Читать книгу: «Алфавит от A до S», страница 8
– Часто здесь бываете? – спрашивает он.
– Нет, – отвечаю я, – по крайней мере, в этом веке.
– А в прошлом? – уточняет сын того здоровяка, которому, как я уже сказала, не больше восемнадцати или двадцати лет.
– Тогда я была здесь завсегдатаем.
– В двадцатом веке? – Бездомный не может в это поверить и задумчиво смотрит вдаль, как будто вся жизнь проносится у него перед глазами, двадцать первый век, который наверняка начинался многообещающе.
– Тогда я была студенткой, – говорю я. – Вы же не думаете, что всегда выглядела как мой отец?
Позже, когда вокруг остаются только шумные, грубые мужчины, даже старше меня, и ни одной женщины, я спрашиваю у хозяина:
– Верно ли мое подозрение, что лучшие времена остались позади и впереди нас ничего хорошего не ждет?
– К сожалению, у меня тоже такое подозрение, – отвечает хозяин.
Две недели назад, в пятницу, почти на рассвете, когда остались только пьяные, какой-то тип снова и снова пытался начать с ним драку. Хозяин заподозрил, что у того в кармане нож. Пять раз этот тип плюнул ему в лицо, пять раз слюна стекала по его щекам, а хозяин просто стоял и ждал, пока у парня не закончится слюна.
– Ублюдок, – наконец бросил тип и отправился в туалет.
Хозяин запер его там и вызвал полицию. У парня действительно нашли нож. В последнее время, когда хозяин закрывает бар по утрам, ему каждый раз кажется, что нужно очиститься – столько грязи на него сыплется за ночь: проклятия, пьянство, тупость. Все уже не так, как было раньше.
– Ничего не изменилось, – возражаю я. – Ни обстановка, ни музыка, ни выпивка, ни гости – разве что постарели на тридцать лет, а женщины перестали приходить.
– Только не пиши обо мне, – говорит хозяин.
– Обещаю, – лгу я.
89
Некролог, появившийся аккурат на Пасху, не оставляет меня равнодушной. Мужчина, пятьдесят шесть лет. Самоубийство. «Каждый человек имеет право свободно распоряжаться своей жизнью». Так ли это? Должно быть, родственники встречались, обменивались электронными письмами, созванивались, возможно, даже образовывали коалиции, чтобы прийти к согласию по поводу этой формулировки. Далее они сообщают, что, несмотря на свою боль, постараются смириться со случившимся. Однако в следующей фразе прослеживается противоречие: «Ты ушел, и мы не сомневаемся в твоем выборе».
Люди испокон веков лишали себя жизни. Теперь же человеческая автономия дошла до того, что даже родственники публично защищают самоубийство как право.
С другой стороны, можно сказать, что даже Иисус ушел по собственной воле. Утверждать, что у него не было выбора, означало бы отрицать его жертву, поэтому с точки зрения религий грехом является не само самоубийство, а то, что ты умираешь только ради себя. Но если смотреть на мир с точки зрения человека, а не Бога, то даже в трауре можно найти оправдание добровольной смерти.
90
Большинство браков просто умирает – они исчерпали себя, вы начинаете оглядываться по сторонам, но не можете отпустить друг друга – из-за любви, и именно потому страдаете сильнее, чем другие, которые рассказывают о своих разводах как о производственных травмах. Но что, если попытаться еще раз – четвертый, пятый, шестой? Одной попыткой больше, одной меньше – велика ли разница? Друзья предупреждают, что ничего не изменится, и да, ваш мир от войны отделяет лишь объятие, но ведь это работает и в обратную сторону. «Двадцать лет, а я и теперь мокрая, когда думаю о тебе», – слишком поздно пишу я тебе сообщение.
– Пожалуйста, выключите все электронные устройства.
91
В городе невозможно дышать, поэтому на тринадцатый день после Новруза люди устремляются в горы – туда, где еще есть свежий воздух, – и расстилают там свои одеяла.
– Ах, как прекрасно! – восклицает отец. – Как все цветет!
И снова жалуется на то, что я плохо пишу о нашей стране.
– Какой там смог – раньше канализация была открытой, вот она воняла! Ты даже не представляешь, какой стоял смрад! Какая там бедность – раньше дети голодали и просили милостыню, а теперь попрошаек уже и не встретишь. Да, дышать действительно трудно, машин в Тегеране стало намного больше, но разве машины запретишь?
Судя по всему, отец рад нашему неожиданному визиту потому, что я подписываю доверенность и вывожу его наличные деньги. Еще он хочет дать нам с собой какую-то коробку, у нас есть место в багажнике. Для него эта поездка в Иран будет последней, поэтому он должен перевезти в Германию как можно больше вещей.
Нарды я еще могу понять, хотя в Германии с ним играют только внуки, да и то не слишком хорошо. А вот рамки для картин и подсвечники ему не понадобятся, даже если он проживет еще лет сто.
Ни с того ни с сего отец начинает говорить о моем браке – при том, что мой сын все слышит. Отец упрекает меня за короткую стрижку, из-за которой, по его мнению, я не найду себе нового мужа. Происходит ссора.
– В твоей дурацкой стране женщин за непокрытую голову плетьми бьют! – кричу я, как будто он лично виноват в принудительном ношении хиджаба.
* * *
Оставшись вечером вдвоем, мы с сыном идем в армянскую закусочную, которая, однако, оказывается закрыта – то ли из-за тринадцатого дня после Новруза, то ли из-за Пасхального понедельника, у армян в Иране не разберешь. Садимся под платаном без сэндвичей. Мы с папой частенько брали сэндвичи у армян и ели под платаном, иногда вот на этой самой скамейке.
– А я тогда уже был? – спрашивает сын.
– Нет, тебя тогда еще не было.
Двадцать лет спустя я сижу здесь с тобой.
Ради этой минуты все было не зря.
92
Отец считает, что вернулся на родину в последний раз, поэтому я беру все дела в свои руки. Сначала открываю счет в банке, и для этого мне нужно найти копировальный центр, потому что в услуги банка не входит копирование моего удостоверения личности – хотя копировальный аппарат стоит прямо за спиной банковского служащего. У нотариуса притворяюсь, что понимаю каждое слово в доверенности, которую он читает без остановки, словно это одно длинное предложение без запятых и точек. Подписывая документы, думаю о том, что бы сказал немецкий нотариус о немке – ученом и философе! – которая выводит буквы так, словно впервые учится писать. Потом меня удивляет современный сканер, к которому нужно приложить палец, но не удивляет, когда сеть городской администрации, принимающая цифровой отпечаток, выходит из строя.
– Ах, такое случается дважды в день, – пожимает плечами секретарь.
– Из-за отключения электричества? – спрашиваю я.
– Нет, из-за протестов, – отвечает она.
Работа парализована, и не только здесь, но и по всему Тегерану, где кто-то сейчас пытается отправить документы в государственные учреждения. Все ждут одновременно – час, два – в нотариальных конторах, в судах, банках. Нельзя даже уйти прогуляться, выпить свежевыжатого сока, сделать покупки, иначе можно пропустить те несколько минут, когда сегодня удастся отправить отпечатки. Внезапно я чувствую связь со всеми, кто ждет – не только здесь, но и во всех нотариальных конторах Тегерана, в судах, банках. Теперь, когда мама умерла, я беру все дела в свои руки.
В зале ожидания клиенты обсуждают возможности эмигрировать – так в других странах случайные знакомые обсуждают работу или учебу. Один из них показывает на смартфоне фотографии Финляндии. Тем временем по телевизору, установленному под потолком, идет викторина, студия выглядит ультрасовременной, у обоих ведущих прически как у звезд. Раньше на революционном телевидении такого не было, и только зрители по-прежнему носят плохо сшитые костюмы, ветровки и щетину, как простые люди, которые управляют страной, а также чадоры, платки и манто, которыми ислам подавляет женственность. Я, по крайней мере, подавила свою женственность добровольно – стала ученым и философом. Викторина получается неплохая.
Кузина, которая сначала сопроводила меня в банк, теперь к нотариусу, а потом поведет к обменнику, прежде занималась делами моей матери и тоже высказывает упреки – кажется, здесь каждый может кого-то в чем-то упрекнуть. Как и в любых диктатурах, здесь отношения между людьми напоминают племенное общество: с одной стороны – сильная сплоченность, а с другой – разногласия, которые корнями уходят очень глубоко.
– Что толку? Твоя мама была очень чувствительной, если бы я высказала свою обиду, это привело бы к ссоре или, возможно, не к ссоре, даже не к открытой конфронтации, но к расколу, который бы со временем усиливался, и не только между твоей матерью и мной, но и между нашими семьями, а значит, между вами, сестрами, и нами. Я подумала, что справлюсь со своими чувствами сама, проглочу обиду, так будет лучше не только для твоей матери, но и для меня. Я бы не хотела потерять вас.
И действительно, обида прошла, причем довольно скоро. Все стало как прежде, никто ничего не заметил. Теперь кузина занимается и теми делами, которые оставила моя мать мне.
Есть свои плюсы в том, что все длится так долго и даже самые простые вещи вроде снятия отпечатков пальцев превращаются в сложный процесс. Бо́льшую часть времени мы, почти одновременно потерявшие матерей, погружены в свои мысли, но когда нам все же удается поговорить, то за несколько минут мы делимся куда большим количеством переживаний, чувств, воспоминаний и желаний, чем во время семейных сборищ, которые, несмотря на радость от встречи, разочаровывают, потому что у каждого на душе много всего, но нет нужных слов, чтобы это выразить.
93
– Почему ты улыбаешься? – спрашиваю в темноте сына, который лежит рядом со мной на кровати моих родителей.
– А почему бы и нет? – отвечает он, продолжая улыбаться.
Нужно ли спрашивать, был ли этот день хорошим? Даже его дед, который все больше становится похожим на Гарри Дина Стэнтона, уснул с легкой улыбкой, ведь вечером мы уговорили его прогуляться до площади Таджриш, пройтись по тем немногим кварталам, которые он еще способен осилить. Как иностранец, как настоящий немец, сын удивлялся модным кафе, магазинам и ресторанам, немногим сохранившимся зданиям каджарской эпохи, которые были отреставрированы с относительно хорошим вкусом – даже фонари во дворах выглядели к месту.
– В каком веке вы живете? – спросил продавец в салоне связи.
На двери салона висела наклейка, указывающая на принадлежность хозяина к религиозному меньшинству – христианству, иудаизму или зороастризму. Этот знак должен предостеречь ортодоксальных мусульман от того, чтобы подавать руку неверному, что для них примерно то же самое, что погладить собаку или опустить руку в унитаз.
– В каком веке вы живете? – повторил продавец, вставляя местную сим-карту в мой телефон, больше похожий на музейный экспонат. Но я подумала не о политических реалиях, а о той пивной в Кёльне, куда не ходила с прошлого века. Несмотря на то что экран моей «Нокии» размером с детский пальчик, продавец втюхал мне еще и карту памяти для фотографий. Возможно, на покупку меня толкнуло чувство вины из-за того, что он, как христианин, иудей или зороастриец, вынужден жить в Исламской Республике. В Германии тоже неохотно отказывают евреям. Как только человека сводят к его идентичности, даже антирасисту сложно выйти за рамки расизма. Бахаитов бы не потерпели даже с наклейкой.
Мы съели пиццу и салат, потом я уговорила отца взять мороженое в кафе «Нутелла» – такого мороженого нигде в Германии не найти, нигде в мире, папа, только в вашем Тегеране. Сделала первые фотографии на телефон, сын меня научил.
– Вожу дедушку по Тегерану. До чего дошло, – говорю сыну, который – нет зрелища приятнее для матери – улыбается с закрытыми глазами.
Он спит, и в темноте, на экране размером с детский пальчик, светится селфи, которое я сделала в пиццерии. Мой сын беззаботно улыбается в камеру, я частично скрыта своим же указательным пальцем, а усталый отец – возможно, усталый из-за еды на тарелке – смотрит с некоторым скепсисом, так, словно за ним наблюдает его покойная жена, под фотографией – время и дата. Она действительно откуда-то наблюдает, но там нет времени и дат.
94
Просыпаюсь с чувством вины: я отказалась забирать в Германию коробку и не пошла с отцом на важную для него встречу. Ради чего я прилетела в Тегеран, если не ради того, что важно ему, а не мне? Вчера вечером он сказал, что до нашего приезда одиночество угнетало его не столько сильно, и тут же извинился, потому что его слова прозвучали как упрек. Когда я, в свою очередь, извинилась за свою несговорчивость, он ответил, что нет ничего, чего родители не простят своим детям. Ничего. И я сразу же подумала о своем ребенке.
* * *
По дороге в больницу поднимаю мысль, которую обдумываю с самого утра, взвешивая все за и против: уговаривать ли отца пойти на Чехелом его свояченицы, несмотря на то что он в ссоре с ее сыном?
– Разве это не будет для него слишком тяжелым испытанием? – спрашивает кузина.
Да, вероятно, в его возрасте и состоянии это небезопасно.
– Ты сама должна решить, – говорит кузина, понимая важность возможного примирения.
– Вчера я вела себя как обычно, – говорю я, – и только потом поняла, что необязательно дожидаться смерти родителя, чтобы перестать быть ребенком по отношению к нему. Ты ведь тоже это понимаешь.
– Да, прекрасно понимаю, – отвечает кузина.
* * *
Оказалось, что больница оборудована лучше, чем я ожидала, и не так уж сильно отличается от европейских, разве что два капучино и один фраппе латте в кафетерии стоят дороже, чем зарабатывает рабочий за день. Однако даже в одной из лучших больниц страны родственникам приходится нанимать собственную медсестру, а если они хотят поговорить с врачом, то приходится умолять, давать взятки или задействовать связи. Кузен из Флориды не знает, как правильно себя вести и кому незаметно передать взятку, поэтому уже несколько дней напрасно ждет консультации.
Тем не менее ему разрешают оставаться с матерью, пока он сам за ней ухаживает. Время посещения ограничено двумя часами, чтобы пациенты могли отдохнуть, что и понятно, если учитывать количество родственников у каждого; однако в результате с трех до пяти в палатах тесно от посетителей, и больным от этого не легче. Женщины носят зеленые шапочки, как будто находятся на операционном столе. Вероятно, даже при смерти они должны прикрывать волосы, чтобы, не дай бог, не возбудить мужчин. Какое представление о женщинах это навязывает! Но еще более печальное – представление о мужчинах.
* * *
Перед ужином мы выходим на улицу, воздух настолько тяжелый, что едва можно дышать. По «Фейстайму» звонит жена моего кузена из Флориды, и на главной торговой улице вдруг появляется ее лицо с пальмами на заднем плане, а голос слышат даже случайные прохожие. Она не была в Иране с тех пор, как произошла революция, а мой кузен вернулся сюда только после того, как его мать стала слишком немощной, чтобы поехать в Америку. Я случайно оказалась в Тегеране во время его приезда, и словно за мгновение ребенок превратился в ученого и философа, а студент – в пенсионера.
Объясняю его жене, где именно в Тегеране мы находимся, потому что сам он уже не ориентируется: Вали-Аср, недалеко от площади Таджриш. Значит, на улице Пехлеви? Да, бывшая Пехлеви, та самая длинная торговая улица, пролегающая с юга на север…
– Она стала такой красивой! – восклицает она с расстояния в десять тысяч километров, пока кузен поворачивает смартфон в разные стороны; действительно, на улице много людей, молодых, хорошо одетых, даже веселых людей, платки на голове едва закрывают линию волос, повсюду огни, магазины, закусочные, рестораны, тротуары и полные жизни дороги. Какой контраст, представляю себе, по сравнению с пригородом Флориды, особенно в четверг вечером, когда пол-Тегерана выходит на улицы, в том числе вся молодежь.
Короткий вздох: ах, как он скучает по своей жене! Но затем кузена снова захватывают заботы текущего дня и предстоящих недель. Его мама, которую вчера перевели в другое отделение, сегодня чувствует себя немного лучше, но кто знает, стоит ли желать дальнейшего улучшения, ведь насколько лучше ей может стать? Сначала сюда прилетел его брат из Нью-Йорка, взяв отпуск, а потом и он сам. У него еще восемь дней. А потом? Его брат вряд ли сможет взять еще один непредвиденный отпуск – один непредвиденный отпуск по чрезвычайным обстоятельствам он уже использовал, а два таких в Америке не предусмотрены.
Поскольку никто не знает, что в данном случае означает «улучшение», кузен прямо из больницы ищет дом престарелых и порядочную сиделку – на тот маловероятный случай, если мать сможет вернуться в свою квартиру в городе, где он уже не узнает даже главные улицы, в стране, где больничные машины регулярно высаживают больных на автостраде, если родственники не могут обеспечить уход, причем уход непосредственно в больнице. В доме престарелых или дома родственники и вовсе остаются наедине со своими проблемами, ведь в Иране, конечно, нет такой организации, как «Каритас». Перевезти мать в Америку даже при значительном улучшении, скорее всего, уже слишком поздно. Об этом он тоже думал: перелет первым классом, медицинское сопровождение, но главное препятствие – пересадка. Можно ли организовать больничную койку и машину скорой помощи на взлетной полосе в Дубае и если да, то за какие деньги? Когда на Новруз ее сердце остановилось, кузену из Нью-Йорка пришлось умолять, давать взятки и использовать связи родственников, чтобы найти хотя бы одну больницу, которая приняла бы ее в праздник, и, когда он наконец сообщил фельдшерам скорой помощи, в какую больницу ехать, там не оказалось дежурного врача. Кузен из Флориды тем временем покупал билет в Тегеран.
Когда мы возвращаемся к дому – это его первая прогулка с тех пор, как он приехал в Тегеран, до этого он лишь ездил в больницу, дом престарелых, банк, другой дом престарелых, снова в больницу, – кузен хватается за сердце и тяжело дышит. Ему уже за семьдесят, пожилой человек в чужой стране, которой стал для него Иран. Мы продолжаем медленным шагом идти сквозь смог.
– Осталось всего два перекрестка, – успокаиваю я.
Нам навстречу идет молодая женщина без платка на голове. Просто так, в вечернем Тегеране, прямо на улице. Даже на это – на первую женщину без платка, которую мы встречаем на улице Тегерана с 1980 года, – кузен не обращает внимания. Я понимаю его: ему приходится принимать решения, которые не хочет принимать ни один ребенок, и, в отличие от меня в Германии, он совсем один. Один в больнице каждый день до шести, один в квартире своей матери по ночам, один в домах престарелых, которые инспектирует, один с сиделками, которые выдвигают свои условия, один в банке, один с риелтором, который будет продавать квартиру. Одиночество овладевает, подчиняет себе, и больше не остается ничего, кроме аргументов и контраргументов, той высшей реальности, которая проявляется даже в Тегеране через фельдшеров скорой помощи. На этот раз я среди тех многих, кто наблюдает со стороны.
– Ты хорошо спишь? – спрашиваю я.
– Здесь – да, – отвечает кузен, – здесь я сплю лучше, хоть и с лекарствами. В Америке даже снотворные не помогали. Здесь немного легче, но когда-нибудь я захочу вернуться к своей жене, к детям, в свою собственную кровать, и что тогда?
Дарю ему свою баночку с успокоительным. Больше ничем я помочь ему не могу.
* * *
– На улице все чаще можно встретить женщин без платка, – рассказывает кузина за ужином; она и сама осмеливается выходить с непокрытой головой.
– Еще в прошлом году такого не было! – удивляюсь я.
– Да, не было. Все началось с того, что женщины начали водить машины без платков. Потом некоторые стали выходить на Вали-Аср, тогда это было открытым протестом, их арестовывали, если они снимали свой поступок на видео и выкладывали в интернет. Сейчас с каждым днем все больше женщин просто не надевают платки, без всяких видео. Сначала так ходили на окраине, а теперь уже и на Вали-Аср. То есть платок они все-таки носят, но на плечах и надевают на голову, только когда замечают полицейских, заходят в госучреждение или оказываются в бедном квартале города.
Сейчас кузина проходит без платка даже мимо полицейских – просто по привычке.
– И как они реагируют? – спрашиваю я.
– Демонстративно отворачиваются. Меня ни разу не останавливали из-за отсутствия платка ни прохожие, ни продавцы, ни соседи, ни таксисты.
В этой демонстрации участвуют даже те женщины, которые еще носят платки, и те мужчины, ради которых они их носят. Однако каждая женщина без платка может оказаться первой, при виде которой полицейские не отвернутся.
95
– Ты жалеешь о том, что осталась? – спрашиваю я, пока мы стоим в пробке, которые для Тегерана дело обычное.
– В девяносто восьмом у меня была возможность уехать в Италию, – отвечает кузина, – по работе.
– Что могло быть у тебя там, чего нет здесь?
– Спокойствие, арамеш. Все здесь так утомляет, понимаешь? Каждый час в пробке, каждый визит в госучреждение, работа, даже личные отношения, потому что все здесь напряжены, каждая статья в газете, каждый взгляд блюстителей нравственности, каждый вечер в интернете, когда читаешь, как страна рушится, если интернет вообще работает. Даже чтобы вздохнуть, приходится прикладывать усилия!
– А что есть у тебя здесь, чего не могло быть там?
– Много чего. Во-первых, здесь я не одна, а это много значит. Посмотри на тетю и кузена, для которого город стал чужим. О таких вещах не думаешь, когда уезжаешь; не думаешь о том, что однажды вы понадобитесь друг другу.
* * *
В больнице: улыбка тети, которая, кажется, не совсем понимает, почему улыбается. Узнает ли она нас? Она понимает, что к ее кровати подошел кто-то, кого она знает. Мы снимаем платки, и врач кивает.
* * *
В этот раз страна меня не интересует, по крайней мере не по-настоящему. Лишь время от времени что-то привлекает мое внимание – например, женщины на улицах без платков. Не то чтобы я была целиком занята отцом и сыном, умершей и умирающей тетями, кузенами и кузинами, чьи сердца обливаются кровью, потому что кто-то умер или умирает; я замечаю и все остальное, сознанию не составляет труда одновременно воспринимать самые разные впечатления, смешивая политическое с личным. Но причина другая, гораздо более банальная: много лет назад я уже написала книгу об Иране. Этот этап для меня закрыт, пройден, у меня не получается возродить прежнее любопытство, прежде заставлявшее меня расспрашивать каждого встречного, жадно вглядываться в каждую деталь и спать как можно меньше. Так происходит со всеми книгами, и самое грустное в этом то, что целые континенты, композиторы, художники, писатели, войны, судьбы, даже любовь становятся безразличны после того, как ты о них написал. В случае с любовью это было бы не так уж плохо.
96
На рассвете мы отправляемся на кладбище, которое само по себе является городом.
– Пусть его череп опустится поглубже, – бормочет водитель, когда мы проезжаем по автомагистрали мимо золотого святилища революционного лидера; такого выражения я еще не слышала.
Даже родственникам сложно найти нужную могилу, потому что миллионы могил выглядят одинаково: ровная мраморная плита, на которой выгравированы только имя, даты жизни, слова «Мы принадлежим Аллаху и к Нему и вернемся», а иногда – еще стихотворение. Даже во время паломничества мужчины и женщины, богатые и бедные, молодые и старые носят одинаковое простое одеяние, которое потом становится их саваном; под землей все тела, в конце концов, одинаковы. Единственное, что остается индивидуальным, – это стихи.
У могилы сидят двое сыновей и внук, посыпают камень лепестками цветов. А теперь я, из всех родственников именно я, дочь покойной тети из Германии, привожу сюда заклятого зятя. Мужчины делают вид, что ничего не случилось, хотя на самом деле случилось столько всего. Мои отец и кузен не разговаривали друг с другом тридцать пять лет. Их разногласия не разрешены, не было никакого разговора, потому что разговор только разжег бы спор снова и, поскольку мы, более молодое поколение, тоже стоим рядом, в спор могли бы быть вовлечены и мы. Нет и примирения. Однако каждый осознает, что одна за другой умерли две сестры – мать одного и жена другого. Так, молча, мужчины также хоронят и разногласия.
* * *
На обратном пути, который длится уже два с половиной часа, ведущий по радио объявляет текущую погоду: дождь, двенадцать градусов, ветрено – необычно для этого времени года.
– Наслаждайтесь! – советует он. – Такое бывает нечасто.
Потом он рассказывает, что недавно читал рейтинг самых пригодных для жизни городов. Вена заняла первое место, Багдад – последнее, двести двадцать первое.
– А Тегеран… – Ведущий замолкает, возможно, снова смотрит на свои записи. – Тегеран находится на… – он прочищает горло, – на… – короткая пауза, – на двести первом месте.
На три-четыре секунды в радиоэфире наступает тишина.
Все прекрасно понимают, что ведущий должен что-то добавить, как-то повернуть результат в положительную сторону, ведь он работает на государственном радио. И вот он говорит, и, кажется, сам невольно начинает смеяться:
– Зато мы не последние, после нас еще двадцать городов!
Но моя кузина считает, что даже это – неправда.
* * *
После Чехелом мы поочередно звоним остальным кузенам и кузинам, иногда даже одновременно. Радостные встречи происходят не только между Тегераном и Нью-Йорком или Кёльном, но и между Нью-Йорком и Кёльном, когда родственники в Тегеране держат перед друг другом смартфоны. Также на связь выходят Чикаго, Монреаль, Дубай и Куала-Лумпур. Мой сын с удивлением наблюдает за тем, как перед ним открывается весь этот связанный с его бабушкой мир. Однако по иранским меркам это не так уж и много, ведь революция и война разорвали почти все семьи среднего класса. «Фейстайм» снова объединяет их, вот так просто. По сети пересылаются фотографии из семейных альбомов, на одной из которых моя мама, незадолго до революции, моложе, чем я сейчас, в окружении своих братьев и сестер – один добрее другого. В живых осталась только младшая, у нее началось помутнение сознания, что, возможно, продлевает ей жизнь.
– Почему продлевает? – спрашивает кузен из Флориды, надеющийся, что его мать не будет долго страдать и он сможет вернуться домой.
– Потому что помутнение сознания препятствует принятию решений, – умничаю я, ученый и философ. – В сознании ты можешь отпустить. Можешь способствовать смерти, постепенно преодолевая инстинкт самосохранения. Я не раз такое видела. Но в тумане не управляешь своей жизнью.
– Это еще как? – пугается кузен.
97
Пока ждем такси, дед и внук остаются наедине на улице, где почти невозможно дышать. Я говорю, что у меня дела, и беру ноутбук. Насколько легко мне удается вывести незнакомцев на откровенность – в этом и заключается значительная часть моего таланта, – настолько тяжело откровенничать с близкими. Даже с отцом мы практически не разговариваем, хотя именно ради него я прилетела в Тегеран. Замечаю его неспособность вытянуть из меня больше, чем «все хорошо», будь речь о моем браке или о том, как справляется мой сын, замечаю свою неспособность рассказать ему о себе. Тем не менее он боится, даже страшится нашего отъезда. Я тоже боюсь за него, ведь он останется в квартире один. Он уступил нам супружескую кровать, поскольку после маминой смерти спит в гостевой комнате.
Вот они возвращаются в дом, отец берет кошелек и снова уходит, чтобы купить молока. Это меня раздражает, так же как его, наверное, раздражает, что я решила поработать, вместо того чтобы провести оставшееся до отъезда время на улице вместе с ним: молоко он может купить и после нашего отъезда – до приезда такси, которое отвезет нас в аэропорт, остается всего двадцать минут.
Пять минут спустя отец возвращается, тяжело дыша. Молоко он купил только для того, чтобы успеть приготовить мне кофе с молоком. Он явно спешил, несмотря на боли в ногах и колени, которые сейчас, должно быть, трясутся, как желе.
* * *
Когда пытаться уснуть уже нет смысла, потому что на мониторе видно, что до Стамбула осталось всего ничего, капитан самолета осторожно сообщает, что нам придется приземлиться в Анкаре: какому-то пассажиру требуется медицинская помощь. Припоминаю объявление, сделанное сразу после взлета или даже до него – мой сын уже успел задремать: есть ли на борту врач? На мониторе видно, как самолет разворачивается – медленно, словно черепаха. Все пассажиры опоздают на свои стыковочные рейсы, что особенно неприятно, когда ты устал и время ожидания не подходит для чтения. Конечно, мы ничего не можем поделать, никто не жалуется и не спрашивает, что случилось; должно быть, что-то серьезное, и в этой задержке есть своя красота.
Красота? Да. В том, что столько людей безропотно терпят неудобства ради больного, который нуждается в помощи, – причем не только пассажиры этого самолета, но и экипаж, который, вероятно, уже с нетерпением ждал окончания смены, и даже пассажиры следующих рейсов, которые задержатся из-за нашей задержки. «Турецкие авиалинии» обслуживают больше городов по всему миру, чем любая другая авиакомпания, – это целый механизм, и мы теперь стали шестеренкой, которую временно остановили из-за больного пассажира. Конечно, пассажиры следующих рейсов не узнают причину задержки и, вероятно, будут ворчать, как я ворчу каждый раз, когда мой рейс отменяют по техническим причинам, как это обычно называется. Сегодня, по крайней мере, причина человеческая.
Только на взлетно-посадочной полосе, когда самолет уже занял свое место на стоянке, я замечаю, что в самом конце салона, всего в десяти метрах от меня, лежит человек. Вокруг собрались стюардессы, рядом суетится спутница, снова и снова склоняясь к больному. Там кто-то еще, возможно, врач, который откликнулся на просьбу о помощи. И вдруг в проходе появляется молодая женщина в белом. Большинство пассажиров остаются на своих местах, многие спят, а я стою и наблюдаю за происходящим. Кто-то на фарси объясняет, что у пострадавшего или пострадавшей (чертова персидская грамматика, в которой нет рода) подскочило давление. Паники, кажется, нет. Голос по рации, на взлетно-посадочную полосу выезжает машина с мигалками, и вскоре в дверях самолета появляются медики.
Если поиски врача начались сразу после взлета, то, вероятно, он или она почувствовал(-а) себя плохо еще в Тегеране; он или она мог(-ла) не садиться в самолет или выйти, и тогда триста попутчиков не опоздали бы на свои рейсы. Скорее всего, пассажир в возрасте, и полет для него сам по себе был риском; наверняка родственники беспокоились, врачи предупреждали, но он или она все же решил(-а) отправиться в это долгое путешествие. Конечно, трудно смириться с тем, что некоторые вещи больше никогда не сможешь делать, а в конечном итоге сможешь разве что дышать, но даже моей набожной матери этого было недостаточно. И вдруг в голову приходит другая мысль: такое может случиться с моим отцом, когда он полетит обратно в Германию. Полет сам по себе риск: родственники беспокоятся, врачи предупреждают, но отец все равно поедет в аэропорт, где его посадят в инвалидное кресло, и вовсе не из упрямства – как еще ему вернуться в Германию?
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+15
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе

