Дорога к зеркалу. Роман

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Дорога к зеркалу. Роман
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Я иду к своему средоточию…

К окончательной формуле…

К зеркалу и ключу…

Скоро я узнаю,

Кто я.

Х. Л. Борхес

© Олег Копытов, 2016

ISBN 978-5-4483-3264-7

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Глава 1

Говорил однажды отец, сидя за вечерним столом в деревенской уральской избе: «Они родились в один день. С разницей в четыре года. Такое, пишут, бывает один случай на миллион… Специально точно подгадать было невозможно. Тем более Олег-то „начинался“ именно здесь… Да. В лесу за Спиридоновским покосом… Специально ездить „делать“ Лену сюда же через 4 года в тот же день?.. Да и мне через четыре года отпуск-то летом – не помню, почему, – и не дали. Редко бывает, но не дали! Так что сестренку Олегу „догоняли“ во Фрунзе… Но, конечно, очень хотелось, чтобы дети родились в один день»…

Свое первое дальнее путешествие я совершил, когда мне исполнилось четыре месяца. Очень уж хотелось отцу порадовать свою мать – в кержацких семьях именно мать глава родового клана, всегда старше мужа – рождением первого внука от её младшего, восемнадцатого сына…

Когда Николай и Клара Копытовы со своим четырехмесячным лялькой садились в поезд, в ноябрьском звонко-прозрачном воздухе города Фрунзе летали последние, тоньше тонких, осенние паутинки, приятное всему живому солнце, нежаркое, остывающе-теплое – ласкало крыши и стены каменных домов, деревья с остатками листьев на головах млели от счастья в неге поздней, отнюдь не последней на Земле осени. Скоро деревьям спать – а затем снова становиться молодыми… Сверкали чистыми окнами троллейбусы и «Москвичи» с «Победами», солнечные блики беспечно скакали по городу…

В конце ноября 1963 года в деревне Малый Сулай Юрлинского района Пермской области мела метель. Большие березы возле баньки Петра Копытова казались от ствола до мельчайших ветвей чёрными, стонали от ветра и стужи. Отворишь дверь – из сеней в избу врывался густой морозный дух и не скоро замирал в маленькой кухоньке рядом с русской печью…

Ехать нужно было так. Двое с половиной суток – от Фрунзе до Свердловска. Затем – ночь на поезде от Свердловска до Перми. Здесь у Николая Копытова многочисленные друзья и родственники, можно за пару дней паровозную усталость снять… Далее – электричкой до станции с удивительно художественным именем Верещагино. От неё – сто километров пути автобусом до столицы Коми-Пермяцкого округа городка Кудымкара… Тут уж как повезет. Если сразу сподобится попасть на автобус в Юрлу – ещё ничего. Если на следующий день – придется ночевать на автовокзале, похожем на железнодорожную станцию, где днем – скука непролазная и удивительно своеобразный запах пермских автовокзалов, какой-то невинно-затхлый, если хотите; а ночью здесь клопы…

От Юрлы, если к брату Николая Илье на сутки-другие не завалиться, можно прямо в Малый Сулай на телеге… Только телегу трудно достать. Тогда ждать, когда пойдет единственный автобус в Дубровку, село дальнее, но относительно большое, там даже школа есть (в неё-то Колька Копытов семь лет бегал). Сойти километров за пять до Дубровки – и направо через лес-тайгу с розовыми лесными гвоздичками и кустами жимолости по бокам тропки километра два…

Совсем нетрудно предположить, как трудно было решиться матери на такую поездку. Но – что делать! Во-первых, отпуска по уходу за ребенком тогда в СССР были всего шесть месяцев. Скоро ей снова нужно было идти работать в свою контору на хлопкопрядильной фабрике. Меня – в ясли. Естественно, фабричные. Во-вторых… Баба Аня так до конца жизни и не простила матери того… что Колька, последний её сын, который должен, обязан, иначе быть не могло в кержацких семьях! – остаться при родителях, – уехал, да еще и не в Кудымкар или Пермь, а вообще, как считала баба Аня, в чужую страну… Хир.. Хирхизию – противно такие слова говорить!.. При чём здесь Клара? А ни при чём! Виновата и всё!.. Да ещё имя нерусское. Все они нехристи!.. В-третьих, поехать с четырехмесячным ребенком из тепла в метель и стужу, на десяти перекладных, к злой свекрови, наверное, мать заставило и то, что семя, из которого проклюнулся я, было брошено в неё в уральском бору…

Я простудился уже в первом поезде. В безлюдном срединном Казахстане, где-то за станцией Балхаш, какие-то подонки, от своей заброшенности в это безлюдье, что ли? – стали швырять в окна проходящего поезда мерзлые камни. Попали в окно именно того купе, где ехали Николай и Клара с ребенком и еще двое командировочных… Неплохо до этого ехали. Вели почти светские беседы. Пили чай в весело дребезжащих подстаканниках. Трое молодых мужчин, с высшим образованием, да ещё молодая мать – студентка-заочница… Касались даже политики! А чего! Какие-такие «органы» и «парткомы» здесь! Почти на Луне! Дальше, – на Марсе! На тысячи километров вокруг – красная глиняная, выжженная солнцем за долгое лето земля. На ней – пахнущая тяжеленным калёным железнодорожным маслом двупутка. Да бегают, чадя, прокопчённые тепловозы, водя составы, составы, составы. С востока на запад, с запада на восток. С востока на запад, с запада на восток. С востока на запад, с запада на восток. С востока на запад, с запада на восток. С востока на запад, с запада на восток… Так есть, было и будет, казалось, всегда. Как, казалось, всегда есть и были злые свекрови, съёмные комнаты в частном секторе у куркулистых бабок… Маленькие зарплаты. Но при этом – красивая жена, русская, но почему-то чем-то напоминающая стройную грузинскую княжну… Между прочим, часть их родственников жила в Северной Осетии, в Орджоникидзе – тетя Пана и дядя Миша, шут его знает, может, к кому-то из них осетин в кровь пробрался, или осетинка… Фрунзе – красивый южный город, зелененький, чистенький, ровно нарезанный, как праздничный торт, прямыми улицами, где гуляй хоть день-деньской – не надоест… Да, нет! Русских здесь очень много. Большая половина. Киргизов не так уж много. В городе. Чем выше в горы – тем больше. В Нарынской области, на самой верхотуре маленькой республики – там да, одни они. Нормальные люди. Жить с ними можно. Чингиза Айтматова знаешь, читал? Это же талантище! И много там таких… А в центре Фрунзе, знаешь, есть такая, ну клумба, что ли, в виде земляной вазы в пять метров высотой, представляешь – вся, по всей своей земляной поверхности в цветах!.. А вокруг этой вазы ещё и целый грот цветов и цветущих кустов, декоративные лианы с фиолетовыми, желтыми и красными колокольчиками цветов и розарий, запах – дух захватывает, как в сказке! Выйдешь из этого грота – площадь из светлых плит, как маленькое озерцо, и сразу за ним – белокаменное ЦК республики, как дворец шаха какого-то!..

Да… Ехали Николай и Клара с ребенком и еще двое командировочных в купе поезда. Неплохо до этого ехали. Вели почти светские беседы. Пили чай в весело дребезжащих подстаканниках.

И тут этот камень, вонзившийся, как пушечный снаряд, в большое окно узкого купе… От неожиданности никто толком даже не успел испугаться. Потом всех затрясло, мать заплакала, даже заголосила, схватив к груди мирно посапывающего карапуза, прислушиваясь не слухом, а сердцем – жив?..

Я был жив. Но всё-таки проснулся. И посмотрел куда-то вверх очень серьёзным взглядом. Ещё плавая где-то там, в безмятежном Божьем мире, откуда мы все приходим, и туда же возвращается, – ещё плавая в Божьем Универсуме, той части Горнего Мира, где всё зарождается для жизни, я уже точно знал формулу неотвратимости платы за грех… Я видел, как в это же самое время в сельской школе в Калужской области молодой директор школы подписывает приказ об увольнении молодой учительницы… Которую совсем недавно, в середине того же шестьдесят третьего, несколько учеников повалили на её учительский стол и по очереди стали насиловать… Формулировка увольнения – за аморальное поведение, не совместимое со званием педагога. И директор был прав! Парни, конечно, по советским законам надолго ушли за периметр, там их тоже насиловали, но дело не в этом. Дело в том, что это было на самом деле последним действием вычисления по формуле неотвратимости возмездия за грех самой учительницы. Годом ранее она совратила мальчишку из своего же класса. За его неуспешность заставляла удовлетворять свою похоть. Учительница преподавала математику, наверное, догадывалась и о той высшей математике, которая знает, что ждет тех, кто бросил большой камень в окно узкого купе поезда «Фрунзе – Свердловск», где посапывал малыш, ещё плавающий в облаках Горнего Мира…

В Свердловске с красивой, словно маленький Ленинград, привокзальной площадью, солидной набережной Исети, зелеными крышами пары старых домов и всем остальным чугунным хламом заводов и какими-то клоповниками безобразно натыканных домов, – в Свердловске не задержались. Зима. Билеты свободно. Пересели на поезд до Перми. Поехали. Но я уже вовсю орал. Другие – дети как дети. Если простудятся – вялые, спят. Сон – лечит. Я орал, как недорезанный, всю дорогу. Соседи терпели. Только косились на этот угол плацкарта у туалета, где орал, почти беспрерывно, этот чумной, а его мать, уже почти не стесняясь, выпрастывала из кофточки белую грудь очень правильной, иконы пиши, формы, совала ему, а он – орет и орет, орет и орет, орет и орет…

Зато в Перми-и!

В Перми, конечно, остановились у Николая Спицына – лучшего друга отца, они потом ещё лет двадцать будут дружить, ведь отец ездил в отпуск из Фрунзе на Урал каждый год, – а до этого вместе учились в университете на истфаке, тоже, конечно, дружили… Спицыны тоже снимали комнату в частном доме у каких-то стариков, правда, старики были победнее, в России все тогда жили победнее, чем в Средней Азии, поэтому платили Спицыны квартплату намного меньше, – чуть ли не двадцать рублей. Это по сравнению с Копытовыми – когда ровно половина из Клариных 90 рублей уходила за жильё!.. Ада Спицына – такая пышнотелая, но не толстая, тьфу, тьфу, тьфу, причем с осиной талией, с высоко уложенными волосами типичной блондинки шестидесятых годов… Таковой, она, впрочем, почти на всю жизнь и осталась… А Кольша Спицын уже тогда форсил… Интеллигент от ногтей до ровненьких усиков и остренькой – под Дзержинского, бородкой. Таким же холеным, холодным, только у Спицына, в отличие от Дзержинского, не было ни капли пронзительности, – взглядом…

 

Молодым все нипочём! Даже женатым и с детьми. У Николая с Адой была уже девочка полутора лет – Лена. Конечно, потом это будет моя первая, конечно, недосягаемая, не то что безответная, – любовь… Тогда – худющий лягушонок, в огромных для неё синих трусиках и белой майке… Ничего! Вот лет через 12—13!

Разговоры, разговоры, разговоры! Разговаривали медленно, растягивая удовольствие…

Ада – врач. Она осмотрела меня и сказала, что у Олежки все признаки простуды в ранней стадии, и если ехать к родителям в деревню, мало ли, чем это всё может кончиться… Она-то острее всех понимала, какая это авантюра… Ну, да есть же там поблизости от деревни какая-нибудь амбулатория… «Амбулатория»! Ада всю жизнь, с пеленок, была городским человеком. В деревню ездила только «на природу». Она краешком ума не могла заподозрить, что уже в Юрле царил девятнадцатый, а то и вовсе восемнадцатый век. Прочти описание Радищевым из «Москвы – Петербурга» виденной им крестьянской избы, а затем окажись на краю Юрлы и войди в любой дом… А уж в Малом Сулае!

Здесь стояли такие же, как и сто, и двести, триста лет назад избы из сосновых бревен, мох между бревнами, сени, в избе – справа – полка печи, сразу над входом – полати, широченные, чтобы все десять, двенадцать, четырнадцать, сколько их там! – ребятишек спать могли, слева и прямо – лавки, крашенные, конечно, в углу слева от входа – вместо икон – чугунный кержацкий крест с распятым Спасителем, под ним – большой, крепчайший, на всю семью стол, с такой столешницей, что скобли её ножом после обеда лет двести – до конца всё равно не сотрешь. Лавки только с двух сторон стола, поэтому в избе несколько табуреток, низеньких, маленьких; на стенах – вот они украшения цивилизации! – по два, иногда три «иконостаса» семейных фотографий, выцветших, черно-белых, да в каждой избе – радио, коробочка со шнурком: «Говорит Москва! Говорит Москва!» – по нескольку раз в день включается Пермское радио, новости и культура, писатели всякие, часто – книги ихние дикторы читают, в середине дня – концерт по заявкам трудящихся… А большой белый бок русской печи в главной комнате избы, заходит направо в кухонный угол, где само сладко-жаркое лоно русской печки, полки с посудой, кадка для мытья… В избе бабы Ани и деды Пети напротив входа – окно. Не широкое, но и не узкое, строгий прямоугольник, рамы составляют узкий крест. В окно видна дорога у дома, единственная дорога, вдоль которой и стояла испокон веку деревня; сейчас дорога почти всегда безлюдная; виден мореный временем, как и все избы в деревне, дом напротив – ягодное дерево ирга взметнулось вверх между избой и загородью. Этот дом заколочен с тех пор, как хозяин-старик помер. Дальше – ровно во весь горизонт лес. Поскольку деревня на пригорке – лес не глухой стеной, а зеленым морем. В нём остров высокого бора, остров более светлого оттенка, чем само зеленое море. По поверью, этот высокий бор посадили декабристы… Всё!.. Впрочем, нет. Есть еще в избе – от входа справа под полкой – ступени в подпол с запасами. И не заметишь лаз в полке. И между полкой и полом – ровненькое маленькое окошко для кошки, чтоб мышей из полпола выводила. Да нет кошки: не любила баба Аня кошек…

Как добрались Клара с Николаем до Малого Сулая из Перми – в стужу и метель, пеленки нигде не поменяешь, не поспишь, всё время – мёрзло, мёрзло, мёрзло! – как добрались из Перми до Малого Сулая лучше не вспоминать.

Олежка орал всю дорогу. Приехали – баба Аня в подпол за «белым вином». Кержаки иначе современную водку и не называли.

Дед Пётр – не то, что баба Аня, которая, почитай, за всю жизнь никуда и не выезжала, – бывал аж за границей. Прошёл в Отечественную войну Западную Украину, Польшу, Чехословакию, Венгрию, пол-Германии, даже участвовал в десанте советских штурмовых войск в Данию, представляете! – весь мир повидал. Почти что мог поговорить с образованными в университетах на их языке, да ещё и, благодаря своему невиданному опыту, не казаться, а на самом деле быть выше их, не просто «по возрасту», а по уму жизни, этот ум светился не в словах его, а – в глазах. Говорил дед Пётр мало. Я его видел разговорившимся и с веселыми глазами, такого с детской улыбкой, выпирающей нижней губой из-под густой бороды, – только однажды, когда он рассказывал о волхвах и маленьком Иисусе… Баба Аня больше молчала и короткими, рассчитанными годами движениями ставила на стол нехитрую деревенскую снедь… Рассердится, а серчала ж иногда, как же иначе – произносила как-то буднично: «Да буде-и ты трое проклят»…

А уже на второй день гощения я подозрительно притих. Личико стало морщиться, скукоживаться, что ли. Кашлял, как старый дед. Тут без врача всё понятно – воспаление легких. Пневмония. «Скорую помощь» вызывать? Не смешите! Это в городе «скорая помощь»: позвонил – раз и примчалась. Здесь иногда врач приходит на третий день после похорон. Дед Петр в 1977 году так же умер. Просто не дождались «скорой» из района, когда его в лесу деревом придавило, а то жил бы все сто лет… Родился дед в 1900-м…

Дед помолился да пошел к совхозному бригадиру просить лошадь. Своей, конечно, не было. Все кони – совхозные. Крестьянам, «рабочим совхоза» положено иметь только корову и телка. На корове за сорок вёрст в Юрлу не поскачешь… А там ещё сыщи врача. А там докажи ему, что нужно ехать именно к твоему внуку, а не к внучке Спиридона из Большого Сулая или сынку Нюрки из Дубровки, или к самой Нюрке, пятый раз на сносях…

Я бы умер там, где был зачат, не прожив и полугода на этом свете… Врач, конечно, приехал. Долго ждали, но приехал… На грузовике, похожем на военную «полуторку». На том же грузовике, после того, как вкололи мне каких-то уколов, повезли в Юрлу. И довезли живого. И там, действительно, была амбулатория – так с каких-то советских пор стали звать земские, крестьянские больницы… Но почему я не умер в те сорок часов, пока ждали врача? В те короткие и долгие, как вечность, часы, когда в грузовике, похожем на военную «полуторку», везли в райцентр перепуганную до онемения женщину… да не женщину, по сути-то – девчонку? Почему я не умер? Бабкиными молитвами?.. Ими. Больше нечем было меня спасти. Но вот первый вопрос… Он же – последний в моей жизни. Неразрешенный, да и, наверное, неразрешимый вопрос. Почему, зачем Бог меня тогда спас? Для чего он меня готовил? И это то, для чего он меня готовил, я уже совершил и просто доживаю? Или ещё совершу? Или Бог просто… сми-ло-сти-вил-ся?.. А может быть, в отношении этого младенца Он проявил какую-то человеческую слабость?.. Прости Господи!

Я начал помнить себя с двух лет. Тем летом мы тоже были на Урале… Но помнить себя я начал по возвращении во Фрунзе… Это была главная улица. Залитая до краев солнечным светом. Первое, что я помню – это большие, разноцветные витрины какой-то странной расцветки. Основным тоном был черный, и, вроде бы, он должен был подавлять собой, ощущать себя строгим отцом всех других легкомысленных красок: всех этих желтых, красных, голубых завиточков, цветочков и кружев на нём. А на черном были именно легкомысленные светло-желтый, бирюзовый, ярко-розовый… Но черный не подавлял. Он – не потому ли что вокруг было всё очень солнечно, была такая пусть главная, но веселая, радостная, вся в зелени деревьев улица, напротив – «Детский мир», вразваляшку, опять же легкомысленными красками на лбу двухэтажного, – да нет, с виду не угадать, сколько этажей, но не очень высокого здания – эти буквы, – ДЕТСКИЙ МИР, – не потому ли черный цвет на витраже здания, около которого я стал ощущать мир, вернее, запомнил вхождение в этот мир, – не подавлял, не казался черным, что вокруг всё было так спокойно-радостно?

Второе, что я помню – стоящего рядом отца. Именно стоящего, а не идущего. Наверное, я, двухлетний малыш, так вылупился на этот радостно-черный цвет витрины, что отец не решился вести меня дальше, и мы постояли там немного…

Потом помнится ощущение дома… возвращения домой… Это было так удивительно!.. У нас ещё не было своего дома. Мы жили у двух симпатичных пожилых людей – тети Шуры и дяди Юры. Мы жили у них, потому что слова «снимали комнату» здесь не подходят… Там были большие зеленые ворота – распах для автомобиля и калитка для входа, дворик, залитый молочного цвета бетоном, налево – гараж для «Победы», на которой дядя Юра никогда не ездил, а выводили «Победу» только тогда, когда из города с загадочным именем Ош приезжал дяди Юры сын. Мне всегда хотелось побывать в этом Оше. Потому что всегда праздничный приезд сына дяди Юры сопровождался этим загадочным словом – Ош… Застолье на стеклянной веранде дома, виноград – приезд сына дяди Юры совпадал с созреванием первых сортов винограда. Потом выводили «Победу» – кофейного-с-молоком цвета, огромную добрую железную лягушку. Все начинали её мыть, и мне весело до невозможности было принимать участие в этой суете, где много воды, брызг, ручейков, вытекающих, стекающих, струящихся по стеклам… Как заливисто лаял Шарик – собака, много больше болонки, но меньше южнорусской овчарки. Как томил своей темнотой и прохладой сад-огород, начинавшийся за стеной винограда. И всё такое тесное, хорошо по-детски тесное… Много позже мама рассказывала, что, когда она была беременна мной, она тоже летала в Ош. Её посылали туда в командировку. Она говорила, что, когда ходила мной, ей всегда хотелось лимонов. В самолет, летящий в Ош, отец дал ей целую сетку лимонов. Маме было очень стыдно, и в тесном самолете все на неё смотрели, но она ничего не могла с собой поделать, и, не морщась, съела полсетки лимонов за сорок минут перелёта через перевал, отделяющий Фрунзе от второго по величине города Киргизии – Оша. А никакие автобусы никогда через этот перевал не ходили и не пойдут. Слишком высоко, круто, слишком опасно перевозить людей на автобусе через этот перевал. На самой высокой точке этого перевала – через него всё-таки есть автомобильная дорога, – всегда лежит снег, и, наверное, и сегодня эту самую высокую точку перевала сторожит не очень старый полноватый киргиз в пахнущем живой овцой тулупе…

А бабушка Тоня и дедушка Вася – мама и папа моей мамы – жили поблизости от того дома, где мы снимали комнату у тети Шуры и дяди Юры. Тоже, конечно, в частном доме. Это был целый городок, чуть ли не город, очень плотно застроенный частными домами. Все, как один, ярко беленые, с невысокими заборами, многие с палисадниками. Во всех были маленькие, темные, тесные огородики-сады и во всех без исключения дворах рос виноград… Говорят, самый лучший – у моего деда Васи… Всё это так и называлось – городок. Точнее – Рабочий городок. Наверное, потому что предполагалось, что все, кто здесь живет, – рабочие. Рядом – большая хлопкопрядильная фабрика. И станция Пишпек, забитая грузовыми составами. Во многих – вагоны с хлопком-сырцом. Горами грязно-серой от долгой перевозки ваты. Хлопок привозили из соседнего Узбекистана (норма сбора – 50 килограммов ваты в день на человека, под палящим солнцем, каждый – в позе буквы «г» с утра до ночи, а машинами собирали мало: машины рвут нежные волокна), – хлопок кидали вагонами в чрево хлопкопрядильной фабрики, где сотни станков пряли из неё пряжу, пряжу снова грузили в вагоны и отправляли в далекий город Иваново, где из пряжи ткали ткани… Всё было логично.

Но мне пока дела не было ни до какой логики. Я играл с Шариком, белой, пушистой собакой меньше южнорусской овчарки, но намного больше любой болонки, бегал от удивительной, ни на что не похожей прохлады комнаты, скрытой в ярко-белёном доме, в тесно сгрудившимся своей сотней домов Рабочем городке, бегал от удивительной прохлады комнаты в залитый солнцем двор, ровный своим молочным бетоном квадратик. Ходил вместе с родителями в дом бабушки Тони и деды Васи, где было целых три прохладных комнаты. Я начинал помнить себя…

Мое первое очень серьезное, сущностное потрясение связано с Пушкиным. Вернее, с тем, что ещё кого-то зовут Олег… Баба Тоня была больна астмой. Она была учитель-словесник по образованию, но практически никогда не работала – и потому, что всю жизнь страдала грудной жабой, и потому что родила и растила троих детей, один – дядя Виталий ослеп в 9 лет, ударился головой о лёд в каких-то зимних, недолгих в Киргизии детских зимних шалостях… Баба Тоня очень любила литературу, дед Вася, экономист огромного Фрунзенского мелькомбината, он работал на нём и много после того, как вышел на пенсию, – тоже всю жизнь любил литературу. У них было множество книг. Некоторые редкие. Дореволюционные издания…

Однажды бабушка сказала, что мне нужно немного остановиться в бесконечном бегании по двору, по улице, по комнатам, что кроме собак, – меня любили, кроме Шарика, кажется, все собаки Рабочего городка, что кроме собак, голубей дяди Стасика, которых я просто обожал, одним словом, кроме того, что я до сих пор узнал, есть ещё одна удивительнейшая вещь. «Какая?» – с готовностью к открытию спросил я. А вот посмотри, – и она достала с полки большую белую книгу. Я очень хорошо помню, хотя мне было всего три года, недавно было то 18 июля, когда мне исполнилось три года, – я очень хорошо помню: книга формата чуть больше обычного, белого цвета, но не ослепительно белого, а я бы сказал, такого спокойно-мудрого, глубокого белого цвета, матовая, кажется, чуть-чуть шершавая обложка, на ней барельефом, выпирающим кружком неясные очертания какого-то лица, золотистые глубокомысленной вязи буквы имени. Страницы чуть пожелтевшие; ребром, когда они вместе, – потемневшие, и не совсем ровный строй этих страниц, когда они вместе…

 

Бабушка начала читать.

Как ныне сбирается вещий Олег

Отмстить неразумным хазарам.

Их села и нивы за буйный набег

Обрек он мечам и пожарам…

Вы можете мне не поверить, и я почти точно знаю, что не поверите, знаю почти наверняка (хотя вовсе уж наверняка ничего не бывает: наверняка – одно из наречий Бога), но никогда, слышите, никогда – ни тогда, когда я чуть ли не с пеленок ходил в детский сад, бегал по улицам Рабочего городка, потом Пятого микрорайона, ходил в школу с первого по десятый класс, – никогда до тех пор, пока я не вышел из стен школы, у меня не было рядом в жизни ни одного тезки, ни одного другого Олега!.. А тут я слышу: «Как ныне сбирается вещий Олег»… И хотя там есть слово «вещий», и для меня, трехлетнего малыша, слово «вещий» ничего не значит, вернее, я уже знаю, что есть фамилии и воспринимаю Вещий чем-то вроде фамилии, – но я тут же, сущностно, всем нутром своим понимаю, что этот Олег – не я. Что это какой-то другой Олег. А если есть какие-то другие Олеги, значит, мир мне не принадлежит. Не мои эти голуби дяди Стаси, и сам дядя Стас, и Шарик, и тенистый, тесный сад бабы Тони, и баба Тоня тоже не моя, вернее, не только моя, и даже папа Коля и мама Клара тоже не только мои… Не мои, не мои, да? Так вот вы как значит! Тогда, тогда… Я уйду! Я соберусь и уйду от вас далеко-далеко! Даже дальше Рабочего городка, дальше ипподрома, даже дальше Пишпека! Я насовсем, совсем, от всех вас уйду… И я начинаю плакать, сначала беззвучно, одними теплыми глазами, потом слезами, потом голосом, потом реву, реву, реву без остановки, как в ту ночь, когда я начал болеть пневмонией в поезде «Свердловск – Пермь», когда мама выпрастывала из кофточки свою навсегда красивую грудь, но не могла меня успокоить, а все только смотрели, с накипающей даже на грудного младенца злостью смотрели: «Ну чего он всё время орет?»…

Я не помню, как, каким образом тогда баба Тоня смогла меня успокоить…

К своим четырем годам я уже слабо различал, где я на самом деле живу – у мамы с папой в комнате тетишуриного и дядиюриного дома, у бабы Тони и деды Васи с дядей Стасей – или в детском саду, куда меня водили упрямо, настойчиво, несмотря на то, что в этом не было никакой необходимости, ведь, когда родители на работе, за мной всегда было кому присмотреть, к тому же мама, ровно в тот день, когда мне исполнилось четыре года, 18 июля, родила, как мне говорили, сестренку, – я то видел только конвертик тряпок и иногда сморщенное, страшненькое личико, – то есть мама опять была в отпуске по уходу за ребенком, а их к 1967 году увеличили с полугода аж до года, то есть не было никакой необходимости в детском саду, не было. Но так уж повелось в Советском Союзе к этим самым шестидесятым годам, что культ общественности перестал быть культом, а стал чем-то самим собой разумеющимся. И, скажем, нужны были очень веские основания родителям, причем перед самими своими личностями, а не перед кем-то ещё, чтобы не приучать своих детей к коллективу, не водить в детский сад. У моих таких оснований не было. Поэтому меня, несмотря на то, что за мной всегда было кому присмотреть, спокойно ежеутренне, кроме суббот-воскресений, а еще лета – водили в детский сад…

Конечно, это был детский сад хлопкопрядильной фабрики: отец там уже давно не работал, не работал и учителем в школе, а стал корреспондентом редакции общественно-политического вещания, так тогда назывались службы информации, – учреждения с названием, похожем на поезд – Киргостелерадиокомитета, проще говоря, на Киргизском радио. Конечно, тогда русская редакция этого радио была основной, а киргизская – чем-то вроде туземно-фольклорного придатка…

Но мне тогда не было никакого дела до этих тонкостей, мне вообще всё равно было, где работает отец, потому что я ходил в детский сад. Уже в среднюю группу. И сидеть мне в ней предстояло еще целый год. Потом – в пять лет – старшая, в шесть – подготовительная, а далее – по всем строгим законам советского социального жанра – в семь и только в семь начиналось большое школьное плавание…

Уже в «лягушатнике» детского сада кое-чему начинали учить, были какие-то занятия, но совсем не серьезные, какие-то рисунки, лепки из пластилина, аппликации, песни-танцы… Читать в детском саду не учили. И не учили играть в футбол. Этим двум вещам я, к своим четырем годам, выучился самостоятельно…

Меня всю жизнь преследуют какие-то странные ассоциации, и, скажем, детский сад хлопкопрядильной фабрики, вернее, его игровую площадку я начинаю вспоминать почти тотчас, как только заиграет опера Эндрю Ллойда Уэббера «Кошки». Точнее, не вся опера, а только увертюра. Помните? «Та-ли-та-ти-та-та-та-там! Та-ли-та-ти-та-та-та-там!..» Я понимаю, почему. От этой увертюры – прямая ассоциация к «Тили-бом, тили-бом, загорелся Кошкин дом». Потом – ко всем этим ровненьким песочницам и беседочкам игровой площадки. Потом – понастроил в песочнице с помощью пластмассовых формочек домишек, порой причудливых, в несколько этажей, – и на-а по этим домикам лопаточкой! «Загорелся Кошкин дом»!.. А еще наша старшая воспитательница была из той породы женщин, у которых круглое лицо и – к их несчастью, а может быть и счастью, – над их резко очерченными губами пробивается какое-то неуловимое подобие усиков… Ах, какой бедлам мы иногда устраивали в доме нашей бедной воспитательницы! «Тили-бом, тили-бом!» А заводилами, конечно, были мы с моим тогдашним лучшим другом Юркой, полноватым добрым малым, которого на детских утренниках наряжали не иначе, как медвежонком. Как-то завезли новые матрацы, и почему-то именно из-за этого всем – старшей воспитательнице, младшей – юной, худенькой татарочке, нянечкам, всем – пришлось отлучиться. Свобода! Все опешили. Никогда такого не было, чтобы в большой зале с кучей всяких столиков, стульчиков, полок с игрушками, ковриков, больших окон, занавесок, дверей в спальню, – никогда такого не было, чтобы в этой большой комнате рядом с нами, со всей средней группой не было ни одного взрослого!.. И тут мы с Юркой, не сговариваясь, каждый уронил на пол по стульчику. Они упали как-то мягко, маленькие стульчики, маленькими спинками на большой ковер… Но это было сигналом! Это было залпом «Авроры»! На пол полетели маленькими своими спинками все стульчики в зале! Игрушки слетели со своих полок, ими кидались, визжа, два десятка ненасытных в своей жажде жизни детей, вот уже упала со старческим вздохом заслуженная ваза с фальшивыми цветами с самой верхней полки самого высокого шкафчика, сухие таблетки акварельных красок выскочили из своих упаковок, их топтали десятки детских ножек, полетели по зале какие-то белые и разноцветные бумажки, весь мир исполнился неописуемой живости и движения, и вот уже Юрка в позе Ленина на броневике стоял, как у Финляндского вокзала, возле дверей спальни, призывая завершить начатое дело… как появилась наша бедная старшая воспитательница. Все разом успокоились, но никто не знал, что делать. Она не могла разрыдаться, мы – не хотели… Пришла заведующая детским садом… Это она, когда я поцелую Таньку с белыми косичками и скажу, что теперь мы должны пожениться, уведет меня в свой отнюдь не игрушечный кабинет и будет долго, как взрослому, говорить, что мои чувства понятны, это вообще свойственно молодости, но пока, Олег, ты очень мал, вам нужно подрасти и стать как твой папа, а Тане – как твоя мама. И тогда, да, я не спорю, вы можете целоваться и даже пожениться. Но, я повторяю, Олег, пока вы очень малы… Тогда пришла заведующая и что-то долго, битый час, нам, несмышленым малышам, как взрослым, выговаривала… Последовало и наказание. Мы были лишены мячей. Вообще всех наших любимых резиновых мячей, которыми мы так любили играть во что-то вроде футбола на прогулках… В эту прогулку мы вышли без мячей, и тут, кажется, Серега, стал катать по беседке простой камень-голыш, величиной, наверное, с куриное яйцо, да нет, меньше. В одиночестве Серега был не долго. Скоро на этот камень-голыш накинулся я, Юрка, Васёк, Лёха – и пошло и поехало, однажды этот камень так угодил мне по коленке, что в другое время я заорал бы в свою иерихонскую трубу, но здесь было другое дело, здесь не было ничего, кроме жажды удара, жажды мяча: мне, мне, мне, мой…

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»