Белые вороны. Роман

Текст
0
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Белые вороны. Роман
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Корректор Светлана Чеканова

Художник обложки Ольга Колоколкина

© Михаил Садовский, 2020

© Ольга Колоколкина, художник обложки, 2020

ISBN 978-5-4498-7243-2

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Памяти моей жены
Маргариты Садовской.
Без тебя не было бы этой книги.

Вероятнее всего, мы бы никогда не узнали о жизни людей, которым посвящены эти страницы, если бы они не оказались связаны с судьбой одного из них, мелькнувшего, как малая вспышка от рождения звёздочки, оставшейся на небосклоне в бесконечной Галактике и затерявшейся среди неисчислимого количества таких же, похожих. Но с течением времени каждая из них может обрести номер или даже имя, потому что окажется связанной с судьбой, орбитой, существованием более крупной звезды. Пути господни неисповедимы, может быть, присвоение ей имени или даже просто многозначного номера – начало нового пути небесного вечного тела, может быть, оно окажется связанным с важным событием или процессом. Может быть, ляжет важной частичкой в мозаику мироздания.

Так в искусстве высвечиваются вдруг неожиданно люди. Они своим порой совсем кратковременным появлением и творчеством, не похожим ни на чьё предыдущее, открывают новые пути или создают нечто интересующее и волнующее многие годы или века всех, кто знакомится с их творениями, как гениальные фрески Тассили, находки Шлимана или наскальные рисунки далёких безымянных предков, кумранские обрывки великой Книги.

Стоит сказать, что не известность или слава вызывают больший или меньший интерес, а само явление, появление такого феномена, который хочется понять, вникнуть в его суть и возникновение. Когда яркая новая страница творчества ничем не была заранее хотя бы намёком предопределена для окружающих, как и для самого этого человека, и удивляет его не менее, если не более, чем всех остальных.

С развитием человечества, когда оно подошло уже к желанию создать искусственный разум, ответ на эти вопросы становится всё более актуальным. Трудно представить себе достижение цели, используя логическую цепочку процесса, в которой будет отсутствовать самое главное звено: чувство, реакция живого организма, его эмоция, не воспроизводимая даже самим этим организмом, неповторяемая, всегда новая, свежая, отличающаяся от аналогичной, пусть совсем недавней. Так, копия картины гениального художника – всегда новая картина, исполнение гениальным пианистом того же самого произведения – всегда иное, не повторяющее буквально предшествующее, и конечный вариант стихотворения – плод длительных, а порой и мучительных поисков соответствия слов их побуждающему чувству и эмоциям, им рождаемым. Черновик Пушкина рассказывает об этом точно и неоспоримо. А рисунок ребёнка никогда и никем не может быть повторён, потому что нет возможности войти в его непосредственность и эмоциональное состояние, которые водили детской рукой. Зачитанная до ветхости, любимая книга привлекает нас прочесть её снова, и каждая такая встреча с ней – новое свидание с похожими, но совершенно новыми нашими эмоциями. В этом и есть суть творчества – уникальность, неповторимость, невоспроизводимость – почерк.

Эмма думала об этом часами и уже больше не удивлялась тому, что происходит с ней, благо теперь, в уединении, у неё было достаточно времени, и ничто не отвлекало её, как прежние заботы ординарной жизни.

Даже мысли её о близких людях стали совершенно другими, и то, что было привычным и не требовало никаких объяснений, теперь невольно стало предметом долгих поисков в памяти поступков, ситуаций, сказанных слов для понимания и сомнения в устоявшемся годами, казавшемся единственно возможным и неизменным.

Она пыталась перешагнуть время, смещала события, тасовала их, не прибегая к логике, и это открывало совсем неожиданное их понимание, как вид на долину по мере восхождения на гору, как смысл строфы, прочитанной в разном возрасте. И ещё – смена отношения к предмету, о котором мечтала долгие годы, и, обретя его, удивлялась: а почему и ради чего?

Странную жизнь прошёл Фортунатов. Иногда судьба окликала его и пыталась что-то сказать, дать совет, но он только отмахивался. Он всегда знал, чего хочет и что делать для того, чтобы осуществить желание, а теперь растерялся – не было ни одной прямой дороги. Хотел оглянуться назад, вспомнить что-то похожее из своей жизни, какую-то ситуацию, конфликт и как всё это разрешилось – он всё помнил чётко, и будто вчера это было: краски, запахи, дороги… а вот почему поступил так – не мог припомнить. Поскольку оказался ленив, дневников не вёл, не анализировал и не записывал, а те самые важные детали и мотивы поступков совершенно пропадали в потоке событий. Всё происходило последовательно и, казалось бы, обоснованно, но вдруг сейчас, по прошествии лет, закрадывалось сомнение о прошлом: правильно ли поступил, туда ли повернул? И он не мог ответить себе. Отпустить бы всё это! Прошлое – осталось на том берегу, и нечего туда возвращаться, новых проблем не меньше, и надо их решать, преодолевать пороги и перевалы, но почему-то тянуло назад, и виделось нечто уже прожитое, и, оказывается, не всегда удачно. Вот бы вспомнить подробно, как оно всё было и почему так поступил или никак, ничего вовсе не делал, а плыл по течению, как шли день за днём, так и жил.

Вдруг он решительно брался за перо, доставал старую общую тетрадь с прилипшими навсегда к клейкой коленкоровой обложке кусочками бумаги и пылинками, открывал её, пролистывал страницы со старыми записями, сделанными в такой же решительный момент бодрого дня, доходил до свободной пожелтевшей страницы и застывал над ней. В задумчивости пробовал шарик ручки на каком-то подвернувшемся листочке – мягко ли пишет и не мажет ли. Долго сидел, потом закрывал тетрадь и откладывал до вечера или до утра – «сформулирую и напишу», что было как афоризм – и доказательно, и неколебимо. Но редко случалось, что возвращался к медленно угасавшему побуждению, чтобы не утерять его вовсе, потому что думал: а что особенного в том, что я хотел записать, объяснить, сохранить? Да ничего. Ему бы именно и записать это ускользающее чувство, мысль момента, сам момент – поймать время. Тогда, сложившись в эти мало значащие прожитые отрезки позволили бы восстановить, как оно было, и объяснить, почему он прожил каждый следующий день так, а не иначе. И ничего не значащее сегодня «сегодня» через месяц, год, а может, десять лет стало бы наверняка интересным и значимым, пусть даже только для него, и помогло бы ему уже не тогда «сегодня», а именно в данный момент, именно сегодня! Из этих точек и составилась бы линия его жизни и поступков, что подсказало бы ему: как быть? Было же похоже. Что делать? было же уже так…

Но Фортунатов был ленив именно в этом, видимо, ленив непреодолимо. Друзей поражало, когда он начинал рассказывать о прошлом с такими подробностями, будто именно в ту минуту смотрел на картинку или какую-то внутренне движущуюся ленту и транслировал остальным то, что видел сам.

– Лёнь, неужели ты всё это помнишь? – спрашивали его прожившие не меньше и знакомые с ним давно.

– Помню, представляешь, помню! Разве такое выдумаешь… это же на правду не похоже, а как плохое кино… но плохое кино второй раз смотреть не будешь, а это прожитое, такое закрученное и неправдоподобное, забыть не можешь, и хоть на детекторе лжи проверяй – всё повторишь слово в слово! Когда выдумываешь, так не бывает, обязательно приврёшь чего-нибудь, пусть даже совсем незначимое, а уже не та картинка и мелодия не та…

– Так ты бы записывал, что ли! – говорили ему часто.

– А зачем? – перебивал он. – Не моя это работа!

И в этот момент вспоминал всегда о свой общей тетради, о которой никто не знал. «Вот и хорошо, что не записал! А то было бы опять как у всех. А главное, стал бы писать – оглядывался бы всё время: а как это потом, когда прочтут, будет? – возражал он себе. – Зачем всем знать это? Да чего там прочтут?! Обязательно, что ли? А если не прочтут, зачем писать-то?!».

Дотарахтели они по застругам на заметаемом шоссе на перевозке довольно быстро – что там 20 миль по хорошей дороге и при вполне приличной видимости. А потом, пока её принимали, он заполнял какие-то бумаги, подписывал разрешения, что у неё возьмут кровь на анализ, что она должна в стаканчик нацедить драгоценной своей жидкости на другой анализ и что она разрешает делать операцию… она сама не могла написать. Потом прибыла целая команда из другой клиники, из которой вчера звонили и объяснили, что в том госпитале, в который они поедут, нет таких специалистов и такого оборудования и что это обычное дело, когда коллеги приезжают к хирургам на особо сложные операции. Потому что они неврологи, а при движении внутри организма хирург будет их спрашивать, можно ли двинуться ещё на миллиметр, или это опасно и даже смертельно. А она уже лежала на каталке, укрытая нагретыми одеялами, потому что её знобило от волнения, и меловые щёки как-то впали вдруг, и, если долго пристально смотреть на её лицо, по ним пробегала какая-то лёгкая судорога, будто муха села на мгновение, а кожа среагировала и сократилась, чтобы согнать её…

Время текло так уравновешенно медленно, что уже показалось, что все эти сёстры и помощники в белых халатах не ходят, а плавают вертикально вокруг неё и тоже томятся и не знают, как быть…

«А что, какие-то сложности возникли, анализы плохие?» – переспросил Фортунатов, но его уверили, что всё в порядке, что сейчас эта команда, которая приехала помогать, опутает её проводами и установит свои приборы – сейсмографы жизни, как он их нарёк, и к тому времени подъедет доктор! Он уже звонил, заканчивает в другой клинике операцию и через сорок минут будет. «Сорок минут!» – оглушило его… и он опять стоял рядом, держал её за руку и сам ощущал, как её дрожь косичкой переплетается с его дрожью. Тогда он начинал гладить её кисть, свисавшую чуть-чуть за край каталки, и что-то бормотать ей, успокаивая и её, и себя…

 

Проводки разноцветные, одинокие и пучками, уже опутали всю её: шею, плечи, грудь, предплечья, даже под груди ей приляпали чпокающие присоски, от которых тянулись эти ниточки страховки к каким-то подмигивавшим ящикам со стрелками и кнопками…

Она задрёмывала, потом открывала глаза, искала его и только губами произносила тревожно и нежно: «Лёньчик, Лёньчик, Лёньчик Лёнечка…». Ему очень нравилось, как она мягко и сладко произносила его имя, и он подтягивал и подправлял совершенно не требовавшее этого одеяло…

А доктор всё не ехал. Фортунатов больше не спрашивал о нём. Он вышел в соседнюю комнату, где было окно, и почувствовал, что закружилась голова и стали слабыми колени: в окне была рождественская метель. Двадцать пятое декабря вдруг совершенно отчётливо мелькнуло в его голове… Он застрял где-то и вообще не приедет.

И эта дикая боль, сводящая жизнь к бессмысленному существованию, опять накинется на неё и будет грызть, пока он сможет это видеть и слышать её стоны, а потом он отключится, потеряет связь с миром, и она останется одна в этой метели боли, мгновенно покрывающей всё: слова, дыхание, свет – и оставляющей только одно ощущение – саму страшную боль, боль во спасение, потому что она одна кричит о помощи, и она одна скажет, пришла эта помощь или нет, утихнув и исчезнув бесследно.

Господи! Пойти оборвать все эти провода, схватить её и унести отсюда, задыхаясь! Тащить сквозь метель, как тогда без дороги, вслепую, с залепляющими лицо и глаза горстями снега, напрямую за оглядывающейся собакой, поджидающей всю дорогу и просящей: «Скорее, скорее! Иди, пока можешь, за мной, иди, иди – там спасение, иди через силу! Как я, за мной – мне уже снега по брюхо, но я же ползу, и ты иди – тебе снега всего по колено! И не останавливайся, потому что каждый раз, как ты остановишься, потом, чтобы двинуться дальше, встряхиваешь её на руках, чтобы лежала повыше, ближе к плечам и могла крепче обхватывать твою шею! Ну, иди, иди монотонно и не считай шаги! Видишь, я задираю нос и чую запах. Хорошо, что ветер в нашу сторону! Иди, уже близко! И не останавливайся, потому что, если ты отстанешь, потеряешься сразу в трёх шагах, уже не сможешь понять, куда двигаться дальше, а мне возвращаться придётся, и я тоже тащусь из последних сил! Ты что, не слышишь, как я взлаиваю и подвываю, не потому, что жалуюсь. А чтобы вы не потерялись в этой белой буре, где черти выдают замуж ведьму, а люди…».

«Что там за движение и голоса? Приехал доктор? Нет, не приехал. И голоса решают, что делать, сколько можно держать пациента на каталке, и связи с доктором нет. Непонятно, что случилось, что делать? И надо сказать супервайзеру, чтобы не назначали никогда операции на Рождество, потому что это день Господа, а не людей, и надо быть ко всем толерантными, и к Господу тоже, тем более…»

– Вам плохо? – тронули его за плечо.

– Мне? Разве?

– Но вы час двадцать минут стоите на месте, не шевелясь!

– Приехал доктор Нордстрём?

– Нет! Но вы знаете, что он приедет…

– Я???

– Да! Он приедет обязательно, потому что он прекрасный доктор, и второго такого поискать по всему свету…

– Такая метель… Рождество… может быть…

– Нет. Он приедет. И всё будет хорошо…

Кто знает силу слова, особенно когда его говорит человек в белом халате. Рождество… Христос родился, может, и она родится снова в этой метели, и как это записать, чтобы потом вспомнить и почувствовать то же: одно неточное слово – и всё враньё, всё напрасно и никому не нужно… А так: доктор Нордстрём где-то прорывается сквозь метель, и, может быть, оборвалась связь, и сломалась машина, завязла, застряла, налетела на другую – это же всегда так бывает – всё разом, беда никогда не приходит одна… Ну, не беда, не все беды разом, сказала же эта в белом чепчике, она монахиня, да? Она умеет видеть в метели? Всё будет хорошо? Что хорошо? Приедет доктор – хорошо? Сделает операцию – хорошо? И эти проволочки охранят её – хорошо? И он увезёт её через два дня – хорошо? Здесь ведь долго не держат: два дня, и хватит – хорошо?

Фортунатов был там, откуда ненадолго вернулся. Доктор приехал, и уже четыре часа все ходили с напряжёнными лицами и ничего не говорили, а он сидел возле палаты на диване, неожиданно впадая в дрёму и проваливаясь в белую стужу. Выла собака, чтобы он не заблудился, руки не разгибались, будто навсегда так застыли от тяжести полусогнутыми, мутило от голода, но он не понимал этого и ничего не спрашивал ни у кого, будто всё, что происходило рядом, его не касалось и шло так, как бы шло и будет идти без него. Он вспомнил имя и фамилию дочери, написанные на квадратике клеёнки, привязанной скрученным в тесёмку бинтом к её ножке в роддоме, как судьба – может быть, вот эти сигнальные светящиеся диоды и стрелки на шкале, привязанные к ней проводочками, тоже бирка её судьбы, и тут ничего не изменишь, и не подправишь и даже не прочтёшь ничего…

Собака спала на боку, лапы её вздрагивали, она их полусгибала и потом выпрямляла, будто вытаскивала из чего-то вязкого. Когда кто-то проходил мимо неё в сени, она чуть поворачивала голову, открывала один глаз и снова проваливалась в сон. Его товарищ – врач, пробившийся сквозь метель, прощупал Эммину ногу – всю, а не только распухшую лодыжку, потом так же для сравнения другую ногу и уверил, что никакого рентгена не надо, перелома нет и вывиха нет, обмазал щиколотку от подошвы животным жиром с болотным запахом, натянул поверх грубый колючий шерстяной носок, замотал шарфом и велел лежать трое суток… минимум. И метель крутила трое суток. Была она какая-то весёлая и бесшабашная: кидалась на окна, подвывала в каких-то щелях и гнусавила в трубе и в сенях. Не было уже ни страшно, ни одиноко, потому что ничего нового не могло случиться в грядущие три дня. Хотелось тоже повалиться на бок подобно собаке и изредка открывать глаз, чтобы убедиться, что нога в прежнем положении, метель так же не утихла, а пока она не захочет отдохнуть, ничего не может случиться в этом мире.

«Ну, тогда мы были моложе! А моложе – всегда лучше: и заживает быстрее, и запоминается легче, как новенькое, и забывается проще…

Ничего из прошлого не пригодилось. Может быть, только тот же снег, тысячу раз выпав и растаяв, сегодня тоже крутится в метели, и снежинки узнали нас, но они уже никогда не повторят тот свой улетевший в метели день и никогда не скажут об этом…

И разве может такая репетиция пригодиться хоть однажды – всё будет по-другому. Ничего не значит ни это бесконечное ожидание приезда, ни это бесконечное ожидание конца операции… Тогда он не думал, что ещё не раз так будет в жизни…

Погаснут огоньки. Стрелки вернутся на нули, и жизнь потечёт своим чередом дальше. Только бы это случилось, сколько бы ни надо было ждать! И чтобы каждое Рождество вспоминать потом с удивительно чёткими деталями всё, что было в той метели, и чтобы не верилось, что ничего не потерялось: ни одна клеточка жизни – ничьей.

Только так не бывает».

Он это чувствовал, будто знал точно.

«Сам согласился, – думал Нордстрём. – Кто же знал, что будет такая погода…». Горячий воздух дул на ветровое стекло, и заряды снега бешеного бурана таяли на нём, но щётки размазывали эту снежную кашу по стеклу, и каждый следующий заряд образовывал новый слой, не успевающий растаять и стечь. Щётки скользили уже не по стеклу, очищая его, а по этой всё нарастающей наледи. И сквозь её матовую корку виден был заваленный снегом капот до торчащей на его носу эмблемы, дальше впереди всё сливалось в одну белую, неизвестной толщины снежную массу. В такие бураны даже бывалые люди не пускались в дорогу, а тут еще поспеть ко времени… Он посмотрел на светящиеся часы и понял, что уже опаздывает на два с половиной часа. «Скоро начнёт смеркаться, и тогда ехать станет вообще невозможно». Он остановил машину, вышел в дикую круговерть и стал скребком сбивать леденеющий снежный слой на стекле. «Где это я читал, давно правда, как мальчик тринадцати лет поехал в соседнюю деревню на подводе, запряжённой парой, и попал в такой внезапный дикий буран? Лошади не могли больше идти и стали. Он начал замерзать и вспомнил рассказ отца, как тот совсем ещё мальчишкой спасся в таком буране: убил лошадь, взрезал ей живот и влез в её горячие внутренности… их занесло снегом, но через сутки, когда его нашли и откопали, он был жив, хотя и простыл сильно, но жив! Болел потом, но жив! И тот мальчишка спасся так… а мне что делать? Хорошо, что связь пока не оборвалась… Может и такое случиться… Пациент готов, команда неврологов с приборами на месте, а мне ещё ехать и ехать». Он снова забрался в жаркую кабину, щётки легко проскальзывали по поверхности нарастающей корки и ударялись с противным непривычным стуком в конце то ли в закоченевшую резинку, то ли в бугорок льда на корпусе машины. «Вот тебе и джип! Джип-хлип… ни черта не стоит это всё перед стихией, природа и вселенский хаос устраивает, и на ниточку нерва опухоль насаживает, как бусину, и попробуй её убери так, чтобы нерв не задеть, не сделать человека неподвижным инвалидом».

Мысли тоже заметали его дерзко и беспорядочно. Врач, который спасал отца, был здоровый детина с огромными руками, и Свен никак не мог понять и поверить – как он такими клешнями мог держать тонкие инструменты и оперировать? «Сколько мне тогда было? Десять-одиннадцать! Может, если бы я тогда не поклялся, что стану таким же хирургом – даже не знал, как эта специальность называется, – может, я бы сейчас не полз, как улитка, по дороге, которой не видно, подскакивая на этих намётах снега, которые тут же под напором ветра так уплотняются, что колёса тяжёлой машины не продавливают их! Вот тебе и „вольво“ – лучший джип! Впарил этот дилер мне его нахально и уверенно… да, что уж, будто на другом было бы легче!»

Ему повезло наконец: мимо полз «хаммер», и Нордстрём рванул машину, чтобы попасть в его колею и держаться за ним! Не смотреть на дорогу, сбавить скорость щёток, и в протаявшую от горячего воздуха щель, как в танке, видеть только задний бампер спасительного попутчика… «Только бы он не свернул, только бы не свернул! Вот тебе и детская клятва – всё решено за нас… при чём тут моя клятва… хотя, кто знает? Только бы не свернул до поворота на госпиталь! Там огромный щит, и я не пропущу его, просто интуитивно почувствую!.. Только бы не свернул! Тогда всё будет хорошо… Я же сказал им, что еду. Значит, они ждут, и раз ждут, неврологи не уедут – всё будет хорошо, надо успокоиться, чтобы не дрожали пальцы, чёрт возьми… это надо же – такая погода, и Дженифер ни в чём не виновата, я сам согласился. Этой пациентке действительно страшно больно, и в праздник, когда всем весело, становится ещё больнее. Я знаю, какое-то дежавю… то же самое было с отцом. Если бы не он, я бы никогда не пошёл по этой дороге. Сколько лет я добивался своей частной практики? Одиннадцать, потом шесть в университете, потом медицинская школа четыре года и ещё ассистентом три года, а потом в госпитале на привязи два года… Господи, я начал в тридцать три… ага, тридцать три, как Христу, и почему это именно на Рождество мне так выпало? Опять Дженифер. Ну да, она знает, что у меня батарея в телефоне не сядет, и зарядка всунута в прикуриватель…»

– Да! Да! Уже близко… я не могу сделать буран покладистее или дать ему анестезию и вообще успокоить хоть на полчаса, пока я доеду наконец до вас… хорошо! Согласен! Больше никаких операций в праздники! Да! Будем встречать их вместе в процедурном кабинете. Конечно, сегодня!

Когда Фортунатов искал врача и наткнулся на этот неизвестный коллектив нейрохирургов, поехал советоваться к другу – не было времени на долгие поиски. Боль – самый лучший советчик: «Сделай что-нибудь, что угодно, только убери её, выключи, успокой, вырви с корнем, как сгнивший зуб…». Додик сказал: «Не сомневайся, в нейрохирурги случайные люди не идут, там остаются те, кто достоин! Они прошли всё, и такое!!! Раз не отступили – это надёжные люди…».

Отец его умер, потому что поздно хватились. Это потом Свен разобрался, когда уже мог и имел право высказать своё мнение. Оно уже у него было – не чужое, не сравнение по учебнику и не высказанное в присутствии учителя, а своё! И он почувствовал, что должен преодолеть всё и добиться такого уровня, чтобы спасти, может быть, чьего-то отца и подарить несколько лет света какой-то потерявшей надежду матери… его-то мать, слава богу, жива в свои девяносто два – «Самому бы так…».

– Потом про страховку, – успел он опередить Дженифер, – напишите им, пусть выставят ещё один билл небесной канцелярии, заведующей погодой! Начинаем! Мне горячего кофе, пожалуйста, и послаще! И начинаем, всё, всё потом – и все разговоры, и жалобы – ерунда всё это… страховка всегда недовольна, она молчит, только когда доит фонды себе в карман, это понятно… И ничего не говорите пациентам, они не виноваты, что в природе случаются катаклизмы и невозможно их избежать…

 

Теперь вокруг неё было шесть человек, и все смотрели на него, а он на маленького рыжего толстячка, который застыл, и только глаза его энергично переключались с прибора на прибор. Они кивнули друг другу, не подавая руки:

– Привет, Роберт!

– Слава богу, Свен, ты здесь!

Резко и без теней лился свет, щёлкали мониторы, звякали тихонько инструменты, мысли текли независимо от того, что делали руки. И всё время крутился буран, шла и падала лошадь, мальчишка в тулупе забирался в её пузо, для того чтобы она его потом родила. Таял снег на её остывающем боку, и ничего не чувствующими пальцами он пытался свести края её разрезанного брюха. А та, чья жизнь сейчас зависела от его микронных движений, ничего не чувствовала и не могла думать и видеть воображения той главной небольшой массы тела, которую он умел отключать, чтоб ни одним ненужным импульсом, побуждающим движение, она не могла помешать ему спасать её от боли и небытия… Дженифер стояла у двери, не шевелясь, и молилась тихонько сквозь стекло. Снаружи было видно её внушительную спину, оттопыренную задницу и белый колпак на голове, так что даже кому-то, вдруг наплевавшему на горящую над дверью надпись «Внимание! Операция!», не могло и прийти в голову приоткрыть дверь и объясняться потом с «хозяйкой». Тихо. Там, за этими створками, край природы. Начало вечности. Ступенька, с которой можно подняться ещё на одну или слететь вниз.

«Что-то говорила Санита сегодня утром? – всплыло в его памяти, и он, как ни старался, не мог вспомнить… – Что-то про собаку, по-моему, что надо её показать ветеринару. Только бы не вздумала сама в такую погоду тащиться. У каждой женщины свои заморочки. Что ей до моей собаки? Всё и всех надо кому-то непрерывно показывать! Собаку, автомобиль, батарею поменять в сотовом… сплошная починка – и это каждый раз напрягает и сердит, чёрт возьми! Как мы оказались живыми и дееспособными? Ведь и дикари страдали, болели и умирали, и тоже они шли к кому-то за помощью непременно, хотя каждый сам умел многое… да, многое! Но никто бы из них не сделал, что могу я, да никому бы и в голову не пришло! Они просто не знали этого всего! А вдруг знали? Но тогда какие же они дикари! Построили пирамиды, выставили камни точно по солнцу, умели делать искусственные зубы и трепанацию черепа и высчитать по звёздам не только маршрут, но когда будет затмение… Но это же не дикари… а те, что раньше жили, тоже многое умели, но мир забыл это. Мир постоянно забывает! Когда-нибудь и нас будут называть дикарями, с нашими инструментами, машинами и понятиями. Интересно, кончился ли снег? Или придётся ночевать здесь, добираться обратно семьдесят миль в такую погоду… надо сначала поймать „хаммер“ и пустить его впереди себя… или вообще купить „хаммер“! Хорошая идея! Безумная! Ради одного дня в году держать этого армейского монстра и обихаживать его!..».

– Роберт, – сказал он, – замечания?

– Ты как всегда безупречен! Я восхищаюсь тобой! Держишь форму.

– Спасибо, дружище! Сейчас бы чашку горячего кофе и сигарету! Не знаешь, полегчало на улице?

– Этим распоряжается Дженифер…

– Обещаю всем, что больше Рождества не испорчу!..

– Но ей ты вернул ощущение жизни… через два дня она начнёт медленно забывать ощущение боли… Спасибо, Дженифер…

– Мы все любовались вами! Спасибо, док!

– Хорошо, пойду расскажу мужу. Он наверняка сходит с ума – четыре часа тридцать две минуты! А я обещал ему сорок минут на всё про всё…

Дежурство закончилось. Пока Марк после душа и кофе добрался до гаража через подземный переход, было уже десять. Он выехал и остановился чуть в стороне… «Чёрт… сто миль по такой погоде… часа три, не меньше… кажется, мне опять „повезло“. Я вспоминаю об этом в такие дни. Мало госпиталей, что ли? Нет, мне надо в один из пятидесяти лучших!» Он сделал круг, по знаку на столбе, и снова, чертыхнувшись, въехал в гараж. «Куда теперь податься? Дебора наверняка уехала… а может, они сегодня закрылись?..» Он забыл выключить двигатель и тупо смотрел на приборную доску… «Вот, дали им все права… когда это было, чтобы женщина управляющей была?! – он покрутил в голове ещё несколько имён и решил никому не звонить. – Если и отменили, опять досыпать завалились и начнут канитель на два часа, что не убрано, что ещё не вставала, что… и эта Рэйчел, корова… кто её сегодня за язык тянул? Родила и радуйся, что кто-то на тебя позарился, и молчи, дура! Не тебе диагнозы ставить и пациентам высказывать… а теперь дрожит… если кто шепнёт, выгонят её, и финиш! Может, куда-нибудь кардиограммы делать устроится? Как она сюда попала?.. Меня, когда принимали, трясли, как…».

Вдруг мысли переключились, и пошла бегущая строка. «Этот менеджер – толстый кабан с одышкой: у него диафрагма подпёрта, когда сидит, и он всё время пытался инстинктивно подняться, нелепо разгибался, выпячивал живот, так что стол чуть трогался с места… что его вдруг взволновало моё образование? И рекомендации, и стаж – всё в порядке… нет, вот объясни ему: почему я не иду учиться дальше и не собираюсь ли я уйти сразу с хорошего места куда-то на более высокую зарплату? И никак он не мог поверить, что я на своё место пришёл, что не хочу я ещё шесть лет потратить на то, чтобы потом пытаться свой офис открыть! А деньги откуда? Значит, опять у кого-то на втором плане болтаться или возиться с такими рэйчелами! Дура… кто-нибудь стукнет или сама проговорится – будет жаловаться на судьбу! Эмма пожалуется Донато… вот как от неё избавиться? У этой Рэйчел кругом всё хорошо! И ребёнок за неё стеной, и контракт ещё на полгода, и жалоб не было – все же терпят, потому что – куда она одна с ребёнком… Дура! Это ж надо такое выдать: мол, чего ты с ней возишься – всё равно не вытянет, с таким-то диагнозом… Конечно, Эмма слышала, рядом же стояли! Хорошо, что я молчал! Это я потом ей сказал, когда она затрясла своим пузом жирным и заплакала. Лучше бы заткнулась раз и навсегда… и вот рядом с такой… конечно, потому и получается, что я фигаро… потому что не хочу я больше – мозги устали, а только делать вид… Тут я знаю, что помог, что в случае чего сам до врача справлюсь… все эти звонки, пейджеры. Тревожные браслеты, минута – и нет человека, а без этой минуты он потом, может, ещё лет десять протянет или все сорок… как молодые пошли косяком на тот свет… ужас, ужас… и вот такая Рэйчел! Да чего она привязалась ко мне, корова, эта! Нет… лучше я позвоню Деборе! Десять миль – не сто! Уж доберусь как-нибудь… доползу… хорошо, что машину наладил… как знал… ну, я всегда в начале декабря так её трясу! Дэн молодец, я ему верю… Вот он же тоже на своём месте! Такой головастый, а ни в какие инженеры и контору не лезет… своё дело, сам видит, как его работа проявляется… а что… я же по глазам уже понимаю, когда худо дело и пора доктора трясти… я ему же не говорю свой диагноз, как эта корова! На то он и доктор… пусть решает… а я-то сделаю… и точно совпадает когда, что он сказал… это же вот то самое, ради чего я тут… но они поверить не могут! Вот в чём беда – они все карьеру делают… только не тем способом, я уверен – бумагу зарабатывают! Резюме почитаешь – нобелевскую давай, а потом приходят опыт перенимать… не зря же после всего ещё два года в госпитале отслужи… а если руки не оттуда растут, а если чутья нет, вот он, гад, боров этот, и пытал меня… чёрт… зачем она на Рождество операцию назначила?.. хотя… что такое праздник для человека, который от боли на стену лезет и простыню грызёт… ладно… Дебора… поеду… опять нудить будет, что пора оформить отношения. Что это за жизнь – на два дома… а и правда, что меня не пускает… нет… не созрел ещё – не готов… а то потом разбегаться – нет… это не для меня…

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»