Лель, или Блеск и нищета Саввы Великолепного

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Этюд четвертый
Савва Великолепный, Ильеханция, Дрюша и Яшкин дом

Однако почему я об этом так подробно рассказываю? Неспроста, знаете ли, неспроста. На то есть причины, заставляющие поразмышлять о прозвищах и их значении для той эпохи, когда складывался Абрамцевский кружок, когда все дружили, шутили, смеялись и переиначивали имена друг друга, наделяя их новым, подчас неожиданным смыслом. Одно слово – художники, для которых так важен штрих, завершающий мазок, придающий портрету законченность. И прозвища были таким своеобразным мазком…

В семье Саввы Ивановича прозвищами охотно баловались, и это баловство и дурашливость перекинулись на его окружение, а там и пошло, и пошло. Изобретение шутливых прозвищ стало не просто забавой: оно придавало особую свободу и непринужденность общению. В конце концов прозвище – признание в любви, недаром начало всему положили романы Толстого, где все так восторженно любят друг друга, где наряду с непроницаемой светской парадностью, умением себя держать на балах и официальных приемах царит особая домашняя интимность.

Степан Аркадьевич Облонский не был бы Облонским, не будь он к тому же Стивой, а его жена Дарья Александровна не воспринималась бы как законченный образ без ее семейного прозвища – Долли.

Выражаясь по-ученому (а я иногда к этому склонен, поскольку садоводство – истинная наука), такова была эпоха перехода от века, названного золотым, к тому, который вскоре назовут серебряным. Имена раздваивались на собственно имя и – прозвище, и меж ними, как между заряженными пластинами, возникала особая тончайшая вибрация, проскакивали некие электрические разряды, проносились флюиды, придававшие особую терпкость семейным отношениям, дружбе и любви. Впрочем, не буду мудрствовать, а лучше назову примеры, из коих все станет ясно (хотя иногда ясность и затемняет суть дела).

Савву Ивановича в Абрамцевском кружке прозвали Саввой Великолепным – на манер Лоренцо Великолепного из рода Медичи. Первым это прозвище употребил мой неполный тезка Михаил Васильевич Нестеров – и употребил даже не столько всерьез, сколько с известной шутливостью, иронически, поскольку Савву Ивановича недолюбливал и занимал сторону его жены Елизаветы Григорьевны (почему стороны разделились – об этом сказ впереди). И смысл этого словоупотребления примерно был таков: вот, мол, Мамонтов пыжится, из последних сил стремится уподобиться Лоренцо Медичи, но при всем своем кажущемся блеске и великолепии, при миллионных капиталах все равно останется самым обычным и заурядным Саввой.

Однако прозвище подхватили, и ирония вскоре благополучно выветрилась и забылась. Забылась, поскольку эта ирония недолговечна, как любая ирония, – в отличие от любви. Савву Ивановича же все по-настоящему любили, да и просто обожали, несмотря на присущие ему недостатки – черточки деспотизма, бесцеремонности и барского самодурства.

Художника Илью Семеновича Остроухова в Абрамцеве звали Ильеханцией, что отвечало его высокому росту и нескладной фигуре. При его приближении казалось, что действительно грядет некая Ильеханция, похожая на пожарную каланчу или раскачиваемую из стороны в сторону стенобитную башню, которую подтягивают за канаты к крепостным стенам. Тут уж стенам не устоять, поскольку всем было известно, какой пробивной силой, умением добиваться своего и устраивать дела, сметая все препятствия, обладал Ильеханция – Илья Семенович Остроухов.

Пожалуй, в этом у него был лишь один соперник – Сергей Павлович Дягилев, но он не из нашего кружка, и поэтому тут я умолкаю. Впрочем, перед тем, как умолкнуть, замечу, что для некоторых членов кружка (таких как Серов) Дягилев – обаятельная личность, предмет обожания и несомненный кумир. Да и сам Мамонтов к нему благоволил, недаром подпирал своими капиталами журнал «Мир искусства».

Дягилев же на примере Мамонтова понял одну хитрую штуку: русских русским искусством не удивишь. Только потратишься себе в убыток. Значит, надо им удивлять Париж. И повез русское искусство во Францию, а там был полный восторг, цветы и овации. Только о Мамонтове уж никто и не вспомнил, поскольку Сергей Павлович затмил его своим блеском и своим успехом. Но все равно… вся хитрость моей штуки в том, что сначала все-таки был Мамонтов, а затем уже Дягилев…

Константина Коровина с подачи Саввы Ивановича звали не иначе как Костинька, и невозможно было по-другому при его легком и веселом нраве, общительности, безалаберности, доброте и искрящемся юморе. Маленький Всеволод, родившийся третьим, получил прозвище Вока. Андрюша, второй сын Мамонтовых, стал для всех Дрюшей: первые две буквы не понадобились, его имя укоротилось, ужалось, усохло, как… шагреневая кожа.

Если его отец куролесил, давал волю страстям, богатырствовал, то Дрюша не был богатырем. Силушка в нем не играла. Он отличался слабым здоровьем, много болел, хотя и позировал для картины Васнецова «Богатыри» как Алеша Попович. Подавал надежды как художник, участвовал в росписи киевского Владимирского собора, мечтал стать архитектором, но прожил недолго, скончался в тысяча восемьсот девяносто первом году от простуды. Его смерть стала страшным ударом и для семьи Мамонтовых, и для всех художников Абрамцевского кружка. Я тоже тяжко переживал эту утрату.

Похоронили Дрюшу в часовне абрамцевской церкви Спаса Нерукотворного, сообща построенной художниками и семьей Мамонтовых.

Я часто прихожу на его могилу – постоять, склонив голову, перекреститься, затеплить свечу, накрывая ее ладонью. И горло перехватывает, судорога пробегает по лицу, подергивается щека, и я по-стариковски всхлипываю, хватая ртом, втягивая воздух и торопливо вытирая слезы. Вспоминается не только Дрюша, но и все те, кого я потерял в этой жизни и кому не успел дать шутливого прозвища…

Однако прозвища давали не только близким людям, но и домам. Тому примером – Яшкин дом, возведенный Саввой Великолепным для многочисленных гостей. По свойственным детям собственническим устремлениям и желанию завладеть всем, что их окружает, маленькая Веруша считала этот дом своим. Ее же поддразнивали шутливым прозвищем Яшка, поскольку уж очень она любила якать и при малейшей возможности себя выпячивать. Бывало, только и слышалось по всему дому: я… я… я… я… Хоть уши затыкай. Поэтому дом и прозвали Яшкиным, соединив в этом прозвище две черты Веруши: ее отчаянное ячество и собственнические инстинкты.

Веруша тоже умерла молодой и тоже от роковой для Мамонтовых болезни – простуды, как и ее бабка, мать Саввы Ивановича, как брат Дрюша и как сам Савва Великолепный, подхвативший простуду уже стариком – зимой тысяча девятьсот восемнадцатого года.

Этюд пятый
Зримое присутствие

Весь май и начало июня Мамонтовы потихоньку, без спешки и суеты переезжали – перебирались в купленное (купчую благополучно оформили и заверили печатью) Абрамцево. Они отбирали, упаковывали и выставляли в прихожей для грузчиков вещи (крупных было не особенно много, а мелочей – мешки и корзины), перевозили мебель, хотя кое-какая мебелишка осталась от Аксаковых. Мебелишкой ее с шутливой пренебрежительностью называл Савва Иванович, а Елизавета Григорьевна – уважительно – мебелью. Старомодная, но прочная и добротная, она не просто годилась новым хозяевам, но внушала уверенность, что еще век простоит и прослужит.

А может, еще и их переживет, смотря какой будет век и кто окажется более стойким и выносливым перед вызовами времени – вещи или люди…

Однако эти мысли вслух не высказывались и в голове не задерживались, мелькали и исчезали, поскольку попросту было не до них. Хлопоты и заботы заставляли думать о другом: как поставить стол, куда передвинуть кресло и перевесить старинные картины и фотографии – еще одно наследство Аксаковых. Впрочем, и перевешивать не надо – пусть висят на своих местах, как и висели. Раз уж Софья Сергеевна Аксакова не стала забирать их в Москву, то и Мамонтовым лучше уж не тревожить, не нарушать сложившийся порядок, не вторгаться со своими спешными нововведениями.

В комнатах между тем шел ремонт, сновали рабочие, пахло краской, мастикой – словом, обычная кутерьма.

Окончательно перебрались в Абрамцево на лето лишь двенадцатого июня (задержала служебная поездка Саввы Ивановича).

Читатель моих записок, возможно, спросит, откуда мне все это так хорошо известно. Такой уж я всеведущий, что даже мысли – мысли о будущем веке и вызовах времени – могу этак запросто читать. Отвечу. Садоводство оставляет мне немалый досуг для размышлений. И мысли эти отчасти мои собственные, хотя не думаю, чтобы они были вовсе чужды и Мамонтовым; во всяком случае, Савве Великолепному.

На то он и Великолепный, чтобы – при его любви к Италии, Рафаэлю и Микеланджело – остро чувствовать и обратную сторону, изнанку Возрождения, похожую на изнанку холста с уродливыми узлами нитей, загнутыми гвоздями и сгустками засохшей… крови. Тут я, извините, оговорился: не крови, а краски, конечно, но краски, похожей на запекшуюся кровь. Словом, изнанка – это гибельный трагизм Возрождения, овевающее его дыхание смерти, жуткие призраки Гойи, прямого наследника флорентийских титанов и гениев.

Так что и впредь не удивляйся, читатель: вращаясь среди художников, и не такого наслушаешься. Невольно обогатишься знаниями и помудреешь, хотя бы поначалу и был ты неискушенным, как отрок Варфоломей с картины моего неполного тезки Михаила Нестерова. Все это так, но прошу обратить внимание на следующее. Когда еще никакого Абрамцевского кружка и в помине не было, я уже был. Да, да, в апреле и мае тысяча восемьсот семидесятого года, когда Мамонтовы только переезжали и устаивались, я там вместе с ними уже был. Каким же образом? Я же не вездесущий Господь, чтобы, оставаясь незримым, духом своим везде присутствовать. А вот присутствовал, и не как-нибудь, а зримо.

Савва Иванович и его супруга заслышали, что в пяти верстах от Артемова и Жилина продают оранжерею. Если есть оранжерея, то, значит, есть и сад. Так они решили наведаться ко мне, и состоялось знакомство, приятное для обеих сторон. Я водил их по саду и с горечью сетовал, что садоводство в этих местах глохнет и хиреет, никому не нужное и по всем статьям убыточное. Если нет спроса, то нет и сбыта. Лишь одичавшие свиньи подрывают стволы яблонь и, похрюкивая, сжирают падалицу. Да и то не подряд, выборочно, самую лучшую, а на прочую и не смотрят.

 

Савва Иванович, слушая, посочувствовал и предложил продать ему оранжерею, уцелевшие деревца сада и вообще перебраться к нему и там, в Абрамцеве, наново развернуть дело. Я обрадовался и согласился, хотя уж и не молод, за сорок, виски седеют. Но вот взыграло ретивое, и я не мешкая собрал вещички и на следующий день с двумя узелками за плечом прибыл для прохождения службы под началом моего покровителя – Саввы Великолепного.

Да и Елизавета Григорьевна, не менее великолепная по своей скромности, участливости и доброте, меня всячески жаловала.

Так оно и вышло, что Абрамцевское братство началось не с художников, а с садовника, и я первым очертил магический круг, заключивший в себя моих будущих собратьев. Рассуждая таким образом, я не хотел бы заслонить фигуру самого нашего командора – Саввы Ивановича. Но взять хотя бы сравнение: как он опекал и лелеял каждого из художников, так и я лелеял деревца сада и терпеливо ждал от них плодов – таких же сочных и сладких, как и те, что являлись потом на холстах и листках бумаги.

Так что натуры у нас с Саввой Ивановичем родственные, а души – не в пример персонажам Гоголя, не раз гостившего в этих местах, – не мертвые, а живые.

Этюд шестой
Попытка изобличения

Девятое мая – радость для православных, святой Николин день.

Погода была славная – под стать празднику. Снизу еще потягивало зимой, недавно сошедшим снегом, сырой, не до конца просохшей землей, особенно по оврагам, зато сверху все прогревалось, зыбилось от тепла, сияло, дрожало солнечным маревом, и казалось: вот-вот накатит летняя жара. Накатит и истомит духотой и пылью, положит головки цветов на садовые дорожки, все иссушит…

Савва Иванович не только сам ранехонько (для него это значит – к обеду) пожаловал в Абрамцево, но и привез с собой целый маленький народец, обступивший его, с удивлением и страхом на все поглядывавший. Этими храбрыми (страх храбрости не помеха) переселенцами были в тот день кое-кто из слуг, Сережа, Дрюша и две Анны. Анны, именами схожие, но натурами совершенно разные: няня Анна Прокофьевна, улыбчивая, разомлевшая, умаявшаяся с дороги, и Анна Александровна, во всем подчеркивавшая свое превосходство, высокая, строгая, наставительная – Сережина гувернантка, которая только что окончила курсы в Николаевском институте и этим очень гордилась.

Она не позволяла себе, как нянюшка, млеть, раскисать, охать и ахать, а держалась с подобающим достоинством и даже некоей чопорностью. Эта английская чопорность не особо красила ее, но позволяла скрывать свои чувства и делать вид, будто ничто ей не в новинку, все знакомо и привычно.

– Вот мы и прибыли, – возвестил Савва Иванович, слезая с английского рессорного экипажа (простой деревенской телеги) и помогая сойти своим попутчикам. – Принимайте.

Все бросились к ним, мальчиков увели переодеть, а двум Аннам предоставили апартаменты (где рессорный экипаж, там и апартаменты) для отдыха. Савва Иванович отдыхать не пожелал и высказался в том смысле, что сейчас приведет из деревни еще одного слугу, но сам за ним, конечно, не пошел, а кого-то послал, подробно разъяснив, где и как его найти. Вскоре и этот слуга появился, хотя я не сразу его разглядел: слишком маловат был росточком… гм…

Вернее, разглядел-то я его сразу, но перед всеми рисовался, изображал, что эта невзрачная персона меня не слишком интересует, а уж если откровенно, то глаза мои на нее бы не глядели.

Персоной этой был карлик Фотинька, которого я, конечно, знал, но очень уж недолюбливал, поскольку дурная слава о нем ходила, и встретить такого в Николин день – сущее наказание.

– Что ж вы, Савва Иванович, изволили нанять сего фрукта? – спросил я, издали кивая на Фотиньку и придавая этому вопросу оттенок уничижительный, заранее готовящий к отрицательному отзыву о фрукте, коего я и сам не стал бы выращивать в своей оранжерее, и никому другому не посоветовал бы.

– Да, нанял, а что?

– Я, конечно, понимаю, что для господ такие лилипуты, такие карлики – забава и игрушка. У Трубецких вон тоже в усадьбе карлик прислуживает. Как звать его, правда, забыл… – начал я, но Савва Иванович меня с нетерпением перебил:

– Слушай, Михал Иваныч, ты меня в господа-то особо не ряди и не приписывай мне тягу ко всяким игрушкам. У нас с тобой, слава богу, не те отношения. Говори толком, если есть что сказать…

– Скажу, Савва Иванович. – Я вознамерился быть прямым и решительным, все выложить начистоту. – Глаз у него дурной, у этого Фотьки, – вот что я вам доложу. Как бы он беду какую на вас не накликал.

Савва Иванович отмахнулся, как он умел, – хоть и досадливо, но не пренебрежительно, все же стараясь не обидеть.

– Пустое. Все это ваши деревенские страхи и суеверия.

– Нет, не пустое. Пустого я говорить бы не стал. У этого Фотьки отец был колдун и его самого колдовству учил. У нас все об этом знают.

– Ну и я тоже знаю. Про отца мне Фотинька сам сказал. И что из этого?

– А то, что порчу на вас может наслать, сглазить. Не раз было замечено: где Фотинька с корзиной по лесу пройдет, там грибы больше не растут. А у кого в саду яблоко сорвет, забравшись на стремянку, у того вскоре все яблони посохнут и попадают. Но он может кое-что и похуже – колдовством своим до нищеты и тюрьмы довести. И такие случаи бывали… Он и на такое горазд…

– От тюрьмы и сумы никто не застрахован. А ты, Михаил Иванович, в садоводстве своем ученый дока, со светилами переписку ведешь и при этом такой суеверный…

– Эх, Савва Иванович, вспомните вы меня, да поздно будет… – осерчал я до того, что даже отвернулся. – Говорю, потому что люблю вас. Не любил бы – молчал бы себе в тряпочку.

– А что – есть такая тряпочка? – Он посмеивался, прицепившись к слову.

– Есть. – Если уж мне особо не в мочь, я всегда отвечал коротко на все колкости и подначки.

– Ты, я вижу, совсем разобиделся. Ладно, не хмурься. – Савва Иванович приобнял меня за плечо, притянул и привлек к себе. – Ну сам посуди: что же мне теперь делать? Гнать его, что ли, карлушу моего?

– Гнать. Избавиться от этой барской игрушки…

– Вон ты какой несговорчивый… Ну, давай мы так поступим. Я привез с собой из дома икону святого Николая. Позовем сегодня священника и освятим дом. Пусть окропит все углы, чтобы никакого сглаза не заводилось. Согласен?

Я молчал.

– Согласен, спрашиваю? – Савва Иванович легонько потряс меня за плечо.

– Ну согласен, согласен…

– Ах ты старый ворчун. Правда согласен?

– Правда, правда, – ответил я, соглашаясь быть ворчуном, придирой, занудой – кем угодно, лишь бы меня в этом доме любили, как и я успел всех полюбить.

Этюд седьмой
Духовенство запоздало

К священнику из ближайшего села дважды отправляли посыльных. Отправляли с просьбой освятить дом, обнести его иконой Николая Чудотворца, помолиться о здравии всех живущих, окропить углы, чтобы домовым и лешим проказить неповадно было. И тот клялся-божился, что непременно будет, вот только управится со всеми делами в храме, отпустит (спровадит) прихожан и велит сторожу запереть, поскольку за храмину, как за хороший амбар, только тогда душе спокойно, когда пудовые замки висят на дверях.

Все это он высказал певучим, медовым голоском и благословил присланных, перекрестил их, склонивших головы над сложенными чашей ладонями: «Ступайте с миром и скажите хозяевам, что в скорости буду».

И вот стали его терпеливо ждать (что, как известно, хуже, чем догонять). Ждать, томиться, без цели слоняться по дому, поскольку ни к каким полезным делам душа уже не лежала и оставалось лишь бесполезное – глядеть в окна и следить, как медленно ползет по циферблату стрелка ходиков.

И прождали так чуть ли не до самого вечера. Во всяком случае, смеркаться уже стало, батюшки же все нет и нет. Приготовленное для него угощение два раза разогревали, а шампанское и бутылки со смирновской в погреб носили – охладить, подморозить на леднике, чтобы заиндевели, туманцем подернулись и морозцем покусывали, как в руки возьмешь.

Словом, старались на совесть, дабы духовенство принять честь по чести, а где оно, духовенство?

Рядили, гадали, прикидывали, куда могло запропаститься. Не иначе как у кого-то именины, и по этому случаю зазвали к столу батюшку, а там и шампанское, и рюмка водочки, и хорошая закуска – не хуже, чем у Мамонтовых. Да и привычнее, поскольку соседи-то все свои, уж сколько лет друг друга знают, Мамонтовы же – пришлецы, только-только здесь поселились, и с ними осваиваться надо, политес держать, об умном речи вести, о науках, о просвещении.

А какое там просвещение, если Николу чествовать – весь день кадилом махать, спина от поклонов ноет, натруженные ноги гудут-гудут и одно желание томит – свалиться в кресло, обмякнуть, опрокинуть стопку и поймать на вилку соленый гриб.

Такие картины рисовал (живописал) Савва Иванович, поглядывая в окно и рассуждая о нравах местного духовенства. И так оно и оказалось: батюшку и впрямь задержали именины. Но не тещи, племянника или иной родни, а именитого соседа по Ахтырке – князя Трубецкого, коему посчастливилось быть нареченным сразу двумя святыми именами – Николая и Петра. Отсюда и прозвание его, ласкающее русское ухо (да и язык не надо ломать), – Николай Петрович.

Сколько их на Руси, таких Николаев, а по отчеству Петровичей, – не счесть. Правда, этот Николай Петрович – помимо того что князь, тайный советник, гофмейстер императорского двора – подвизается на музыкальной ниве. Имеет попечение о Русском музыкальном обществе как председатель его московского отделения и радеет за Московскую консерваторию как ее соучредитель (вместе с Николаем Рубинштейном).

Правда, стоит добавить, что человек он на редкость рассеянный и уж если увлечется какой-либо мыслью, то ничего другого не видит и не слышит. Рассказывают, что однажды письмо управляющему он закончил фразой: «Целую ручки. Наш управляющий – жулик», а жене стал давать письменные распоряжения по хозяйству.

Савва Иванович – лишь прослышал об этом в первые дни своего пребывания – зауважал, даже более того – заробел такого соседа. И, хоть и сам не промах, кое-чего достиг, отбросил всякую надежду с ним запросто сблизиться. Хоть и рассеянный, путает жену с управляющим, но – гофмейстер! Поэтому в сторонке держаться оно и лучше. Но, по словам батюшки, оказалось, что тот, хоть и князь, осыпан звездами и наградами, блистает званиями и чинами, но возноситься не любит, живет открытым домом, славится радушием и хлебосольством.

К тому же обременен большим семейством, так что ему и недосуг недоступного гордеца из себя строить (только успевай приглядывать за детьми). Поэтому в Москве он, может быть, и блюдет фасон, держит марку. Но здесь, в Ахтырке, обо всем забывает и с благодушием отдается непритязательному быту русского помещика средней руки, для которого вся его челядь, дворовые, слуги – одна семья. И с ними можно одинаково задушевно брататься, браниться, кулаком грозить и в уста целовать (хотя бы на Пасху).

Поэтому Савва Иванович не стал отказываться от мысли завести знакомство с таким соседом. Не стал и воспользовался случаем, чтобы поподробнее расспросить о нем батюшку и прибывшего с ним вместе старичка-псаломщика с косицей седых волос и реденькой бородкой, в которой застряли крошки от недавнего застолья.

– Ну а как именины? Чем потчевали, чем угощали? Водочки-то налили? – Про водочку можно было и не спрашивать, поскольку вот она, водочка, поигрывает в умильно моргающих глазках старичка-псаломщика.

– А как же! Сам Никола велит по случаю его праздника выпить. – Батюшка признал за обязанность следовать велениям святого Николы.

– И много выпили?

– Мы свою меру знаем. Лишнего себе не позволим, особенно в доме Николая Петровича, коего чтим и уважаем.

– Пошто ж ему такое уважение?

– Князь. – Особой вескостью своего ответа батюшка показывал, что для него княжеское звание сохраняет все свое значение, и лишь чуть погодя добавил: – К тому же насчет музы́ки зело ученый.

– Ну-ка, ну-ка… насчет музыки поподробнее. – Савва Иванович оживился. – О том, что он в высоких должностях, я слыхал. А на инструментах, к примеру, играет? Поет?

– Сказывают, что насчет пения вы у нас мастер. О князе же Николае Петровиче врать не буду: не слыхал.

– А я слыхал, – встрял в разговор псаломщик, еще не до конца протрезвевший и потому склонный поозоровать.

– Чего ты слыхал? Не ври.

– А я говорю, что слыхал, как он горло дерет, словно петел поутру… – ладил свое озорник псаломщик.

 

– Цыц, каналья! – приструнил его батюшка. – Про нашего князя такое!..

– Трубецкие хоть и князья, но безденежные. Деньги же ноне у Мамонтовых. – Псаломщик старался польстить Савве Ивановичу в надежде, что тот ему еще нальет.

– Не слушайте вы его. Он спьяну и не такие пули льет. Искусник в своем роде. А насчет Николая Петровича я верно говорю. Не поет. А вот играет – аж не уследишь, какой палец какую ноту берет. Виртуозник. – Батюшка соединил воедино два слова – виртуоз и проказник.

– А с Аксаковыми дружбу водил? – Савва Иванович перевел разговор на Аксаковых, словно теперь на него ложилась обязанность поддерживать их дружбы и знакомства.

– С Аксаковыми? С Сергеем Тимофеичем? А как же! Князь запросто бывал у них в Абрамцеве, а те – в Ахтырке. Николай Петрович и к вам может наведаться – по старой памяти, тем более что ваш батюшка тут железную дорогу строил. Николай Петрович наслышан об этом. Я не стал скрывать, что к вам еду, и князь просил передать приветы. И от него самого, и от Софьи Алексеевны, его супруги. Она тут же рядом стояла и даже обмолвилась, что передаваемые приветы – залог будущего приятного знакомства. Словом, Трубецкие приглашают вас бывать у них, причем запросто, без церемоний.

– Спасибо, премного благодарен. А сын их Сергей?.. – Савва Иванович лишь слышал о сыне и поэтому упомянул о нем скорее из вежливости, чем от желания получить подробный ответ.

– Сергею только восемь лет, но развит не по годам. И ум у него – не детский. Да и братец Евгений от него не отстает. Философы! – снова вмешался слегка протрезвевший псаломщик, словно ему хотелось оправдаться перед князем Николаем Петровичем тем, что он лестно отзывался о его сыне.

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»