Читать книгу: «Тощие ветви ивы», страница 2
Бронек уже ходил в школу. Он рос вдумчивым, с тем «отцовским» прищуром, от которого во мне теплело. Мог часами смотреть, как Бронислав строгает рейсмусом – тонкая стружка свивается белёсой лентой, и он спрашивал:
– Папа, а у дерева правда есть сердцевина, как у человека?
– Есть, – отвечал тот, не отрываясь. – И если беречь, дом стоит долго.
Иногда он сопровождал меня в амбулаторию: несет корзинку, серьёзный, как приказчик, и шепчет: «Мама, а правда, что акушерка спасает сразу две жизни?» Я кивала. Он запоминал.
Сильвия была нашим тёплым лучом. Она знала, где у кого трещина на коленке, кому к ужину яблоко, а кому – шёпотом сказку. В её руках вещи жили дольше: лента не мялась, пуговица не отрывалась, хлеб резался ровными ломтями, будто сам хотел быть красивым.
Сташек был вихрем. Он измерял двор шагами, крышу – взглядами, а иву – карабканьем. «Я не упаду, мама. Дерево меня держит», – говорил, зависнув на нижней ветви, и мне казалось: правда держит – ива уже знала его вес. Он умел «помогать» так, что потом помогать приходилось втрое: то принесёт охапку сырых веток «растопить поживее», засыпав пол снегом, то молоточком «подлечит» табурет до хрипоты гвоздей.
Хенек – мальчишка с искрой и карманами, набитыми тайнами. Однажды пропал ключ от чулана. Искали полдня. Нашёлся в буханке:
– Я спрятал в самое надёжное место, – гордо сказал он. – Кто его тут найдёт?
– Разве что голод, – вздохнула я, и мы смеялись все вместе.
По вечерам дом звучал. Газета, которую Бронислав читал вслух, скрип гусиного пера в тетради Бронека, шёпот Сильвии над пяльцами, нетерпеливый топот Сташека в сенях и сонный вздох Хеньки на моей коленке. А поверх всего – тёплый гул печи, который связывал звуки в одну музыку. В эти часы Бронислав иногда брал мою руку – шершавую от мыла и бинтов:
– Ты всё успеваешь, Стася. Дом, дети, чужие матери. Как ты это делаешь?
– По ниточке, – отвечала я. – Как ты наш дом: стежок к стежку.
Он кивал. Мы понимали друг друга без больших слов.
В саду всё тоже «достраивалось»: грядки становились ровнее, малина – гуще, осенью мы вместе натягивали на неё шпагаты, а ива, взрослея, делала наш двор камернее – как сфера, где звучит только свой голос. Сильвия качала под ней кукольную коляску, пела тихо, чтобы не будить младших, и мне казалось, что дом дышит в такт её мелодии.
Иногда, когда дети затихали, я выходила на крыльцо. Ветви ивы касались земли и будто гладили её – так гладят больного по лбу. В шелесте листьев слышался привычный «домашний» шёпот – и едва заметный, как дальний раскат, холодок: звук большого мира за калиткой. Я списывала это на усталость, на ветер, бегущий с фабричных труб. Но иногда думала: ива всегда знает раньше нас, откуда подует.
А дома было светло. На полке – банки с компотами, в сундуке – крахмальная скатерть, на гвоздике – моя сумка. И тёплая ладонь Бронислава на моей спине, когда я, прикрыв глаза, опускаюсь на скамью. Дом стоял, как стояли его слова в день обручения: «Я построю для нас дом, полный света». Он сдержал обещание – и мы наполняли этот свет собой: смехом, хлебом, детской беготнёй, бесконечной заботой.
Если прислушаться очень тихо, можно было уловить, как у самого потолка стучат маленькие сердца – четыре разных ритма и один общий такт. Наш дом был ответом на обещание и доказательством того, что слово, положенное на фундамент, держит лучше любого камня.
Глава 10. Доченька Сильвия: Женская нежность и тихий свет
Сильвка была тонкой нитью, что соединяла в доме всех нас. После шумных игр братьев, после Хенькиных «открытий» и Сташкиных подвигов, она умела вернуть тишину. Не тишину пустоты – а тишину тепла, в которой можно перевести дух и вспомнить, что ты дома.
Она часто была рядом со мной на кухне. Её маленькие руки уже умели ловко нарезать хлеб, подать ложку, подмести крошки. Иногда я нарочно оставляла для неё «работу» – перемешать тесто или выбрать ровные яблоки для пирога, – и видела, как серьёзно она к этому относилась.
Однажды, после трудного дня, когда я вернулась с двух ночных родов, усталая до дрожи в коленях, она тихо принесла мне чашку горячего молока и плед. Села рядом, не задавая вопросов. Просто была. И этого «просто быть» хватало, чтобы в душе стало легче.
Сильвка умела защищать и в малом. Когда Хенек в приступе азарта опрокинул миску с супом, она не стала его ругать, а принесла тряпку и помогла мне убрать, шёпотом сказав:
– Мама, не сердись на него. Он ведь не нарочно.
Иногда мы с ней выходили во двор вечером, когда мальчишки уже спали, и просто сидели на лавке. Она говорила о школе, о подружках, о том, что хочет научиться шить «как ты, мама». И однажды призналась:
– Когда я вырасту, я тоже буду помогать мамам и детям. Чтобы у всех всё было хорошо.
Я смотрела на её лицо, освещённое луной, и видела в нём отголоски своего детства. Ту же девочку, что когда-то держала маму за руку, помогала соседям, мечтала о добрых делах. Круг замыкался.
В Сильвии было то, что не купишь и не выучишь по книгам: врождённое умение беречь. И я знала, что именно эта тихая, женская сила будет для неё и даром, и защитой, когда жизнь принесёт свои испытания.
Глава11. Родительские заботы: Дом среди людей
Жизнь с четырьмя детьми – это, конечно, шум и хлопоты, но за стенами нашего дома тоже бурлила своя жизнь. И я всё чаще ловила себя на мысли, что мы не только семья, но и маленькая часть большого, сложного механизма под названием «город».
Наши соседи были как родня – со всеми плюсами и минусами родственных отношений. Справа жила госпожа Левандовская, вдова железнодорожника. Она знала всё, что происходит в округе, и делилась этим знанием щедро, как хлебом. «Стася, – шептала она на крыльце, – вон тот новый лавочник, говорят, не чист на руку…» Я кивала, слушая, но потом ловила себя на том, что всё равно покупаю у него соль – потому что ближе, а с моими ночными вызовами иногда некогда бежать в центр.
Слева – семья Ковальских. Там вечно пахло жареным луком и свежей краской. Пан Ковальский подрабатывал плотником и любил заглянуть к Брониславу «на минутку» – обсудить то калитку, то крышу, а заодно и политику. Эти разговоры часто заканчивались тяжёлым молчанием. Мужчины отводили глаза, говорили о погоде. Я видела, как в их взгляде появляется настороженность – ещё не страх, но уже предчувствие, что мир меняется.
Моя работа в эти годы стала почти неотделима от жизни всего квартала. Я принимала роды у жены сапожника, у молодой учительницы, у двоюродной сестры нашего лавочника. Иногда приходилось идти через весь город в дождь, по тёмным улицам, с фонарём в руке и с сумкой, в которой звенели металлические щипцы и стеклянные ампулы. Каждое такое путешествие было как отдельная история – с лаем собак, со скрипом мостков через лужи, с редкими встречами людей, возвращающихся с работы. Я знала: за многими дверями ждут моего стука не только роженицы, но и люди, которые просто хотят, чтобы их кто-то выслушал.
Дети в это время росли в тесной связи с соседской ребятнёй. Сильвия умела ладить со всеми, её звали «маленькой мамой» за умение утихомирить любую ссору. Бронек же уже начинал помогать отцу по-настоящему – носил доски, точил инструменты. Сташек и Хенек иногда попадали в переделки, но теперь это были уже «уличные приключения» – вернулись поздно, потому что «помогали» нести дрова старому пану Якубу, или замазали все пальцы краской, раскрашивая старый забор у костёла.
Вечерами, когда дети спали, я сидела у окна и смотрела на освещённые жёлтым светом окна соседей. Там шли свои жизни – кто-то читал газету, кто-то штопал носки, кто-то тихо спорил. И в этой пестрой, иногда шумной, иногда тяжёлой картине я чувствовала особенную ценность – мы были частью чего-то большего, чем просто наша семья.
Но иногда, даже среди смеха и разговоров за длинным столом, я ловила на себе взгляд Бронислава – внимательный, чуть тревожный. Ива за окном тихо шуршала, и мне казалось: она слышит чуть больше, чем мы, и уже знает, что впереди ждёт время, когда люди будут смотреть на друг друга иначе.
Пока же мы пили чай, делили яблочный пирог и говорили о делах. Но глубоко внутри я уже берегла эти вечера – на случай, если однажды их станет меньше.
Глава 12. Трещины в мире: Предчувствие бури. Запах страха
К концу тридцатых годов знакомый мир Лодзи начал покрываться трещинами. Сначала – едва заметными, как паутинка на зимнем стекле. Потом – глубже, зловещее. Словно кто-то невидимый тихо стучал в дверь, и этот стук слышали все, но никто не решался открыть.
В лавке у пани Ванды, где всегда царил привычный гул – смех, споры, звон монет, – появилась новая, тревожная нота. Женщины говорили тише обычного, оглядывались, прежде чем заговорить о главном.
– Сахар опять подорожал, – вздыхала пани Ванда, взвешивая крохотный кулёк. – Скоро и вовсе не будет, сметут всё впрок.
– А мыло? – вставляла пани Ядвига. – Муж сказал: на Петрковской всё сметают мешками. Как в последний раз.
– Всё из-за этих новостей, – почти шёпотом добавляла пани Зофья. – В Германии мобилизация… говорят, у границы уже идут учения.
Я слушала их, прижимая к груди холщовую сумку, и ощущала, как под ложечкой оседает камень.
Дома тревогу чувствовали все.
Бронек, уже взрослый, садился к радио и слушал новости с хмурым лицом. Сильвка обнимала меня чаще, чем обычно. Сташек спорил с отцом о политике, прикрывая бравадой растущий страх. Хенек просто спрашивал:
– Правда, что война – это страшно?
Но именно Бронек в эти годы стал для меня отдельной тревогой. Днём он работал на фабрике, по вечерам учился, а ночью… исчезал. Возвращался поздно, с запахом сырого подвала и угольной пыли. В карманах его пальто я находила обрывки тонкой, газетной бумаги. Он отмахивался:
– Мама, это так… для работы.
Позже я узнала правду: он вместе с друзьями распространял листовки против новых громких организаций, которые называли себя патриотами, а на деле несли ненависть. Он говорил тихо, почти шёпотом:
– Если молчать, зло вырастет. Оно уже шагает по Европе. Мы должны быть готовы.
Я слушала его и понимала – он уже мужчина, и мне не удержать его в тёплой кухне, среди запаха хлеба и ромашки.
В эти же месяцы Бронислав вернулся с фабрики мрачнее тучи:
– Уволили пана Левицкого. За то, что еврей. Двадцать лет работал… – Он не договорил, а я почувствовала, что трещины в нашем мире становятся пропастями.
Ночью я долго сидела у окна. В руках был мамин старый фартук – как талисман. В тишине дома слышался смех Хенека во сне, шорох Сильвии, переворачивающейся в постели, и негромкий разговор Бронека и Сташека за стеной.
Мне снился сад, опутанный колючей проволокой, и чёрные птицы с железными крестами на крыльях, закрывающие солнце. А утром я знала – буря близко. И всё, что мы построили, придётся защищать не только хлебом и любовью.
Но даже в этом сгущающемся мраке были люди, которые не отворачивались.
Они поднимали глаза, когда другие опускали, протягивали руки, когда было безопаснее отвернуться.
Я ещё не знала, что скоро и нам с Брониславом придётся выбирать – между страхом и совестью.
Пока мы жили обычными заботами, но в сердце уже прорастало странное, упорное чувство: нельзя пройти мимо, если кто-то стучит в твою дверь.
Даже если за этим стуком – беда.
ЧАСТЬ II. Когда мир раскололся
Глава 13. Тень свастики над Лодзью
Я ворвалась в утро на ватных, немного заплетающихся ногах. Каменные плиты двора под ногами казались непривычно мягкими после ночи, проведенной на ногах, где на свет появились две крошечные девочки, кричавшие так, будто отвоевывали свое право на жизнь. Мир звучал чуть приглушеннее. На моем халате – пятна застарелой крови, крошки слипшейся муки от вчерашнего пирога и темный след от усталой руки, которой я бессчетно раз протирала потный лоб в коротких передышках между схватками. Запах родов, сладковато-металлический, все еще витал вокруг меня.
Открыв дверь своим легким, но уже привычным рывком, я ощутила сразу всё: щекочущий нос аромат только что испечённой булки, горьковатую струю свежего кофе и слепящее, ещё холодное осеннее солнце, падавшее жёлтым квадратом на ворох детских игрушек у порога – деревянного коня и куклу с одним стеклянным глазком. Этот квадрат света на полу, каждый день сдвигающийся по мере восхода, был для меня вечным маяком дома.
Кухня дышала теплом и неспешным порядком. Бронислав, в простом, вытертом до белизны хлопковом фартуке, стоял у стола и неторопливо месил тесто. Его большие, сильные руки двигались сосредоточенно и уверенно – большие пальцы на миг замирали, погружаясь в глубину мягкой массы, будто ища там ответы, потом вновь начинали аккуратное, ритмичное вымешивание. Казалось, из каждой буханки он лепил не просто хлеб, а новое, особое обещание спокойствия, устойчивости в этом качающемся мире.
Мир этой кухни был наполнен мелкими деталями простой нежности: тонкие полоски света продирались сквозь кружевные занавески, отбрасывая на стену причудливый узор, словно отпечатанный уголком скатерти. В углу на плите бормотал, готовясь к кипению, старый эмалированный чайник. А в центре стола, на моем привычном месте, уже ждала большая фаянсовая чашка, парящая над блюдцем, и рядом – толстый ломоть еще теплого хлеба, щедро облитый прозрачным, как мед, рассветом.
Я опустилась на табурет с тихим стоном облегчения – усталая до дрожи в коленях, но спокойная внутри. Я позволила этому утру коснуться моего сердца: как будто весь мир, круглый, благоухающий хлебом и любовью, построен ради таких вот островков тишины и тепла. Я всматривалась в профиль мужа: мягкая складка у глаза от неслышной улыбки, привычная тяжесть плеч, несущих груз нашей общей жизни.
– Всё хорошо? – спросил Бронислав негромко, не оборачиваясь, но буквально изливая заботу каждым движением, каждым замесом теста. Его голос был низким и успокаивающим, как гул печи.
– Две девочки, Бронек, – ответила я, мой голос слегка дрогнул от усталости и счастья. Я отломила кусочек хлеба, обмакнула его в золотистый жир на тарелке и спрятала зарождающуюся улыбку в его теплой мякоти. – Обе живы. Обе цепляются за жизнь маленькими кулачками. Слабенькие, но кричали так, что стекла дрожали. Иногда, кажется, этот старый дом держится только на таких вот маленьких чудесах. На крике новорожденных и запахе твоего хлеба.
Бронислав наконец обернулся, его лицо озарилось теплой улыбкой. Он вытер руки о фартук и подошел, положив тяжелую, мучнистую ладонь мне на плечо. Сила и тепло этой руки были как опора.
– Держится, Стася, держится, – сказал он твердо. – Пока мы здесь, пока печь топится, он будет стоять. А ты? Совсем измоталась? Хочешь, дров подброшу, в комнате прогреется, поспишь?
– Позже, Бронек, позже. Сейчас просто… посидеть. Послушать чайник. Посмотреть на тебя. Здесь хорошо.
За дверью кухни ещё висела густая, почти синяя тень раннего утра, а внутри нашей маленькой вселенной свет как будто собирался в плотный, тёплый круг, где усталость и подспудный страх, всегда живущий где-то за порогом сознания, теряли свою власть. Была только любовь – вся, что есть: запеченная в корочку хлеба, спетая вполголоса Брониславом строчка старой песни, отраженная в длинной полоске солнечного света на полу, которая, как верный страж, охраняла наш сиюминутный покой.
В этот момент из коридора послышались шаги и голоса. В кухню ввалились их дети… Я смотрела на своих взрослеющих детей…
Сильвия, единственная дочь и вторая после Бронислава, старшего сына. Высокая, худощавая, со сдержанными манерами. Но в ее глазах, обычно спокойных и внимательных, сегодня мелькали тревога и какая-то новая, твердая решимость. Ее взгляд скользнул по утренней газете, лежавшей нераскрытой на краю стола.
– Мама, ты дома! Как роды? – спросила она первая, подходя и целуя ее в щеку. Ее прикосновение было осторожным.
– Две девочки, Сильвия. Живы-здоровы, – ответила Станислава, ловя ее взгляд. В ней жила тайная гордость: она всё чаще спорила с отцом за вечерним чаем не о лекциях, а о будущем Польши, о слухах, приходящих с запада. Ее голос становился жестче, глаза загорались непривычным огнем. Вчера она принесла листовку…
– Это хорошо, мама. Очень хорошо, – сказала Сильвия, но ее взгляд снова уперся в газетный заголовок. – Хотя в такое время… каждую жизнь вдвойне беречь надо. Отец, ты слышал последние новости по радио? Из Данцига? Опять эти провокации…
– Слышал, дочь, – отозвался Бронислав, возвращаясь к тесту, его движения стали чуть резче. – Мука кончится раньше, чем их угрозы. Садись, завтракай.
Станислав, Средний сын, рос подмастерьем у старого механика Панкевича. Он уже схватил со стола ломоть хлеба и, ловко орудуя ножом, намазывал его толстым слоем масла. Его руки, сильные и проворные, всегда были чуть испачканы машинным маслом, под ногтями – черная кайма.
– Мама, ты представляешь, вчера в мастерской! – начал он с порога, глаза блестели от возбуждения. – Старый трактор пана Бжезинского, тот, что на запчасти? Мы с Панкевичем его почти оживили! Ну, не совсем, конечно, но мотор чихнул! Если бы найти новую поршневую… – Он замолчал, увидев усталое лицо матери. – А, ну да… роды. Хорошо, что все в порядке? – добавил он, слегка смутившись. Я знала – его мужество было практичным, как гаечный ключ…
Хенрик, которого мы дома все звали Мацеком, был самым младшим из мальчиков, подростком, но взрослевшим с тревожной быстротой. Он уже сидел за столом, вертя в руках ложку, его взгляд беспокойно метался… слишком часто возвращался домой позже, чем она могла позволить себе не тревожиться.
– Мама, а ты слышала? – выпалил он, не дожидаясь, пока другие закончат. – Вчера на Петрковской! Говорят, киоск Шимона, того еврея с газетами, разгромили! Какие-то люди в штатском… кричали что-то про «чужаков». И полиция будто бы смотрела и ничего! – В его голосе звенел страх и гнев.
– Я сказал – хватит! – голос Бронислава прозвучал как удар тестом по столу. Наступила неловкая тишина. Станислава поймала взгляд Сильвии – дочь чуть кивнула Мацеку (Хенрику), словно говоря: «Потом». Этот молчаливый обмен взглядами между сестрой и братом, полный понимания и общей тревоги, резанул ее сердце острее любых слов.– Мацек! – резко оборвал его Бронислав. – За столом не место таким разговорам. И тем более сейчас. Мать устала. – Но, отец! Это же правда! – настаивал Хенрик, сжимая ложку. – Надо же что-то делать! Сильвия говорит…
Сильвия, тихо подошла и прижалась к плечу. Она была подростком, но выросла, кажется, сразу, за последний год. Ее глаза, большие и серьезные, как у отца, смотрели на меня с бездонной чуткостью.
– Мама, я тебе постель приготовила, – прошептала она. – И вода в кувшине теплая. Хочешь, я помогу снять халат? – Никто так тонко не чувствовал неладное в доме, не улавливал сдавленный вздох отца, не умел так внимать моему голосу в ночи… Она уже делила все мои заботы, маленькая хозяйка в ожидании бури.
В ту минуту… я остро… ощутила, как земля уходит из-под ног. Дети мои… Каждый уже выбрал или выбирал свою тропу…
Сильвия – путь сопротивления мыслью и, страшно подумать, делом;
Станислав (Сташек) (1922) – путь умелых рук.;
Хенрик (Мацек) (1923) – путь неистового юношеского гнева… Но все они… искали глазами моего одобрения… Солнечный квадрат на полу дотянулся до ног… Гулкий, металлический голос из репродуктора… заставил всех вздрогнуть. Сильвия и Хенрик (Мацек) переглянулись снова. Тень на пороге сгустилась.
Глава 14. Небо с крестами – тревога вторжения
Утро начиналось с обманчивой нормальности. Кухня, как живое существо, дышала паром от кофейника, пьянящим ароматом свежего хлеба и переплетением голосов – уже не детских, а почти взрослых, несущих в себе отголоски большого, тревожного мира. Говорили о будущем, которое висело на волоске, о политике, просочившейся в каждый дом, о книге, забытой на диване – последнем островке мирной невинности.
– Мам, ты слышала? Вчера Варшава не сдалась, – бросил, не отрываясь от газеты, Бронислав. Она стояла у окна, быстрым, резким движением заправляя рубаху в брюки. Его профиль казался вырезанным из камня. – Отец, если… если нам придется защищать Лодзь, мы ведь не убежим? Не спрячемся?
Бронислав – отец, стоявший у печи, помолчал. Он затянулся губами, на которых белело пятно муки. Его глаза, обычно спокойные и глубокие, как омут, метнулись к старшему сыну, ища в его взгляде опору, но нашли лишь ту же немую тревогу. Тревогу, которую он должен был сокрушить своей тяжестью, как месил тесто.
– Беречь семью – это не бегство, сын, – сказал он наконец, голос низкий, сдавленный. – Но… – Он посмотрел на Хенрика, который нервно теребил край скатерти. – Мужчина не должен прятаться за юбкой матери, когда земля горит. Ты… ты еще мальчишка. Не хватайся за ружье раньше времени. Не зови войну в дом.
– А может, они не дойдут до нас? – вскинулся Хенрик (Мацек), ловко подбрасывая в воздух кусок хлеба и ловя его. Он метнул его брату. Станислав (Сташек) (1922) поймал машинально, даже не взглянув. – Говорят, французы объявили войну Германии! Англичане тоже! Они их остановят!
Броник, сидевший на табурете и чинивший ремень, тяжело вздохнул. Звук напильника по коже внезапно оборвался.
– Хватит спорить, Мацек, – сказал он устало. – Когда большие начинают драться, мелким приходится уворачиваться от сапог. Вот и вся наша мудрость. Лучше бутерброд доешь.
Я смотрела на них – моих детей. Сильвию, высокую, с резко очерченными скулами, с первыми взрослыми складками у глаз и на лбу, с тенью непосильной ответственности в слишком серьезных глазах. Броника умного и справедливого юношу, Сташека, такого же высокого, но более коренастого, с руками механика, уже знающими цену железу и маслу. Хенрика, подростка, но с лицом, взрослеющим слишком быстро, с тенью юношеского гнева в глазах. Моя Сильвия, сидевшая тихо, смотрела на братьев широкими глазами, впитывая каждый жест, каждое напряженное слово. Удивлялась, как время сжалось, словно пружина, выстрелившая их из детства прямо в предгрозовую муть. Хотелось крикнуть: «Хватит!», прогнать этот страх, схватить всех и удержать здесь, в этой кухне, где еще царила мирная, привычная суета, где запах хлеба казался нерушимой стеной. Моя рука сама потянулась к краю скатерти, к знакомой вытертой до блеска дырочке – крошечный якорь стабильности в качающемся мире. Пальцы Сильвии бессознательно повторили мое движение, коснувшись своей тарелки.
И тут всё оборвал Гул.
Сначала – где-то на краю слышимости: низкий, неотчётливый рокот, вибрация, зародившаяся не в ушах, а где-то под рёбрами, в самой подложечке. Минуту я стояла, застыв с полотенцем в руке, пытаясь понять: фабричный гудок? Далекий шум поезда, несущегося по мосту? Но звук не уходил. Он нарастал, катился волной, превращаясь в нечто плотное, осязаемое, заполняющее все пространство. На тарелках задребезжала вода в стаканах. На стекле в моей нетронутой чашке кофе дрогнул, расплылся солнечный блик – маленькое, хрупкое солнце, разбитое вибрацией.
– Мам… что это? – прошептала Сильвия. Она подошла ко мне, ее пальцы впились в край моего рукава, холодные и влажные. В ее глазах, таких ясных обычно, читался тот же животный, неосознанный еще ужас, что сжимал и мое горло. (Про себя: "Ее пальцы… такие же холодные, как тогда, в пять лет, когда она потерялась на ярмарке…")
– Наверное… моторы на заводе разогревают, – попыталась я успокоить ее, но тембр моего голоса – тонкий, дрожащий – предал меня раньше слов. (Про себя: "Боже, только бы моторы… только бы не то, о чем все шепчутся по углам… пусть это ошибка!")
– Это не завод, мама, – отрезала Сильвия. Она подошла к окну и напряженно, почти в упор, вглядывалась в синеву утра. Лицо ее было бледным, губы плотно сжаты. – Смотрите! Смотрите все!
К окну бросились сразу. Наше маленькое, хрупкое слово «дом» в этот миг сжалось у одного стекла: сыновья, вытянувшись в рост, Бронислав – с рукой, застывшей в воздухе, я – с комом ледяного ужаса в горле, Сильвия, прижавшаяся ко мне всем телом, как когда-то в грозу, ее дыхание учащенное, мелкое.
И мы увидели Их.
Над крышами, над знакомыми контурами церковной колокольни, плыли чужие, страшные тени. Не один, не два – десятки. Огромные, глянцево-черные, как тучи саранчи, железные птицы смерти. Их крылья были отмечены четкими, геометрически точными крестами – черными, безжалостными. Один из самолетов, снижаясь, вдруг отразился в моей чашке с кофе – маленький, искаженный, но абсолютно узнаваемый монстр в коричневой лужице. Меня скрутило спазмом тошноты: как можно забыть этот узор? Этот знак, за которым уже пришли миллионы смертей и который теперь навис над моими детьми? Отражение креста в кофе – крошечное, жуткое предвестие, запечатленное в самом обыденном предмете их мирной жизни. В этом коричневом зеркале плыла смерть.
– Мам… – тихо, сдавленно выдохнула Сильвия. Ее пальцы впились в мою руку так, что стало больно. – Это ведь… война? По-настоящему? Как в кино? – Ее голос был тонкой ниточкой, готовой порваться. (Про себя: "Кино… Боже, если бы это было кино!")
Даже вечно болтливый Сташек впервые за утро замолчал. Его лицо, обычно такое живое и открытое, окаменело. Он смотрел на небо, словно механик, оценивающий поломку непоправимой машины.
Я почувствовала, как бешено застучало мое сердце – не столько от собственной паники, сколько от их взрослого, но по-детски беспомощного страха, отразившегося в широко открытых глазах. Этот страх, особенно в глазах Сильвии, был страшнее любого гула.
– Нет-нет, доченька, милая, – залепетала я, хватая ее холодную ладонь обеими руками, пытаясь втиснуть в свой голос хоть каплю убежденности, которой не было внутри. – Учения… большие учения, солдатики играют. Сейчас пролетят, ты увидишь… все будет хорошо… (Про себя, отчаянно, истерично: "Боже, пронеси! Пусть это ошибка! Пусть пролетят мимо! Пусть это кошмар, от которого я вот-вот проснусь! Забери все назад!")
– Да какие учения, мама! – вскрикнул Хенрик (Мацек), его голос сорвался на визгливую ноту отчаяния и гнева. Он ткнул пальцем в сторону дальних районов города, где низкое облако дыма уже начало подниматься над линией горизонта. – Ты слышишь? Ты слышишь?! Это настоящие бомбы! Там, за вокзалом, взрывы! Я же слышу! Господи, они бомбят город! Прямо сейчас! Людей!
Я обвела взглядом детей. Сильвия молча отступила от окна. Ее лицо было искажено не детским страхом, а холодной, бессильной яростью. Она смотрела не на нас, а сквозь стену, на того невидимого врага, который посмел ворваться в ее небо. Ее кулаки были сжаты так, что побелели костяшки. Бронислав, впервые за все годы, опустил взгляд. Его могучая спина сгорбилась под невидимым ударом. Когда он заговорил, его голос, обычно такой основательный, звучал чужим, надтреснутым, но повелительным, как удар топора по дереву:
– В подвал. Все. Сейчас же. Документы. Деньги. Вода. Сухари из буфета. Теплые вещи. Сильвия, бери свое пальто. Быстрее! Не стоять! Не смотреть!
В этот миг, когда он рявкнул "подвал!", и Сильвия вздрогнула, прижимаясь ко мне сильнее, мне показалось, я вижу не этих почти взрослых – студентку, студента, подмастерья, бунтаря-подростка – а снова моих маленьких детей. Броника вечно таскаюшего раненых животных домой, Сильвию, боявшуюся темного чулана, Сташека, плакавшего от сломанной игрушки, Хенрика, прибегавшего ночью в нашу кровать от страшных снов. Самый страшный враг тогда был только в их фантазиях. Теперь он был здесь, реальный, железный, с крестами на крыльях, и его гул заполнял комнату, вытесняя воздух.
Мы двинулись как автоматы, подчиняясь инстинкту стаи, выдрессированному тысячами лет страха. Сильвия не отпускала мою руку, ее тело мелко дрожало, как у пойманной птички. Сташек схватил за плечо Хенрика (Мацека), который замер, ошеломленный, глядя в окно на растущее облако дыма, и быстро, успокаивающе зашептал ему на ухо, пытаясь перекричать нарастающий грохот:
– Идём, брат, идём. Держись ближе ко мне. Ничего, ничего… Мы вместе. Всё равно мы вместе. Понял? Вместе. Как тогда в лесу, помнишь? Выберемся.
Я ощутила этот родной страх – острый, как нож, – перерастающий в ту самую безусловную, всепоглощающую любовь, которая сильнее смерти. И поняла самое страшное: тяжелее всего на свете – врать своим детям, когда знаешь, что больше не сможешь их защитить. Когда твои слова "пролетят" и "не бойся" звучат как последняя насмешка над грохотом смерти в небе и плачем Сильвии, которую ты больше не можешь уберечь от правды. (Про себя: "Прости меня, доченька, прости за ложь…")
В этот час на всю Лодзь, на каждый кирпич, на каждую дрожащую душу, опустился колючий, всепроникающий гул вражеских моторов – звук конца их прежнего мира. За тонкой стеной уже разрывался рыданиями голос соседки, по мостовой гремел и подпрыгивал чей-то наспех упакованный чемодан, а потом взвыла, разрывая душу, сирена воздушной тревоги – протяжный, леденящий кровь вой, от которого Сильвия вскрикнула и закрыла уши руками. А я, лихорадочно прижимая к груди Сильвию, толкая перед собой сыновей к узкой лестнице в подвал, ловила взглядом Бронислава (он схватил металлическую шкатулку с документами и деньгами, я прижала к груди маленький потрепанный альбом с семейными фото – первое, что попало под руку. В кармане платья жгло единственную вынутую из рамки фотографию нашего дома.) и повторяла про себя, как единственную молитву, единственную нить надежды в этом аду: «Хотя бы вместе. Только бы вместе. Пусть ад, пусть смерть – но вместе…». И знала, что даже эта молитва, шептаемая над головой дрожащей Сильвии, уже звучала как непозволительная, почти кощунственная роскошь в городе, над которым раскинулось небо, усеянное черными крестами – предвестниками крематориев.
Глава 15. «Войне нет конца» – вторжение и первая паника
Гул не пролетает мимо – он врывается. Он рвется в самую ткань реальности, ранит пространство, раздирает привычный порядок вещей на клочья. Сначала – с небес: короткий, высокий свист, будто пропущенный по коже ледяной иглой. Потом – через перевёрнутое окно кухни (стекло уже звенит!) – выстреливает первый настоящий взрыв. Не грохот где-то там, выше крыш, а физический удар. Как будто огромное сердце мира, бившееся под ногами, взорвалось прямо под городом. Воздух рассекает сирена. Она режет – не просто уши, а всю нервную систему, до самого спинного мозга: тонко, пронзительно, безнадежно. Будто скулит сам город, которому сейчас рвут внутренности. Этот вой сирены навсегда врежется в память как звук конца их прежней жизни. Он станет саундтреком их кошмара.
Дом живой от страха. Сначала – легкая дрожь, как озноб. Потом – треск балок, стук посуды в буфете, грохот упавшей кастрюли. Стёкла гремят и угрожающе звенят, готовые вот-вот рассыпаться градом осколков. На тюле в окне – черная, стремительно растущая тень от низко летящего самолета. Будто когтистая лапа хищника, на мгновение замершая над их гнездом. Падающий свет из другого окна рассекает комнату на резкие полосы – словно невидимый нож рвет старую семейную фотографию на части. В детях нет крика – есть оцепенение. Хенрик, прижавшийся к стене, сжимает кулаки так, что ногти впиваются в ладони. Броник хватает за рукав брата и подхватвает вещи. Сильвия, лицо как маска, с грохотом захлопывает ставни, запирая тьму снаружи. Сташек молча, но с неожиданной силой подхватывает Сильвию под локоть и тянет к двери – точно как на тех бесконечных, казавшихся ненужными репетициях тревоги.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+10
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе
