время нужны люди, нужна энергия; в этом здесь убедятся, быть может, слишком поздно. Но события в наше время идут стремительно, и мир, на мой взгляд, едва ли долго продлится, как бы ни старались что‑то склеить на несколько месяцев.

Я совершил сегодня маленькую операцию, которая принесет, надеюсь, хорошие плоды; позднее я буду иметь честь сообщить вам о них.

В Вене очень встревожены вашим назначением в Петербург, так как считают вас своим принципиальным противником.

Было бы очень хорошо наладить там отношения, ибо рано или поздно мы найдем общий язык с этими державами.

Если бы ваше превосходительство, хотя бы в нескольких строках, и притом по вашему усмотрению, сообщили мне, что вы лично не предубеждены против Австрии, то это принесло бы неизмеримую пользу. Господин фон Мантейфель всегда говорит, что я отличаюсь упорством при осуществлении той или иной идеи и не успокаиваюсь, пока не достигаю цели, – но при этом добавляет, что я не жаден ни на почести, ни на деньги. Я горжусь тем, что до сих пор, слава богу, никто не понес убытка от сношений со мной.

На время вашего отсутствия я с радостью предлагаю вам свои услуги для устройства ваших дел здесь или в любом другом месте. Вряд ли кто‑нибудь стал бы служить вам более честно и бескорыстно.

С совершенным почтением честь имею быть вашего превосходительства покорнейшим слугой

Левинштейн.

Б[ерлин], III‑50».


Я оставил письмо без ответа, но сам господин Левинштейн посетил меня в тот же день, перед самым моим отъездом на вокзал, в Hotel Royal, где я остановился. Предъявив мне в качестве рекомендации собственноручное письмо графа Буоля, он предложил мне принять участие в одном денежном предприятии, которое «наверняка даст мне 20 тысяч талеров ежегодно». На мое возражение, что у меня нет свободных капиталов, он ответил, что вместо денежного вклада от меня требуется иное: защищать при русском дворе не только прусские, но и австрийские интересы, ибо дело, о котором идет речь, может пойти успешно лишь в том случае, если отношения между Россией и Австрией будут благожелательные. Мне очень хотелось иметь в руках документ, удостоверяющий сделанное мне предложение, чтобы наглядно доказать регенту, как основательно было мое недоверие к политике графа Буоля. Поэтому я заявил Левинштейну, что в столь щекотливом деле мне необходимо иметь более верную гарантию, нежели его словесное заявление, подкрепленное несколькими строками, написанными рукой графа Буоля, которые он оставил при себе. Он уклонился от того, чтобы дать мне письменное обязательство, но увеличил предлагаемую сумму до 30 тысяч талеров в год. Убедившись, что мне не удастся получить от него никакого письменного доказательства, я предложил Левинштейну оставить меня и сам направился к выходу. Он последовал за мной на лестницу, развязно продолжая разговор на тему: «Одумайтесь, ведь неприятно иметь врагом “императорское правительство”». Лишь после того как я обратил его внимание на крутизну лестницы и на мое физическое превосходство, он поспешно спустился с лестницы и уехал.


Этого посредника я знал лично потому, что он много лет был доверенным лицом в министерстве иностранных дел и во времена Мантейфеля являлся ко мне с поручениями оттуда. Свои связи в низших инстанциях он поддерживал чрезмерно щедрыми чаевыми.

Когда я стал министром и пресек отношения Левинштейна с ведомством иностранных дел, то попытки возобновить эти отношения делались неоднократно, в частности, со стороны нашего консула в Париже Бамберга, который много раз заходил ко мне и упрекал меня за то, что я столь дурно поступаю с таким «превосходным человеком», как Левинштейн, занимающим такое положение при европейских дворах.

 

Вообще я счел нужным отменить немало обычаев, укоренившихся в министерстве иностранных дел. Старик‑швейцар, горький пьяница, служивший много лет при здании министерства, не мог быть как должностное лицо попросту уволен. Я заставил его подать прошение об отставке, пригрозив притянуть в суд за то, что он «показывает меня за деньги», пропуская ко мне всякого, кто дает ему на чай. Когда он стал возражать, я заставил его замолчать, сказав: «А когда я был посланником, разве вы не показывали мне господина фон Мантейфеля во всякое время за один талер, а когда приказ никого не принимать был особенно строг, то за два талера?» О моих собственных слугах мне не раз докладывали, какие несуразно крупные чаевые раздавал им Левинштейн. Активными агентами и взяточниками были некоторые канцелярские служители, оставшиеся от Мантейфеля и Шлейница; среди них был один чиновник, занимавший сравнительно незначительный пост, будучи в то же время видным масоном. Граф Бернсторф, бывший министром весьма короткое время, не сумел искоренить продажность чиновников в ведомстве иностранных дел; вероятно, к тому же он был слишком переобременен делами и своим графским достоинством, чтобы интересоваться подобными мелочами.

О моем свидании с Левинштейном, моем мнении о нем и об его отношениях к министерству иностранных дел я во всех подробностях доложил регенту, как только представилась возможность сделать это устно, что произошло лишь несколько месяцев спустя. От письменного донесения я не ждал успеха, так как покровительство Левинштейну со стороны господина фон Шлейница восходило не только к регенту, но и до кругов, близких к принцессе[26], которая в своем освещении деловых вопросов обнаруживала не столько призвание к проверке объективных доказательств, сколько склонность брать на себя защиту моих противников.

Глава восьмая
Петербург

I

В истории европейских государств едва ли известен другой пример, когда неограниченный монарх великой державы оказал своему соседу такую услугу, как император Николай – Австрийской монархии. При том опасном положении, в каком она находилась в 1849 г., он пришел ей на помощь 150‑тысячным войском, усмирил Венгрию, восстановил там королевскую власть и отозвал свои войска, не потребовав за это никаких выгод, никаких возмещений, не упомянув о спорных между обоими государствами восточном и польском вопросах. Не менее бескорыстную, дружескую помощь, чем та, какую император Николай оказал Австро‑Венгрии в ее внутренней политике, он в дни Ольмюца продолжал оказывать ей за счет Пруссии и в ее внешней политике. Если даже им руководила не дружба, а соображения, [диктовавшиеся] императорской русской политикой, все же это было более того, что обычно делает один монарх для другого монарха; лишь такой самовластный, преувеличенно рыцарственный самодержец был способен на это. Николай смотрел в то время на императора Франца‑Иосифа, как на своего преемника и наследника в руководстве консервативной триадой. Он считал последнюю солидарной перед лицом революции и, озабоченный поддержанием ее гегемонии, уповал больше на Франца‑Иосифа, чем на своего собственного наследника. Еще более низкого мнения был он о способности нашего короля Фридриха‑Вильгельма взять на себя роль вождя на поприще практической политики и считал, что он, так же как и его собственный сын и наследник, не может руководить монархической триадой. В Венгрии и Ольмюце император Николай действовал в убеждении, что волею Божиею он призван возглавить монархическое сопротивление надвигающейся с Запада революции. По природе он был идеалистом, хотя изолированность русского самодержавия и придала ему черствость, и надо лишь удивляться, как при всех испытанных им впечатлениях, начиная с декабристов, он сумел пронести через всю жизнь свойственный ему идеалистический порыв.

Как он понимал свои отношения с собственными подданными, явствует из одного факта, о котором рассказал мне сам Фридрих‑Вильгельм IV. Император Николай попросил его прислать двух унтер‑офицеров прусской гвардии для предписанного врачами массажа спины, во время которого пациенту надлежало лежать на животе. При этом он сказал: «С моими русскими я всегда справлюсь, лишь бы я мог смотреть им в лицо, но со спины, где глаз нет, я предпочел бы все же не подпускать их». Унтер‑офицеры были предоставлены без огласки этого факта, использованы по назначению и щедро вознаграждены. Это показывает, что, несмотря на религиозную преданность русского народа своему царю, император Николай не был уверен в своей безопасности с глазу на глаз даже с простолюдином из числа своих подданных; проявлением большой силы характера было то, что он до конца своих дней не дал этим переживаниям сломить себя. Будь у нас в ту пору на престоле лицо, столь же симпатичное ему, как молодой император Франц‑Иосиф, он, возможно, поддержал бы Пруссию в тогдашнем споре о гегемонии в Германии, как поддерживал Австрию. Необходимым условием для этого было бы, чтобы Фридрих‑Вильгельм IV закрепил и использовал победу своих войск в марте 1848 г.; а ведь это было вполне возможно без дальнейших репрессий, подобных тем, какие пришлось применить Австрии в Праге и Вене руками Виндишгреца, а в Венгрии – с помощью русских.

В мое время в петербургском обществе можно было наблюдать три поколения. Самое знатное из них – европейски и классически образованные grands seigneurs [вельможи] времен Александра I – вымирало. К нему можно было еще отнести Меншикова, Воронцова, Блудова, Нессельроде, а по уму и образованию также и Горчакова, несколько уступавшего названным лицам вследствие своего непомерного тщеславия. Все они получили классическое образование, говорили совершенно свободно не только по‑французски, но и по‑немецки и принадлежали к créme [сливкам] европейского общества.

Второе поколение было одних лет с императором Николаем или во всяком случае отмечено его печатью и ограничивалось в своих разговорах преимущественно придворными новостями, театром, повышениями, награждениями и чисто военными интересами. В качестве исключения из этой категории, приближавшейся по своему духовному облику к старшему поколению, могут быть названы старик князь Орлов, который выделялся своим характером, изысканной учтивостью и безупречным отношением к нам; граф Адлерберг и его сын, впоследствии министр двора, наряду с Петром Шуваловым, самая светлая голова из тех, с кем мне приходилось там встречаться, человек, которому недоставало только трудолюбия, чтобы играть руководящую роль; более всех других симпатизировавший нам, немцам, князь Суворов, в котором традиции русского генерала николаевских времен сочетались в резком, но не неприятном контрасте с чертами немецкого бурша, реминисценцией немецких университетов; железнодорожный генерал Чевкин, человек в высшей степени тонкого и острого ума, каким нередко отличаются горбатые люди, обладающие своеобразным умным строением черепа; он вечно ссорился и все же был в дружбе с князем Суворовым; и, наконец, барон Петр фон Мейендорф, самое симпатичное, с моей точки зрения, явление среди дипломатов старшего поколения. Он был в свое время посланником в Берлине и по образованию и утонченным манерам принадлежал скорее александровскому времени. В ту пору он благодаря уму и храбрости выбился из положения молодого офицера армейского полка, с которым проделал французские походы, до уровня государственного деятеля, к слову которого внимательно прислушивался император Николай. Гостеприимный дом Мейендорфа как в Берлине, так и в Петербурге был местом, куда приятно было прийти, чему немало способствовала его супруга, по‑мужски умная женщина, благородная, глубоко порядочная, приветливая, еще более ярко, чем ее сестра, госпожа фон Фринтс во Франкфурте, подтверждавшая ту истину, что в семье графов Буоль наследственный ум был леном, передававшимся по женской линии (Kunkellehn). Ее брат, австрийский министр граф Буоль, не унаследовал той его доли, без которой нельзя руководить политикой великой монархии. Лично брат и сестра были друг другу нисколько не ближе, чем австрийская и русская политика. Когда я в 1852 г. был послан с чрезвычайной миссией в Вену, отношения между ними были еще таковы, что госпожа Мейендорф склонна была облегчить осуществление моей, дружественной Австрии, миссии: несомненно, она руководилась инструкциями супруга. Император Николай желал в то время нашего соглашения с Австрией. Когда же год или два спустя, во время Крымской войны, зашла речь о моем назначении в Вену, отношение госпожи Мейендорф к брату выразилось в следующих словах: она надеется, что я приеду в Вену и «доведу Карла до желчной лихорадки». Как жена своего мужа, госпожа Мейендорф была русской патриоткой, но и без того она и по своему личному побуждению не одобрила бы враждебной и неблагодарной политики, на путь которой граф Буоль толкал Австрию.

Третье, молодое, поколение обнаруживало обычно в обществе меньшую учтивость, подчас дурные манеры и, как правило, большую антипатию к немецким, в особенности же к прусским, элементам, нежели оба старших поколения. Когда по незнанию русского языка к этим господам обращались по‑немецки, они были не прочь скрыть, что понимают язык, отвечали нелюбезно или вовсе отмалчивались и в своем отношении к штатским далеко не соблюдали того уровня учтивости, какой был принят в кругу лиц, носивших мундиры и ордена. По распоряжению полиции слуги представителей иностранных правительств носили галуны и особо присвоенные им ливреи, и это было вполне целесообразно. Иначе члены дипломатического корпуса, не имея обыкновения носить на улице мундир и ордена, рисковали такими же, порой крупными, неприятностями с полицией и лицами из высшего общества, каким зачастую подвергались на улице или на пароходе штатские, если они не имели ордена или не были известны, как знатные лица.

В наполеоновском Париже я наблюдал то же самое. Если бы я прожил там долее, то мне пришлось бы усвоить французский обычай и ходить по улице не иначе, как с тем или другим знаком отличия. На одном из парижских бульваров мне во время какого‑то празднества пришлось быть свидетелем такой сцены: толпа в несколько сот человек оказалась не в состоянии двинуться ни взад, ни вперед, попав из‑за чьей‑то нераспорядительности между двумя отрядами войск, маршировавшими в противоположном один другому направлении; полиция, не понимая причины затора, набросилась на толпу, пуская в ход кулаки и столь излюбленные в Париже coups de pied [пинки ногой], пока не оказалась лицом к лицу с каким‑то monsieur decore [господином с орденом]. Красненькая ленточка побудила полицейских по крайней мере выслушать протесты ее обладателя и заставила их, наконец, убедиться, что толпа, которая казалась им строптивой, была зажата между двумя отрядами войск и не могла поэтому никуда податься. Начальник возбужденных полицейских вышел из затруднительного положения с помощью шутки: указывая на отряд chasseurs de Vincennes [венсенских стрелков], которые дефилировали d’un pas gymnastique [беглым шагом] и сперва не были им замечены, он сказал: «Eh bien, il faut enfoncer са» [ «Ну что ж, придется обратить их в бегство»]. Публика, не исключая избитых, расхохоталась; все, кто избежал рукоприкладства, разошлись с признательным чувством к decore, который спас их своим присутствием.

И в Петербурге я рекомендовал бы появляться на улице не иначе, как со знаками одного из высших русских орденов, если бы тамошние расстояния не заставляли обычно пользоваться каретой, а не ходить пешком. Даже при езде верхом, но в штатском платье и без конюха не всегда можно было избежать опасности оказаться жертвой невоздержанного языка или неосторожной езды отличавшихся своей особой одеждой кучеров видных сановников; кто свободно владел конем и имел при себе хлыст, тот поступал правильно, когда добивался при таких конфликтах признания законности своего равноправия с хозяином кареты. Едва ли не большинство немногочисленных всадников в окрестностях Петербурга составляли немецкие или английские купцы, избегавшие в силу своего положения неприятных столкновений и предпочитавшие снести обиду, но не обращаться с жалобой к властям. Из офицеров лишь весьма немногие пользовались прекрасными дорогами для верховой езды на островах или в ближайших окрестностях столицы, да и те были, как правило, немецкого происхождения. Все старания высших сфер приохотить офицеров к верховой езде не имели прочного успеха и приводили лишь к тому, что в течение нескольких дней после каждого напоминания навстречу императорским каретам попадалось больше всадников, чем обычно. Знаменательно, что лучшими наездниками среди военных слыли два адмирала: великий князь Константин и князь Меншиков.


Генерал Александр Аркадьевич Суворов

12В оригинале дважды подчеркнуто
13В оригинале трижды подчеркнуто.
14Следует читать 14.
15«Для этого нужно [было бы] свободное время». (Замечание Бисмарка на полях.)
16«Узедом». (Замечание Бисмарка на полях.)
17«Приказ!» (Замечание Бисмарка на полях.)
18Дело касалось Мемель‑Тильзитской железной дороги. Письмо генерала фон Мантейфеля побудило короля отказаться от решения, принятого по докладу министров соответствующих ведомств.
19«Чем?» (Замечание Бисмарка на полях.)
20В оригинале дважды подчеркнуто.
21«Нет, но [надо] относиться с доверием к тому, чего самому нельзя видеть при 30 млн, и верить тому, в чем по должности заверяет министр». (Замечание Бисмарка на полях.)
22В оригинале дважды подчеркнуто.
23«Что я и делаю». (Замечание Бисмарка на полях.)
24«Что он и делает». (Замечание Бисмарка на полях.)
25«Еще более?» (Замечание Бисмарка на полях.)
26Сравни с тем, что обнаружилось на процессе гофрата Манхе, октябрь 1891 г.
Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»