Читать книгу: «Мандолина капитана Корелли», страница 6

Шрифт:

11. Пелагия и Мандрас

ПЕЛАГИЯ (сидит в уборной после завтрака): Как хорошо, что тот, кто строил этот домик, оставил оконце над дверью. Я могла бы часами просто сидеть здесь и смотреть на облака, как они разворачиваются у вершины горы. Интересно, откуда они берутся? Нет, я знаю, что это вода испаряется, но просто кажется, что они собираются из ничего, просто вдруг. Будто у каждой капельки есть секрет, которым можно поделиться с сестрицами; они поднимаются из моря, прижимаются друг к другу и плывут в ветерке, а когда капельки, перешептываясь, перебегают от одной подружки к другой, облака меняют форму. Они говорят: «Я вижу Пелагию, там внизу, сидит себе и не знает даже, что мы про нее говорим». Они говорят: «Я видела, как Пелагия и Мандрас целовались. Что теперь будет! Знала бы, так покраснела». О, я краснею! Я глупая! А почему облака плывут медленнее ветра, который их гонит? И почему иногда ветер дует в одну сторону, а облака плывут в другую? Это папакис прав, когда говорит, что есть несколько разных слоев ветра, или облака умеют плыть против него? Нужно нарезать лоскутов, чувствую, что живот и спина болят, и пора уже. Прошлой ночью я видела молодой месяц, – значит, уже должно. Тетушка говорит, единственное, чем хорошо беременным, – не надо тревожиться о месячных. Бедная маленькая Хрисула, бедная девочка, какой ужас случился. Прошлой ночью папас пришел домой, от гнева и горя весь трясется, а все потому, что Хрисула дожила до четырнадцати лет, и никто ей никогда не говорил, что в один прекрасный день у нее пойдет кровь, и она так испугалась, подумала, что у нее какая-то отвратительная скрытая болезнь, не могла никому рассказать об этом и приняла крысиный яд. А папас так рассердился, что схватил Хрисулину мать за шею и тряс ее, как собака кролика, а Хрисулин отец взял и пошел с друзьями, как обычно, и вернулся домой пьяным, будто ничего не произошло, а под кроватью Хрисулы нашли пачку бумаги, толстую, как Библия, это все ее молитвы к святому Герасиму об исцелении, и молитвы такие печальные и отчаянные, что плакать хочется. Ладно, нельзя сидеть тут целый день и думать об облаках и менструации, все равно уже становится жарко, да и дурной запах накатит. Хотя посижу еще немного, папас еще минут десять не вернется с завтрака, главное, выглядеть занятой, когда он объявится. Думаю, оконце над дверью оставили потому, что иначе бы здесь было совсем темно.

МАНДРАС (укладывает сети в лодку): Святой Петр и святой Андрей, пошлите мне хороший улов. Опять будет знойный день, точно, и наверняка вся рыба спрячется в камнях и уйдет на дно. Богу надо было создать ее с солнечными очками, ради нас, бедных рыбаков. Пусть облака с горы Энос закроют солнце, Господи; пусть я поймаю хорошую кефаль для доктора Янниса и Пелагии; пусть я увижу дельфинов или морских свиней, чтобы узнать, где рыба; пусть я увижу чаек, чтобы найти сига, а Пелагия обваляет их в муке, зажарит в масле, выдавит на них лимонный сок и пригласит меня пообедать с ними, а я смогу под столом касаться ее ноги своей, пока доктор распространяется о Еврипиде и наполеоновском нашествии, а я буду говорить: «Как интересно, я и не знал, неужели?» Пусть я поймаю леща для матери, и морского окуня, и хорошего большого осьминога, чтобы порезать кружочками, а мать приготовит, а я завтра съем, холодный, с чабрецом и маслом, на толстом ломте белого хлеба. Во вторник не буду выходить, по вторникам никогда не везет; но жить-то надо, и может быть, и для меня найдется улыбка среди бесчисленных улыбок волн. Это я от доктора научился: «Неисчислимые улыбки волн», строка Эсхила, который, очевидно, никогда не видел моря зимой. Неисчислимо льют дожди и бесконечная холодрыга – это больше похоже. А сегодня хорошенький денек, хорошенький, как Пелагия, а если заброшу леску на дно, может, поймаю камбалу, а если попадет соленая вода в мои порезы на заднице, то жечь будет так, что мать твою за ногу.

ПЕЛАГИЯ (достает воду из колодца): Папакис говорит, что у Мандраса терракотовые крапинки на заднице останутся на всю жизнь, будто кто-то посыпал ее красным перцем. Мне нравится его задница, Господи, прости меня, хотя я ее никогда не видела. Я просто говорю, что нравится. Понравилась бы. Такая маленькая. Когда он наклоняется, видно, что она – как две половинки дыни. Ну, то есть, эти округлости такие аккуратные, совсем как у плода, который создал Бог. Когда он целует меня, мне хочется обхватить его и взять ягодицы в руки. Я не брала. А что он сказал бы, если бы я взяла? Такие дурные мысли у меня. Слава богу, никто их не может узнать, а то бы меня заперли и все старухи бросались бы в меня камнями и называли шлюхой. Когда я думаю о Мандрасе, так и вижу его лицо, он ухмыляется, а потом вижу, как он нагибается. Иногда я думаю, нормальная я или нет; но что говорят женщины, когда они одни, а мужчины сидят в кофейне! Если бы мужчины только знали, вот был бы номер! Каждая женщина в деревне знает, что у Коколиса член изгибается вбок, как банан, а у священника сыпь на мошонке, а мужчины не знают. Они представления не имеют, о чем мы говорим; они думают, мы разговариваем о готовке, о детях, о штопке. А мы, когда находим картофелину, похожую на мужское хозяйство, перебрасываем ее друг другу и смеемся. Хорошо бы носить воду домой так, чтобы ее не таскать. Каждый кувшин все тяжелее, и я всегда обливаюсь. Говорят, норманны отравляли колодцы, бросая в них трупы, и выбора не было – умереть от жажды или от заразной воды. Вот чудо, на острове – ни ручьев, ни рек, а нас чистой водой из-под земли осчастливило даже в августе. Надо отдохнуть немного, когда приду домой; терпеть не могу, когда потеешь, и шея вся липкая и колется. А почему, интересно, Бог сделал лето очень жарким, а зиму очень холодной? И где записано, что воду должны таскать женщины – ведь мужчины сильнее? Когда Мандрас попросит меня выйти за него, я скажу: «Только если ты согласен носить воду». А он скажет: «Чудно, если ты будешь ловить рыбу», – и я не буду знать, что ответить. Нужно, чтобы появился изобретатель и устроил насос – воду в дом подавать. Папаса бы прямо убила. Что это значит – он говорит Мандрасу, что у меня не будет приданого? Кто ж выходит замуж без приданого? Папас говорит, что это варварство и ни в одной известной ему цивилизованной стране этого нет, а жениться нужно, как он, по любви, и неприлично превращать это в сделку: тем самым подразумевается, что женщина недостойна замужества, если только не принесет имущество на горбу. Ну, тогда мне придется выходить за иностранца, раз он так думает. Я сказала ему: «Папакис, если вдуматься, глупо носить одежду в жару. Хочешь, я буду единственной женщиной в Греции, которая летом не носит одежду?» – а он поцеловал меня в лоб и говорит: «Ты почти достаточно умна, чтобы быть моей дочерью», – и ушел. Я хотела встретить его голой, когда он вернется, правда хотела. Нельзя идти против обычая, просто нельзя, даже если этот обычай глупый; а что семья Мандраса скажет? Как я смогу вынести этот позор? Все, что у меня есть, – это козленок. Что я, должна прийти к ним в дом без ничего, только с козленком и тюком одежды? А кто сказал, что им нужен мой козленок? Ну, тогда я не приду, раз нельзя взять козленка, вот так. Кто еще будет дуть ему в нос и чесать за ушками? Папакис не будет. И хоть бы папас прекратил писать на растения, в руки взять противно. Может, стоит посадить где-нибудь еще, потихоньку, и рвать там? Не могу же я просить у соседей, когда они прекрасно видят, что у нас у самих полно, и не могу же я, в самом деле, сказать им, что не беру нашу зелень, потому что она в моче. Ох боже ж ты мой! Ох господи! Как же я не сообразила. Черт! Ну почему я не подложила лоскут, прежде чем поднять кувшин? Дура, вот теперь кровь потекла. Ух, как жарко и липко. Наверное, я лучше потом вернусь за кувшином. Ну вот опять, переваливаться пять дней, как утка.

МАНДРАС (выходит из устья гавани, поет):

 
Плывите, дельфины, со мною плывите
И к рыбе сегодня меня приведите.
Если пребудет со мною везенье,
Поставлю хорошее вам угощенье.
Сети с водорослью тяжки —
Бусы-бисер для милашки.
Коль улов из дохлой мышки —
То ни дна вам, ни покрышки.
Мне б корзину камбалушки —
Жемчуг-кружево подружке.
 

Не будет приданого. Видит Бог, я люблю ее, но что люди скажут? Скажут, доктор Яннис считает, что я недостаточно хорош, вот что. И он вечно называет меня дураком и идиотом и говорит, что я слишком большой баламут, чтобы стать хорошим мужем. Ладно, я дурак. Мужчина всегда глупеет, когда дело касается женщины, – это каждый знает. А доктору я нравлюсь, я знаю, он все время спрашивает, когда я собираюсь просить его согласия жениться на Пелагии, и делает вид, что ничего не замечает, когда я прихожу с ней поболтать. Беда в том, что с ней я не могу быть самим собой. Я хочу сказать, что я серьезный человек. Думаю о разных вещах. Слежу за политикой, знаю разницу между роялистом и венизелистом. Я серьезный, потому что я не просто погулять вышел; я хочу улучшить мир, хочу сыграть свою роль в событиях. Но когда я с Пелагией, мне будто снова двенадцать. То Тарзана на оливе показываю, в следующую секунду делаю вид, что дерусь с козленком. Выпендреж это, вот что это такое – а что мне еще делать? Не представляю, как это я скажу: «Пошли, Пелагия, давай поговорим о политике». Женщины этим не интересуются, они хотят, чтобы их развлекали. Я никогда не говорил с ней о том, как смотрю на разные вещи. Может, она тоже думает, что я дурак. Я не ее уровня, я знаю. Доктор учил ее итальянскому и немного английскому, и дом их больше нашего, но я-то не хуже. По крайней мере, я себя хуже не считаю. Они не обычная семья, вот и все. Не как другие. Доктор говорит что хочет. Я часто просто не понимаю, где я. Легче было бы влюбиться в Деспину или Поликсену. Может, если б у меня был «период странствий», я бы набрался опыта. В смысле, вот доктор плавал по всему миру, в Америке даже был. А где я был? Что я знаю? Был на Итаке, Занте и Левкасе. Великое дело. Нет у меня никаких историй и сувениров. Никогда не пробовал французского вина. Он говорит, что в Ирландии дожди каждый день, а в Чили есть пустыня, где совсем не бывает дождей. Я люблю Пелагию, но знаю, что никогда не стану мужчиной, пока не совершу что-нибудь важное, что-нибудь великое, что-то такое, с чем бы я мог жить, за что уважают. Поэтому я надеюсь, что будет война. Я не хочу кровопролития и славы, я хочу ухватиться за что-то. Мужчина не мужчина, пока не побыл солдатом. Я вернусь в форме, и никто не скажет: «Мандрас приятный парень, но в нем ничего нет». И тогда я буду достоин приданого. Ага, дельфины! Немного руля, перебрасываем кливер. Нет-нет, не плывите ко мне, я иду к вам! Надеюсь, вы не просто играли. Ага, это, наверное, дельфин Космас, дельфин Нионий и дельфиниха Кристал. Калимера, мои улыбчивые дружки! Отойдите, я разматываю сеть, и в этот раз не забирайте слишком много рыбы из ячеек. Мать твою, я ужарел, прыгаю в воду! Одежду долой, бросаем якорь. Берегитесь дельфины, я прыгаю! Иисусе, хорошо-то как! Что может быть лучше морской воды, когда все так спеклось между ног! Что может быть лучше, чем вот так скользить, держась за плавник дельфина! Плыви, Кристал, плыви! Черт, как жжет.

ПЕЛАГИЯ (во время сиесты): Ужасно жарко. Дверь пошевелилась. Кто это? Мандрас? Нет, не глупи, нельзя просто подумать о ком-то, и он придет. Говорят, есть такие призраки живых людей. О, это ты, Кискиса. О, нет, нет! Почему у нас не собака, как у других? Или даже кошка? Нужно было заводить себе куницу, которая не отдыхает в сиесту. Убирайся. Сколько ты еще собираешься расти? Не могу я спать, когда на груди полтонны. Лежи спокойно. М-м, почему ты всегда так сладко пахнешь, Кискиса? Опять воровала яйца и ягоды? Почему ты сама не ловишь мышей? Мне надоело их перемалывать. Почему ты не ходишь по полу, как другие? Что за удовольствие летать по комнате, не касаясь пола? М-м, какая ты милая, я так рада, что Лемони тебя нашла. Правда, рада. Хорошо бы ты была Мандрасом. Хочу, чтобы Мандрас лежал у меня на груди. Господи, жарко. Как ты терпишь эту шубу, Кискиса? Хорошо бы ты была Мандрасом. Интересно, что он делает? Наверное, на ветерке, в открытом море. Интересно, как его задница? Папакис говорил, что у него очень красивая задница. Вся в терракоте. «Зад классической статуи, очень хороший зад», – сказал он. Если я закрою глаза, протяну руки и помолюсь святому Герасиму, может, когда я открою глаза, у меня на груди будет Мандрас, а не Кискиса? Не везет. Не везет, Кискиса. Он такой красивый. И такой забавный. У меня живот болел от смеха, пока он не свалился с дерева. Вот тогда я узнала, что люблю его, мне стало страшно, когда он упал на горшок. Я крепко обниму Кискису, будто это он, может, тогда он почувствует? Надеюсь, у тебя нет блох. Я не хочу красных точек по всем рукам. У меня лодыжка вчера чесалась, и я подумала на тебя, Кискиса, но, наверное, просто колючкой ободралась. Когда он попросит меня выйти за него? Говорит, у него мать не очень приятная. Как можно так говорить о своей матери? Если бы я помнила митеру47. Бедная митера. Умерла, высохла, как скелет, и кровью кашляла. Такая красивая на фотографии, такая молодая и довольная, а руку на его плече держит так, что сразу можно сказать: она его любит. Если бы она была жива, я бы знала, что делать с Мандрасом, она бы заставила папакиса передумать насчет приданого. Он парень несерьезный, и я сомневаюсь. Такой смешной, но поговорить с ним не о чем. Нужно же уметь обсуждать с мужем всякие вещи, правда? Ему все шуточки. Зато остроумный, а поэтому, надеюсь, не дурак. Я говорю: «Война будет?» – а он только ухмыляется и отвечает: «Какая разница? А поцелуй будет?» Не хочу, чтоб война была. Пусть не будет войны. Пусть Мандрас будет стоять у входа во двор с рыбой в руках. Пусть каждый день будет Мандрас с рыбой. Правда, меня уже немного тошнит от рыбы. Ты заметила, Кискиса? Каждый раз, когда он приносит рыбу, ее все больше оказывается у тебя в миске.

МАНДРАС (чинит сети в гавани): Вчера Британская колония в Сомали сдалась итальянцам. Сколько еще времени пройдет, пока они атакуют нас из Албании? А там, кажется, были танки против верблюдов. А я тут без толку торчу на острове. Сейчас время мужчинам быть при деле. Арсений написал от меня письмо королю, что я хочу стать добровольцем, и пришел ответ из администрации самого Метаксаса, что меня призовут, когда понадоблюсь. Ладно, сегодня заставлю его написать снова и сказать: хочу, чтобы меня призвали немедленно. А как я Пелагии скажу? Одно знаю: я попрошу ее выйти за меня до отъезда, с приданым или без. Попрошу согласия ее отца, потом встану на одно колено и сделаю предложение. И никаких шуточек. Хочу, чтобы она поняла, что, защищая Грецию, я буду защищать ее и вообще всех женщин. Это вопрос национального спасения. Долг каждого – сделать все возможное. И если я погибну – но это очень плохо, – я погибну не напрасно. Умру с именем Пелагии и с именем Греции на устах, потому что в итоге это одно и то же – это святыня. А если выживу, всю оставшуюся жизнь буду ходить с высоко поднятой головой и вернусь к моим дельфинам и сетям, и каждый скажет: «Это Мандрас, который сражался на войне. Мы всем обязаны таким людям, как он», – и ни Пелагия, ни ее отец не смогут поглядывать на меня и обзывать дураком и идиотом, и я всегда буду больше, чем какой-то там рыбак с терракотовыми осколками в заднице.

ПЕЛАГИЯ (берет клефтико48 из общинной духовки): Где же Мандрас? Обычно он уже здесь в это время. Хочу, чтобы он пришел. Просто чуть дышу – так хочется, чтобы он пришел. Опять руки дрожат. Лучше уберу с лица эту глупую улыбку, а то все скажут, что я сумасшедшая. Приди, Мандрас, приди, пожалуйста, я не отдам свою порцию рыбы Кискисе. Только кишки, хвост и голову. Останься пообедать и погладь мою ногу своей, Мандрас. Разве Кискиса недостаточно взрослая, чтобы самой разгрызать мышей? Я такая глупая, делаю по привычке что не нужно. Останься пообедать.

12. Все чудеса святого

Ничто не изменилось на острове, не было никаких предзнаменований войны, сам Господь оставался невозмутим манией величия и разрушением, что охватили мир. 23-го августа святая лилия перед демундсандатской иконой Богородицы пунктуально прорвалась из своего высохшего бутона и утешительно распустилась, возобновляя чудо и укрепляя благочестие верующих. В середине месяца в Маркопуло скопище неядовитых змей, неизвестных науке, украшенных черными крестами на головах, с кожей, подобной бархату, вызмеилось из явного небытия. Корчась и переползая, они заполнили улицы, приблизились к серебряной иконе Богородицы, водворились на епископский престол, а по окончании службы исчезли тихо и необъяснимо, как и появились. В громадных руинах замка Кастро, высоко над Травлиатой и Митакатой, воинственные призраки римлян требовали пароль у норманнов и французов, а тени английских солдат играли в кости с тенями турок, каталонцев и венецианцев в промозглых и не обозначенных ни на каких картах лабиринтах подземных водоемов, тоннелей и рудников. В павшем венецианском городе Фискардо ревущий призрак Гвискарда вышагивал по крепостным валам, истошно требуя греческой крови и сокровищ. На северной оконечности Аргостолиона море, как всегда, пролилось в береговые стоки и необъяснимо исчезло в недрах земли, а в Паликии камень, известный как Кунопетра, беспрерывно двигался в своем неизменном ритме. Жители Манзавинаты, предсказуемые, как и сам камень, никогда не упускали возможности сообщить всем, кто соглашался слушать, что некогда флотилия британских боевых кораблей набросила цепь на Кунопетру и не смогла сдвинуть его; один небольшой греческий камень противостоял мощи и научной любознательности величайшей из известных человеку империй. Вероятно, стоит упомянуть и французскую экспедицию, вновь не сумевшую достичь дна озера Аколи, и озадаченного зоолога из Вайоминга, подтвердившего доклад видного историка Янниса Косты Лавердоса, что дикие зайцы и некоторые козы на горе Айя-Динати обладают золотыми и серебряными зубами.

Еще со времен, когда богиня Ио поспособствовала убийству Мемнона Ахиллом и ускорила несчастный случай с Прокридой, погибшей от рук ничего не подозревавшего собственного мужа49, остров был чудом из чудес. И это не удивительно: остров обладал уникальным по своей природе святым; казалось, его божественная сила слишком велика и лучезарна, чтобы храниться в нем.

Святой Герасим, усохший и потемневший, запечатанный в куполообразном позолоченном саркофаге, стоявшем у горнего места в алтаре монастыря его имени, пять веков как упокоившийся, ночью восстал. Убранный алыми и золотыми одеждами, драгоценными камнями и старинными орденами, он, потрескивая и поскрипывая, осторожно прокладывал путь среди своей паствы грешных и страждущих, навещал их дома, иногда переносясь и за границу, в родной Коринф, чтобы поклониться костям предков и побродить среди холмов и рощ юности. Но послушный долгу, святой всегда возвращался к утру, вынуждая ухаживавших за ним болтливых монахинь счищать грязь с его туфель из золотой парчи и придавать его истощенным и иссохшим конечностям позу мирного упокоения.

Настоящий святой, подлинный праведник, не имеющий ничего общего с мнимыми и сомнительными святыми других вероисповеданий. Он не позорил свет инквизицией, как святой Доминик, не был пятиметровым гигантом с людоедскими наклонностями, как святой Христофор, и не убивал по неосторожности очевидцев своей смерти, как святая Катерина. Он не был также неполным святым, как святой Андрей, сумевший оставить только подошву правой ноги в женском монастыре вблизи Травлиаты. Подобно святому Спиридону Корфускому, Герасим прожил примерную жизнь и оставил свою бренную оболочку целиком – как источник вдохновения и как улику.

Он стал монахом в двенадцать лет, провел такое же число лет в Святой Земле, пять лет находился на Занте и в конце концов обосновался в пещере на Спилле с тем, чтобы преобразовать монастырь Омалы, где собственноручно посадил платан и выкопал колодец. Он был настолько любим обычно циничными островитянами, что ему посвятили два праздничных дня: один в августе и один в октябре; мальчиков дюжинами называли в его честь; в него верили горячее, чем в самого Создателя; и, находясь на своем Небесном престоле, он уже привык к тому, что люди ругались и проклинали его именем. В два дня праздника он снисходительно закрывал глаза своей души на то, что все население острова напивалось вдребезги.

Это случилось за восемь дней до того, как Метаксас отклонил ультиматум Дуче, хотя могло произойти и в любой праздничный день за последние пять сотен лет.

Из солнца ушла вся яростность, день стоял восхитительно теплый, без угнетающей жары. Легкий ветерок бродил среди олив, шелестя листьями, и каждый листок вспыхивал замысловатым семафором серебряного и темно-зеленого. Маки и маргаритки покачивались в траве, еще пожухлой после жары, но уже начинавшей зеленеть, а пчелы трудились почти в каждом цветке, будто зная о наступлении осени; их бесчисленные ульи по капле заполнялись чистым темным медом, который островитяне убежденно считали лучшим на свете. Высоко на горе Энос стервятники выискивали трупы невезучих или неловких коз, а внизу на равнине черные сицилийские певчие птички порхали и бранились в шиповнике. Бесчисленные ежики рылись и сопели под ним, предусмотрительно оборудуя гнезда из травы и листьев в предвиденьи холодных дней, а на прибрежные отмели понабросало каких-то обломков кораблекрушений, которые при ближайшем рассмотрении оказывались полуразобранными лодками – их вытянули для осмотра на берег, чтобы потом проконопатить и просмолить. Тропические растения южной части острова выглядели менее пышными, точно втягивали сок в себя или задерживали дыхание, и фиговые деревья выставляли тяжелые пурпурные плоды среди незрелых зеленых, что созреют лишь на следующий год, когда станут официальным плодом римских фашистов.

На рассвете Алекос погладил ложе своего древнего ружья и решил не брать его – на святых праздниках всегда слишком много несчастных случаев, а это портит впечатление от чудес. Он завернул оружие в одеяла и вышел в туман взглянуть, как там козы; собираясь предоставить их самим себе на целый день, он был уверен, что святой охранит их. Он знал, что на всем долгом пути вниз с горы Энос будет слышать протяжный звон их колокольцев и играть сам с собой в игру, угадывая звук каждого. Почти непереносимое возбуждение охватило его: он заранее представлял исцеления припадочных и безумных. Кого святой выберет на этот раз?

В деревне отец Арсений опрокинул в себя бутылку «ромолы» и потер слипавшиеся глаза, непривычные к трудности раннего подъема, а Пелагия с отцом привязали козленка цепью к оливе и заперли Кискису в шкаф, где она не найдет ничего, что можно разорвать на кусочки. Коколис недолго поборолся со своими коммунистическими убеждениями по поводу «опиума для народа» и затем надел-таки одежду жены. Стаматис склеивал и примерял остроконечную бумажную шляпу, а его супруга нарезала ломти сыра, сворачивала леденцы «розоли» и «мантола» и запоминала, на что пожаловаться святому. Мегало Велисарий погрузил свою кулеврину на спину здоровенного быка, одолженного у четвероюродного брата, и предвкушал, как выиграет гонку. Он зарядил пушку кусочками серебряной и золотой фольги и с нетерпением ожидал вздохов восхищения толпы, когда сверкающий заряд выстрелит в небо, а затем, порхая, опустится дождем из металлических бабочек.

В монастыре маленькие румяные монахини будили многочисленных гостей и паломников в уютных гостевых комнатах, полных ярких умывальников и кувшинов для воды, взбивали вышитые подушки, развешивали роскошные полотенца и выметали пыль. Сами они жили в спартанских комнатках – там не было ничего, кроме расползавшихся подстилок на маленьких скрипучих кроватях с колесиками и темных икон на стенах. Их удовольствие состояло в том, чтобы угождать другим и, слушая с изысканно-жадным вниманием повести о горе и предательстве, складывать из кусочков услышанного образ внешнего мира. Лучше было слушать, чем жить в нем, – в этом они были убеждены.

В близлежащем сумасшедшем доме другие монахини одевали обитателей в чистое платье и гадали, кого же из них исцелит аура святого? Довольно часто он отказывал в исцелении, но, несомненно, его великое милосердие (а может – тщеславие) само по себе служило гарантией исцеления кого-нибудь из несчастных. Будет ли это Мина, которая пронзительно, по-птичьи кричит и невнятно бормочет, не узнаёт никого и обнажается перед всяким, кто не проявит осторожность? Будет ли это Дмитрий, который бьет окна и бутылки и ест стекло? Мария, которая воображает себя американской королевой и даже докторов заставляет приближаться к ней на коленях? Сократ – жертва неврастении настолько, что даже поднять вилку для него – и то ответственность невыносимая, от чего он начинает рыдать и вздрагивать? Монахини верили, что жить подле святого – само по себе мягкая форма лечения, а безумные в моменты просветления гадали, когда же наступит их черед. Святой выбирал себе пациентов без видимой логики и последовательности: некоторые умирали, прождав по сорок лет, другие же в один год прибывали с записью об атеизме и предосудительном поведении, а уже на следующий – отбывали восвояси, излечившись.

На красивых луговинах долины и среди платанов, выстроившихся вдоль дороги на Кастро, уже два дня как собирались паломники и корибанты, некоторые – действительно издалека. Родственники безумных уже поцеловали руку святого и помолились вместе об исцелении своих любимых, пока монахини чистили позолоченную утварь, наполняли церковь цветами и зажигали гигантские свечи. Места в церкви заполнялись теми, кто был едва знаком друг с другом и освежал дружеские отношения оживленными и многоречивыми беседами, что негреки ошибочно приняли бы за непочтительность. На улице паломники разгружали животных, навьюченных фетой50, дынями, приготовленной дичью, мясным пирогом, которыми делились с соседями, и проходились по адресу друг друга сатирическими стишками. Смеющиеся девушки прогуливались группками под руки, искоса поглядывая с улыбкой на потенциальных мужей и возможные источники флирта, а мужчины, делая вид, что не обращают на них внимания, стояли кучками и обсуждали важнейшие мировые проблемы, жестикулируя и размахивая бутылками. Священники роились, как пчелы, с невероятной серьезностью обсуждая богословские вопросы, а их седые бороды, вкупе с сияющими черными ботинками и развевающимися рясами, придавали им вид патриархов; они терпеливо сносили льстивые вмешательства верующих, которые не могли найти более благовидного предлога для разговора, кроме как спросить, прибудет тот или иной епископ или же нет.

Но на самом деле сцены пасторального веселья и духовного достоинства были призваны замаскировать растущее беспокойство в сердцах всех присутствовавших, тревогу ожидания, страх стать свидетелями чего-то, не объяснимого механистически, какой-то трепет, что охватывает тех, кто вот-вот увидит, как падает завеса между этим и потусторонним миром. Эта особая взволнованность уже начинала теснить грудь и выжимать из глаз слезы, когда только колокол возблаговестил о начале службы.

Все зашевелилось, послышался гул голосов – народ стал протискиваться в и так забитую до отказа церковь. Люди теснились во внешнем дворике, кое-кто пристроился и на погосте священников. В разных местах толпы Алекос, Велисарий, Пелагия, доктор Яннис, Коколис и Стаматис вытягивали шеи, чтобы расслышать далекие речи священника. Когда люди в церкви крестились, те, что стояли у дверей, осеняли себя знамением чуть погодя, затем – те, кто стоял за ними, а потом и в задних рядах, так что по толпе пробегала рябь движений, как от брошенного в омут камня.

Солнце взбиралось выше, и люди, притиснутые друг к другу, начали потеть. Липкая жара стала просто нестерпимой, но вот пропели хвалу, служба завершилась, и толпа потекла обратно, шаркая ногами и толкаясь, причем те, кому не повезло с местом в церкви, вдруг обнаружили, что счастье переменилось и теперь у них – места в первом ряду, прямо у платана святого.

Внутри церкви носильщики подняли тело святого, а под деревом счастливые монахини приводили в порядок и обустраивали непредсказуемое и сумасбродное собрание безумных, по преимуществу подавленных и объятых ужасом, ошеломленных хаосом всех этих незнакомых лиц, теснившихся вокруг. Пожиратель стекла завыл. Королева Америки, глубоко взволнованная прибытием своих подданных, приняла позу в высшей степени подобающую царственному лицу, а Сократ с несчастным видом уставился на свою правую ступню, двинуть которой было испытанием слишком суровым. Он собрался и сделал волевое усилие, которое, к его ужасу, пошевелило указательный палец. Он старался приложить усилие воли, чтобы остановить его, но не мог сделать волевого усилия, чтобы вызвать усилие воли. Скованный бесконечным возвращением невозможного, он замер абсолютно неподвижно и укрылся в калейдоскопе несвязных образов, проносившихся перед его внутренним взором. Одна из монахинь отерла слезы с его лица и поспешила успокоить пожирателя стекла. Другие пришли ей на помощь, склоняя пациентов полежать или посидеть.

Мина сидела под раскидистым деревом, положив руки на колени. Несмотря на толпу людей, несмотря на осязаемую завесу, отделявшую ее мир от их мира, она испытывала нечто вроде покоя, что прорезался сквозь невнятное бормотанье ее мыслей. Она смотрела на ослепительную побелку церкви и понимала, что это – церковь. «Яйца горлиц», – подумала она, а затем вспомнила кусочек бессмысленного стишка из своего детства. Вдруг она поднялась и начала задирать платье, но монахиня мягко принудила опустить его. Она подчинилась, рассеянно прислушиваясь к звучавшему у нее внутри сумбуру голосов. Иногда голоса кричали или визжали, и она не могла избавиться от них, даже забиваясь в угол или колотясь лицом о стену. Временами они заставляли ее сделать что-нибудь, угрожая, что не уйдут, пока она не исполнит, что велено. Иногда они заставляли ее всю чесаться, пока она в неистовстве не раздирала кожу ногтями, а иногда говорили ей, чтобы перестала дышать. Охваченная вихрем паники, она чувствовала, как у нее замирают легкие и почти до полной остановки замедляется сердце. Иногда между ней и миром разверзалась пропасть – такая глубокая, что если заглянуть в нее, увидишь под ногами бездонную пустоту, – и тогда она начинала метаться, стараясь найти опору, сталкиваясь с невидимыми предметами, набивая синяки и кровоточа. Временами, переполненная страхом, она так сильно потела, что становилась скользкой, и монахини не могли удержать ее – она выскальзывала, падала на пол лечебницы, рыдая и отхаркиваясь. Но хуже всего, когда она видела лица вокруг себя, знала, что они на нее смотрят, знала, что они замышляют убить ее; и она поднимала юбки, чтобы скрыть свое лицо, словно с помощью этого чуда могла стать для них невидимой. Но когда бы она это ни делала, откуда-то появлялись руки, снова сдергивали юбки вниз, и ей приходилось бороться со всей силой своего отчаяния, чтобы поднять их. Затравленная и израненная, Мина опустилась на траву и съежилась, а неясная тень тем временем приблизилась и прошла сквозь нее.

47.Маму (греч.).
48.Запеченный с травами цыпленок (греч.).
49.Прокрида – жена охотника Кефала, от которого остров получил название «Кефалония», ревновала мужа и подсматривала за ним из кустов. Она случайно пошевелилась, Кефалу показалось, что в кустах прячется дичь, он метнул дротик и убил Прокриду.
50.Брынза (греч.).
Бесплатно
219 ₽

Начислим

+7

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе