Читать книгу: «Дитя леса», страница 2
Следуя за всеми в большой автобус, направляющийся на кладбище, я выхожу со двора. Ржавая пружина на калитке сжимается, издав мерзкий протяжный скрип, и деревянная дверца с размаху захлопывается за моей спиной. Я вздрагиваю и оглядываюсь. Вижу опустевшую мрачную веранду через деревянные дощечки низкого забора. Смотрю в незакрытое окошечко кухни, на котором от ветерка качается белая кружевная шторка. Деда, радостно выглядывающего и оживленно машущего мне вслед, больше нет. Солнечные блики падают на умытые дождем, ставшие мутными стекла, ложатся на крыльцо и на темные листья перешептывающейся с ветерком сирени.
Я вдруг понимаю, что последний раз за мной закрылись двери прадедушкиного дома.
Глава 2. Чероки Дальнего Востока
– Баба, а если бы поезд повез нас не назад, а вот прямо куда угодно, ты бы где загадала очутиться?
– Ну что ты пристаешь с дурными вопросами. Пошли уже быстрей…
– Ну куда бы ты хотела ехать, а? Ну скажи.
– Куда-куда, на Кудыкины горы… Иди скорее.
Уставшая баба тащит меня за руку через набитые людьми вагоны поезда. Пассажиры с измученными и угрюмыми лицами качаются в такт движению состава, смотрят на меня, друг на друга, в окно.
Я ненавижу поезда. Ненавижу, когда мы прячемся с бабой от кондуктора, переходя из одного вагона в другой, чтобы не платить за билет. Мои ноги сковывает дикий ужас, стоит только сделать шаг на подвижную переходную площадку, которая соединяет вагоны. Внизу, через массивный переходной фартук, я вижу, как стремительно мелькают под поездом трава, земля, камни и шпалы. Тело чугунного фартука качается, ежится, пытается уронить или скинуть меня прочь, прямо в зияющие щели своего металлического устройства.
Баба психует, одергивает мою руку, когда я отказываюсь идти, как упрямый теленок, упираясь ногами. Она кривит лицо и цедит сквозь зубы: «Ну пошли, чуть-чуть еще пройдем, и все, в том вагоне постоим, больше проверять не будут. Давай, Маша, иди, что ты за бестолочь такая, увидят же.
И видели. Порой проворная билетерша настигала нас неожиданно, и баба, следуя выученному тексту и плану, принимала неестественный вид растерянной и нарочито улыбчивой женщины, которая, ой, по рассеянности своей и в силу преклонного возраста забыла купить билет. А девочка в билете не нуждается – ей еще и пяти нет. Документы баба, как назло, дома оставила, а мой невысокий рост и «кожа да кости», по ее мнению, были верным подтверждением моего возраста. Жаль, что меня саму она не считала нужным предупредить, подготовить к предстоящей вагонной постановке, поэтому на деле роль была предоставлена одному актеру – и бабушка спорила, доказывала и ругала меня, поучая, что крайне неуместно влезать в разговоры старших, пререкаться с ней и напоминать так громко при посторонних, сколько мне на самом деле лет. И кто же меня, эдакую бестолочь, просил умничать.
– Да вы не слушайте, она маленькая, не понимает ничего, что с нее взять, дите. – Баба была плохой актрисой, как мне казалось. Она как-то не так говорила, как-то не так улыбалась в подобных ситуациях. И зачем было обманывать, что я еще маленькая? Я уже большая. И кондуктор, окинув нас с головы до ног нехорошим взглядом, все понимала и шла дальше. А иной раз и не понимала, и бабушка, расстроенная, нехотя доставала из сумки звенящую мелочь.
В такие моменты я видела, как тускнеет и катится вниз ее взгляд – взгляд, от которого внутри у меня начинало что-то ныть и появлялось странное чувство вины за все. Пышные сутулые бабины плечи будто опускались еще ниже, и сама она становилась маленькой, с меня ростом. Казалось, что в такие моменты она вспоминала про неподъемный и невидимый груз, который лежит на ее плечах и тянет все тело вниз. Губы истончались и сжимались. Лицо начинало утопать и укутываться кудрявыми волосами, похожими на облако сладкой ваты на голове, но черное, как шпалы под несущимся вагоном. Но в чем моя вина, я не понимала, я же не соврала – раз баба забыла, правильно, если я ее поправлю! Да и, что греха таить, мне так хотелось, чтобы все без исключения знали: мне не пять уже, а целых семь с половиной и скоро я пойду в школу! Я давно этого жду. И рюкзак мне баба сшила из старой дедовой куртки: большой, черный, с блестящей пряжкой от ее старых сапог.
Баба хорошо шила. У нее была красивая ножная швейная машинка. Ногой баба давила на широкую педаль-подставку, та толкала рычаг, который вращал большое колесо, на колесе имелся ремень, что передавал движение вверх, и машинка работала. Мне нравилось сидеть рядом и наблюдать за всем этим механизмом. Баба сама становилась большой подвижной горой. И я внимательно следила за тем, как размеренно и плавно в такой момент колышется и качается все ее пышное тело. И баба шила. А я смотрела. Когда-нибудь и я так сумею, а пока: «Не лезь, куда тебе, еще маленькая, сил не хватит, сломаешь что-нибудь, кто ремонтировать будет…»
Поезд останавливается, лязгает, скрипит, фыркает и умолкает: пора выходить. В нашем селе нет вокзала, и если вагоны протягиваются не близко к дороге, то малочисленным выходящим пассажирам приходится скатываться с насыпи из камней. Неосторожный может и кубарем свалиться. Поэтому баба крепко держит меня, и мы медленно спускаемся с горки, а потом поднимаемся на дорогу.
Идем долго. Сначала минуем деревянные дома, стоящие стройным рядком, потом – местный сельсовет и большой памятник. Дальше грех не срезать: за сельсоветом маячит разваленный кинотеатр, который давно растащили по кирпичику; основание и куски стен – все, что от него осталось. Зато мы можем пройти сквозь его разрушенные стены на другую улицу села и сэкономить время.
Дальше улочка сужается. Мы проходим пекарню. Аромат свежего хлеба бьет в ноздри – рот наполняется слюной, а в животе начинает урчать. Но хлеб мы не покупаем. Дома баба печет его сама, в прямоугольных чугунных формах в духовке. Она выстаивает сразу несколько больших ржаных булок, чтобы хватило надолго.
Баба была похожа на волшебницу или фею, воплощая в себе столько умений и хитростей. Ее утомленные работой руки не знали покоя и отдыха. Я любила ее. Она была доброй, и, несмотря на излишнюю ворчливость и наставления в мой адрес, я знала, что она хорошая. В те моменты, когда все у нас было мирно и ладно, я называла ее не баба, а бабочка, отчего она улыбалась. А потом начинала что-то вспоминать и приговаривать: «Вот Ритка сучка! Хоть бы когда конфетку девчонке прислала». Я молчала, потому что не знала, честно ли считать Ритку – мою маму – плохой только оттого, что она не присылает мне конфет. Но кроме конфет пункт о матери входил в бабин список моей подготовки к школе: научиться читать и писать; спросить у соседей, кто что готов отдать; купить остальное; запомнить: если кто спросит, надо отвечать, что мама оставила меня ради моего образования – наша томская школа получше, отучусь, и она сразу же меня заберет. Я не знала, почему жила с бабушкой, не ведала, когда наступит день назначенного приезда за мной. Надеялась, что скоро, когда я пойду в школу. А пока я живу с бабой, давно, целую жизнь, не подозревая, бывает ли по-другому, как-то иначе. Должно ли быть?

Мы проходим пекарню и длинный проулок, за косыми заборами огородов стоит наша томская школа. Мне она кажется большой, белоснежной, а с этими деревянными окнами, крашенными в синий, – особенно красивой. Вот пройдут еще месяц и пара недель, и я уже буду сидеть за партой в первом классе. Представляю, как стану учиться на одни пятерки. У меня получится! Ведь бабочка Тоня говорит, что надо хорошо учиться, чтобы потом найти приличную работу и не жить в нищете, как выпало нашей семье.
За школой стоят крашенные в ярко-зеленый цвет вагончики – магазины «Юлия» и «Марина». Я не знаю, почему уродливые металлические строения с кривыми козырьками назвали людскими именами, но в одном из них – в «Юлии» – работает моя тетка, жена бабиного сына Ромы. Удивительное совпадение, но и ее зовут Тоня. Данное ей имя остается единственным сходством двух родных мне женщин, потому что, к моему разочарованию, взрастившему недоверие и неприязнь к ней, она была не Тоней, как моя баба, а Тонькой – отличалась дурным характером и била меня, когда баба уходила на работу в ночную смену.
Когда-то злая Тонька работала в детском саду воспитательницей, сельские знали ее и уважали, потому что день ото дня оставляли ей своих детей. А с воспитателем детского сада лучше уж дружить и водиться, особенно когда он излишне строгий и радеющий за дисциплину. А потом она родила Ваньку, моего двоюродного брата, и ушла работать продавщицей, потому что так ей легче, да и платят в магазине приличнее, как она замечала в разговорах со взрослыми.
У бабы было трое детей. Но в живых судьба оставила лишь двоих: Рому – ее среднего сына, женатого на злой Тоньке, – и «Ритку-сучку», мою мать. Мама жила в Серышеве. Сначала с одним мужем, потом с другим – подслушивать взрослые разговоры и пересуды полезно, столько выведываешь о жизни, о людях вокруг. Потом баба Тоня рассказывала злой Тоньке, что мать надолго уехала – в Казань, с новым «хахалем». Говорила, свадьбу сыграют и жить останутся на родной земле ее нового мужа. «Только чует мое сердце, не прибили бы ее в этой Казани», – добавляла баба, она же все знала и задаром делилась с людьми путными советами.
Про третьего бабиного ребенка мне мало известно. Он умер еще в детстве, и она крепко хранила в тайне воспоминания об этом. Но весной мы ездили на кладбище, и его короткая могилка была рядом с могилой прабабки Марии. Баба оставляла на бумажной салфетке пару конфет, крашеное яйцо и булку в виде птицы, не съеденную после Пасхи. И говорила нам с Ванькой, что давно просевший небольшой холмик – могилка ее сына Коленьки.
Рома и Тонька жили с нами, в бабиной трехкомнатной квартире. Они с Ванькой делили на троих крошечную спальню, баба спала в зале на диване. Позже, когда Ваньке исполнилось четыре года, дед притащил откуда-то подранное кресло-кровать, и с того момента Ванька спал с бабой в зале. Во второй маленькой комнатке ютились моя кровать и большой шкаф с открытыми полками, на которых в идеальном порядке были расставлены книги и уродливые советские куклы. В куклы я не играла. Они мне не нравились. Их бабе кто-то отдавал, а некоторых она принесла оттуда, куда люди несут мусор. Баба таскала с помойки что-нибудь, по ее заверениям, хорошее и, искренне не понимая, с некоторым возмущением и удивлением ругала расточительство и зажиточность. Однажды она принесла мне альбом и краски – альбом был изрисован, но в нем все же оставались еще белые листы, и я не видела ничего страшного в том, чтобы пользоваться обратной стороной – она была не тронута, а вот с коробочкой акварельных красок дела обстояли грустнее. И красивая картинка с пчелкой на крышечке не спасала от этой проблемы. Красок в ячейках оставались считаные граммы, слежавшиеся на донышке комочки, поэтому я с высочайшей аккуратностью макала в них краешек кисточки, едва касаясь цветного тельца, и набирала побольше воды. Эта хитрость обещала продлить жизнь краскам еще надолго. Но мои рисунки от избытка влаги были тусклыми и растекающимися.
Мы проходим магазины, еще одну улицу и сворачиваем на широкую дорогу. Она ведет прямо в сердце нашего села – жилье. Так называется наш элитный, как считается, район. Кружком стоят, смотря друг на друга, немногочисленные трехэтажки и одна пятиэтажка. За ними, широко обнимая добрую половину окраины, виднеется детский сад «Солнышко», где бабушка работает сторожем. До того баба трудилась поваром. Она гордится воспоминаниями о своей молодости, особенно когда речь заходит о работе на комплексе. Баба достает пожелтевший газетный разворот, который бережно хранит в серванте, – черно-белую вырезку, слегка помятую, с длинным текстом о лучших столовских труженицах и большой фотографией у заголовка. На фото она молоденькая, стройная, в белом платочке, сияет, радостная и влюбленная в жизнь, выделяется своей лучистостью из окружения пухлых румяных поварих. Бабина улыбка самая яркая. И глаза у нее горят. Словно на фото и не моя баба, не та, что стала сторожем, когда Краснополянский свиноводческий комплекс развалили, а какая-то чужая баба. Потому что между ними двумя ощутимая разница. Та – веселая, озорная, с сияющими глазами, так и хохочет она, звонкоголосая красавица, у которой непослушные кудри выбиваются из-под платка, а в умелых, ловких руках любая работа – и не работа вовсе, забава и отдушина. И никакой беды она не видит, и никакого горя не знает, и не верит, что бывает оно.
Моя баба – она уставшая, тихая, медленная и осторожная, похожая на тягучее тяжелое облако. Не помню ее хохота – того, который представляется мне, когда я смотрю на фото. Она говорит спокойно, еле-еле. Кудри ее не такие наливные, они рассыпчатые и похожи на пух. Глаза серые, а уголки губ опущены.
Мы заходим в подъезд и поднимаемся на второй этаж. Баба вставляет ключ в замочную скважину, опираясь плечом и тяжело подергивая на себя дверь, проворачивает ключ в рывке – когда уже кто-нибудь из взрослых починит проклятый замок?
Я и не заметила, как мы добрались. Среди моих раздумий и бабушкиных вздохов в пути не нашлось места на разговоры. Мы любим молчать.
– О, явились. – Тонька из ванны выносит на руках Ваньку, замотанного в большое махровое полотенце, но его розовые пятки все равно торчат наружу.
– Явились, Тонь, и не говори, – баба со вздохом опускается на табуретку в прихожей. – Устала. Чай попью, Машку уложу и буду на работу собираться.
– Бабочка, миленькая, разреши мне с тобой, ну пожалуйста, пожалуйста, – хнычу я.
– В эту ночь нельзя, не возьму: проверять придут, – отрезает баба, стягивая обувь с больных отекших ног.
– Ну пожалуйста, пожалуйста. Я помогать буду – беседки подмету…
– Хватит канючить. Спать собирайся. В следующий раз пойдешь.
Спорить с бабой бесполезно. Проверять, я уверена, ее не станут – баба ответственно находится на территории детского сада, когда дежурит, добросовестно подметает дорожки и прибирает мусор в беседках. Но если она придумывает какие-то причины, отказывает мне, то я бессильна.
– Давай в «пол – это лава»? – кричит Ванька, которого уже переодевают на бабином диване в центре зала.
– Давай, – загораюсь я. – А, нет, подожди, давай лучше в индейцев?
– В индейцев? Ну ладно, – протяжно произносит брат с заметно угасающим энтузиазмом – без обиняков любит он те игры, где мы должны скакать как умалишенные по всей мебели в квартире: с дивана – на журнальный столик, со столика – на кресло-кровать, с кресла-кровати – на пышное дедово кресло и заново по кругу, пока кто-нибудь не сваливается или не разбивает себе нос. Тогда злая Тонька, как раскочегаренный свистящий паровоз, летит ко мне, чтобы отвесить звучную пощечину, потому что здоровая уже, а ума нет.
Я любила другую игру. Дед-охотник из фазаньих перьев сделал нам с Ванькой венцы-роучи1, как у настоящих индейцев. Мой роуч был украшен ярким плетением – все дед постарался: он собирал цветные провода, потом нарезал мягкую оболочку – изоляцию, и получались пестрые резиновые бисерины, из которых он плел узорчатые ремни, украшал наши индейские венцы. И вот я надевала свой и становилась дочерью Солнца – богиней с косами2, которая поведет племя народа чероки сквозь страдания и голод. В игре я – главная и важная, настоящая героиня. А Ванька – индеец-воин, он охраняет племя, ходит на охоту, выслеживает врагов. Облачившись в свои фантазии, я была самая красивая и нарядная во всем племени и говорила мелодичным, чарующим голосом. А Ванька ворчал грубым, пытаясь набрать побольше воздуха и раздувая щеки, но от этого он был больше похож на индюка, а не на воина, и я еле сдерживала смех.
Когда наша фантазия хлынувшей из берегов полноводной рекой неудержимо выливалась за края, то мы и в этой игре начинали скакать и шуметь, перепрыгивать со спинок мебели и громко бухаться на пол. Но так все равно было по-другому: стоило надеть на голову индейский венец, а если повезет – когда взрослых не бывало дома, – то и бабины бусы…
– Ты видишь меня, мой народ?! – кричу я и высоко к небесам поднимаю свой воображаемый лук.
– Да! Мы видим тебя, богиня с косами…
– Я – дочь погибшего за вас вождя Солнце, я – богиня с косами, я обещаю, что вы больше не будете голодны и несчастны. Мой преданный воин, Соколиное сердце, бери свой лук, нас ждет быстрый, как ветер, гуанако!3
– Маш, а кто такой гунака?
– Не «гунака», а гуанако, бестолковый, всю игру испортишь! Гуанако – это олень такой, и мы на него охотиться будем. Или не олень, верблюд или лама, ну, неважно, я не помню… Лесной зверь.
– А-а-а, ну ясно. А я думал, мы по скалам будем карабкаться. Я же так люблю играть.
– Потом по своим скалам полазаешь. Давай дальше играть… Жди нас с большой добычей, мой народ. Мы вернемся на заре. Принесем богатый пир, пригодный для долгого пути. А вы не мрачными думами томитесь, а точите стрелы и собирайте все необходимое для большого похода, потому что духи земли и неба, духи смерти и жизни явились мне этой ночью и поведали: ждите, несчастные индейцы-чероки, засуху, и если не пойдете вы следом за своей предводительницей, то здесь же и погибнете. И значит, как только мы с Соколиным сердцем вернемся, очистимся молитвами от охоты, накормим племя и отдохнем, следующим же утром начнем наш большой поход через горы к новым землям.
– Маш, покажи мне его в книжке. – Ванька сползает с дивана и садится на пол, смотря на меня своими огромными просящими глазами, и я знаю, что от этого тревожного очарования не отмахнуться.
– Кого? – спрашиваю брата, нахмурившись, потому что прекрасно знаю ответ и хорошо понимаю: Ванька не передумает.
– Гунаку, – отвечает он робко и тихо, – и индейцев покажи.
– Ну ладно, пойдем!
Я спрыгиваю на пол со спинки дивана и бегу за цветастыми старенькими журналами об индейцах. Дед давно раздобыл эти богатства для меня, и я столько красивого и редкого узнала из них об истории первых племенных поселенцев наших краев!
– Смотри, вот гуанако. А это индейцы Дальнего Востока.
– Красивые, – замечает Ванька, проведя ладошкой по гладкой странице.
– Угу, – одобрительно машу головой и слащаво улыбаюсь, будто речь обо мне. – Смотри, вот эвенки – «сибирские индейцы», они были кочевниками. А это музей Арсеньева, в нем столько индейских штук хранится: и одежда, и украшения, и посуда, и оружие. Хотела бы я там побывать!
– Эвенки? А почему мы тогда в чероки играем?
– Про чероки тут тоже написано, в конце журнала, – я перелистываю толстый сборник, ловко перекидывая вереницу красочных страниц, и открываю последние главы. – Вот. Чероки на амурской земле не жили. Но мне нравится их история – их надо спасать. Эвенки строили свою жизнь славно, по порядку, с добром, с душой. А у чероки приключения и войны – все как в фильмах. Давай играть, будто земля – наша, дальневосточная, а эвенки – это чероки?
– Ну ладно, давай. – Ваньку мало заботят детали, и он соглашается на мои стремительные выдумки, потому как любит поскакать, попрыгать, подурачиться вдоволь, а остальное – малопонятное или невообразимое для его малышового разума – неважно.
– Улю-лю-лю-лю, – вопим мы дружным дуэтом, и игра резво несется новым, оживленным и наполненным сюжетом.
Глава 3. Ковбой
Нам повезло, мы были еще детьми, а значит, подвиги, опасные приключения, сражения и победы оказывались нам под силу – в нашем воображении.
Уже в пижамах, натянув на головы венцы из фазаньих перьев, мы с Ванькой забирались на бабин диван, словно на высокую скалу, и спрыгивали вниз – спасались от хищников, которые настигли нас у подножия водопада. Бесконечно долгая вереница преодолений и испытаний. Я была тонкая и ловкая, юрко, словно дикая лань, перепрыгивала по скрипучим бортам дивана – то на один, то на другой, а потом летела вниз и неслышно приземлялась в приседе на старую, подранную бабушкиными котами, зеленую дорожку. Ванька был еще мал и неуклюж. Ему только исполнилось пять лет. Он карабкался по мягким бортам дивана полулежа, зад его свисал, стягивая брата на пол, короткие ножки барахтались в воздухе и никак не могли оттолкнуться. Потом он все же забирался и, раскрасневшийся, вставал на краешек дивана, поправлял индейский венец, а затем прыгал следом, но без моей легкости и грациозности. Ванькин прыжок больше походил на падение. И падал он гулко и смешно, как мешок.
Мы взбираемся и прыгаем, смеемся, кричим, голосим, подавая особенный индейский клич. А взрослые на кухне о чем-то разговаривают, порой я пытаюсь прислушаться, отвлекаясь от игры, потому что мое природное любопытство сильнее, и с ним я бороться не умею, как с плохой привычкой. По отрывкам фраз складывалась бабина история о том, как прошли похороны, кто ездил с нами на кладбище, как она ругалась, что столовские поварихи на поминальный обед порезали не всю колбасу да и борщ сварили пустой – одна вода. А баба работала поваром и неплохо оценивает, сколько и какого размера должны быть порции. И, одним взглядом окинув накрытые столы, поняла: домой обманщицы утащили половину продуктов. Ох и накажет Бог этих жадных курв, ох накажет. Да потому что нечего наживаться на чужом горе.
Бог, по рассказам бабы, посылал наказания многим, если судить по тому, сколько раз она ругала кого-то в беседе с Тонькой или дедом. Осмысливая ее речи, я боялась, что Бог злой. Бабушка толком не рассказывала, кто он, но пугала его наказаниями за нечестные, недобрые, жестокие или глупые поступки. Я знала от нее только, что Бог живет на небе, за всеми следит и всех слышит. И меня слышит. На замызганной боковине шкафа в бабиной комнате висела икона в круглой коричневой рамочке, но на ней был изображен не Бог, а его Мать с Младенцем на руках. Мне нравилось, что ее звали как меня, а меня – как ее: Мария. Но не нравилось, что дома все равно окликали меня Машкой, а вот Машей – реже. Деда Ваня звал Марусей. Воспитатели в садике – Манькой, в больнице врачи путали и называли Мариной. А вот Марией – так мое имя не произносили.
– Чего вы расскакались на ночь глядя? – Тонька входит в зал, сведя свои черные брови в недобрый треугольник. – Спать собираетесь или как?
– Мам, ну мы еще поиграем, недолго, ладно? – стонет Ванька.
Я молча провожаю ее шаги движением головы.
– А ты чего на меня своим оленячьим взглядом уставилась? – бурчит Тонька. – Я же вам сказала: спать собирайтесь. Чего вы добиваетесь? Чтобы соседи снизу по батарее долбить начали? Не хватало потом выслушивать от них во дворе…
Я не хочу спать. За окном еще светло. Индейцы ждут моих подвигов. А баба не берет меня этой ночью на дежурство, где бы мы с ней по излюбленному обычаю, сидя в музыкальном зале на деревянных детских стульчиках, читали бы сборники детских песен, приготовленные для завтрашних занятий музыкальным руководителем Тамарой Иосифовной.
Коротая ночную смену, мы с бабой учили потрепанную азбуку. И она сокрушенно ругала меня: «Ну “о”, буква “о” – “о-о-осы”, когда же ты запомнишь уже?» А я знаю, что буква «о», но нарисованы-то пчелы, а никакие не осы – пчел я знаю, они маленькие, округлые и лохматые, похожие на полосатые бочонки, и больно жалят за пятку во дворе деда Вани, а про ос никаких не слышала. Баба ворчит, приговаривает свои присказки: «Вот недаром пословица имеется: смотрю в книгу, вижу фигу – про тебя, ей-богу! Сколько мы уже над этим алфавитом бьемся, и все без толку…»
Промучившись с буквами, мы шли под лестницу на первом этаже, где стояла небольшая тахта и где баба не должна была засыпать, она же сторож. Она целую ночь читала мне книги. А я слушала. Ночь за ночью. Слушала и просила прочесть еще, невзирая на то, что сама уже могла читать, пусть и медленно, выковыривая слова из книги, вытягивая слог за слогом. Могла. Но послушать сказку куда приятнее, чем читать самой, вдобавок если ее читает не строгая воспитательница твоего детского сада, а добрая, любимая бабочка. Сказки братьев Гримм были любимыми, особенно про черта и его бесчисленные знатные похождения и приключения. А еще про Золушку и ее сестер, одна из которых в погоне за туфелькой и королевскими богатствами отрубила себе пятку, а другая – большой палец на ноге. Сказки были жуткими и не такими, какие Тонька читала Ване дома. Она ругалась на бабушку, когда та утром бросала «дурную книжку» в прихожей и не прятала ее. Тонька читала Ваньке короткие сказочки про всяких добрых божьих коровок, котят и зайчат и еще детские стихи, в которых героями были звери или насекомые, а вот черти, попы или жадный и глупый царь – нет, такого на картонных страницах не встречалось.
Под окнами слышится громкий журчащий свист.
– Ковбой! Ковбой! – вопит свистун неприятным, грубым голосом. Тонька скорее несется к балкону.
– Чего надо? Чего разорался?!
– Ковбой дома?
– Нет его, на охоте третьи сутки. Нечего под окнами орать, понял? Ноги, что ли, отсохнут на второй этаж подняться, спросить по-человечьи?
– Кто там? – Любопытная баба спешит следом.
– Да никто. Зря подскочили. Димедрол. Петрова ищет.
Димедрола я знаю – он в селе всем известен, и не с лучшей стороны. Живет Димедрол в соседнем подъезде нашей трехэтажки. Неприятный и жутко некрасивый: кожа его темно-желтого цвета, хотя больше коричневая, лысая голова огромная и сплющенная, как порченая тыква с нашего огорода, почерневшие зубы уживаются нестройным и неполным рядком, уши торчат в разные стороны, как лопухи. Однажды во дворе я узнала, что у Димедрола есть имя: зовут его Димка, а никакой не Димедрол. Но прозвище подходило к его внешности, а имя не вязалось с видом прокуренного оборванца. Димедрол ходил в грязном рванье и при любом разговоре ругался матом. Порой у них с дедом были какие-то общие дела, про которые баба говорила, что доведут они деда до погибели, помяни он ее слово.
– Мам, я есть хочу, – хнычет Ванька.
Тетка закатывает глаза, но идет наливать ему молоко в эмалированную кружку и греть на плите. Потом она несет молоко в их спальню. В стоящем напротив трельяже я вижу, как откуда-то из шкафа Тонька достает шуршащий пакет с пряниками и дает брату. Я молча сижу в зале на диване и жду, когда Ванька доест и выйдет играть со мной. Озадаченная баба знает, почему подогретое питье унесли в спальню, а не поставили на стол. И знает, что, после того как Ванька наестся сладкими угощениями, он начнет хвастаться. Баба зовет меня на кухню и наливает невкусный черный чай. Заварка настаивалась в маленьком чайничке весь день и стала крепкой, горькой, пахнущей сырым деревом. А ситечко, висящее на носике чайника, не спасает от попадания в кружку чаинок, похожих на мелких противных мушек. И чай тот гаже любых чаев на свете. А мне так хочется теплого молока! Но оно – для Ваньки, он же маленький, а ты уже здоровая, должна понимать. Большая уже, потерпишь, обойдешься. И пряников мне хочется шибко, но у бабы нашелся только хлеб с гадким пластилиновым спредом, который она забрала с собой из дома деда Вани, что означало – перекусу быть и голодной я не лягу.
Быстро съев хлеб и отпив пару глотков чая, я спрыгиваю с высокого крутящегося стула и бегу в зал, по пути надевая на голову свой венец великой индейской девы. Баба за спиной ворчит, что зря кружку пачкала, все равно не допила и что дурная привычка – сделать глоток и убежать. А у меня впереди – прямо перед глазами – уже расстилаются широкие поля, шумят дикие водопады и навстречу бегут люди в ярко изукрашенных одеждах.
– Улю-лю-лю-лю, – живо похлопывая ладошкой по рту, издаю я призывный клич, – за мной! За мной, мой народ! Я – внучка непобедимого ковбоя, ваш новый вождь и меткий стрелок из лука – выведу вас из этого гибнущего места.
И диван становится огромной каменной глыбой до самых небес, с крутыми склонами, острыми выступами и затопленными водой гротами.
– Соколиное сердце был ранен. Охота вышла суровой – в предгорье, где мы взяли ускользающий след гуанако, на нас напали дикие звери – свора бешеных голодных полуволков. Соколиное сердце укрылся у подножия. Он останется в пещере, пока не окрепнет и пока целебный полынный корень не залечит его рану, а мы двинемся в путь.
– Но Соколиное сердце – наш главный воин и защитник! Без него мы не протянем и дня в диких местах, – воображаемый длинноволосый индеец выступает вперед. Хромая, опираясь на корявую палку, всем видом выдавая свою седовласую немощность.
– Посмотри на меня, старец, – я спрыгиваю с дивана, словно с огромного каменного выступа, и шагаю вперед, протянув руки навстречу старику. От этого прыжка мой индейский венец слетает с головы. – Ты видишь эти раны? Видишь следы укусов и борьбы на моих ладонях? Я не боюсь ни рассвирепевшего зверя, ни изголодавшегося стервятника! Смотри! Посмотри же на них!
И, призывно выкрикнув последнее слово, сама смотрю на свое отражение в старом трельяже. Желтый тусклый свет люстры с пластиковыми висюльками, похожими на плоские сосульки, скупо рассеивается по залу, и моя худощавая фигура еще больше похожа на тень. В отражении трехстворчатого зеркала я вижу тонкую хрупкую девочку в просторной ситцевой пижаме и с туго заплетенными длинными рыжими косами. Такими густыми, что золотисто-рыжий становится медно-красным, а у корней отливает черным. Бледная полупрозрачная кожа, не такая песочно-коричневая, как у загорелых индейцев. Острый нос, не изящный точеный или аккуратный вздернутый носик, как у некоторых премилых девочек из нашего детского сада. Большие темно-карие глаза – словно блюдца черной воды в глубоких заброшенных колодцах, не такие холодно-ясные, небесно-голубые, похожие на спящий океан, как у бабы Тони, деда Вани, Ромы и Ваньки, а, напротив, как те, которыми нагло пялился на меня черт со страниц «дурной книжки», расплываясь в больной и дикой улыбке.
Я поднимаю венец с пола – с шелковистой прохладной травы, которая облизывает мои босые ноги, еще раз взглянув на себя в зеркало, надеваю роуч из фазаньих перьев на голову. В теплом отражении, где играют отблески танцующих пластиковых сосулек, еле звенящим хороводом похожих на пение маленьких птиц, в зеркальной глади я вижу другую девочку – она красивая. Узкое платье с бахромой из кожи и вышивкой по подолу и на рукавах, широкое монисто на шее и медвежий клык на шнурке, браслеты из пестрых бусин, на которые нанесены узоры и надписи, в волосы вплетены звенящие тяжелые накосники4 из ракушек и янтарных камешков. Красивая, она смотрит на меня гордо и уверенно. Стоит, ровно держа спину. Она храбрая и знает, куда идти. Знает, что ждет ее завтра, и уверена, что те, кто рядом, в горькие минуты не отвернутся от нее, а она неизбежно продолжит спасать их.
Начислим
+15
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе








