Читать книгу: «Трансвааль, Трансвааль», страница 26

Шрифт:

– Вот так бы ехал и ехал в этакой благости, не зная ни забот, ни печалий, – и тут же как бы невзначай обратился к Ионе: – А тебе, крестник, случаем не надоело блукать по белу свету? Твое шатанье по морям, по волнам, как мне сдается – пустое гвоздодерство! Это, когда одним концом вбиваешь гвозди, зашибаешь большую деньгу, а другим их вытаскиваешь, свои нелегкие труды спускаешь яшшиками.

– Крестный, по самое горло сыт советами.

– Племяш, труждуший человек живет не чужими советами, а делом своим! – возвысил голос дядя. – А ты не сделал этого дела. Не сделали его за тебя и другие. Ежель и сделали б, то не так, как сработал бы ты сам свое дело, то, которое и есть над нами – суд Божий!

Гость в оправдание себе за несостоявшуюся роль устроителя земли новинской сам с укором спросил:

– А ты-то, мастер Новин, чего такого тут добился?

– Моих делов, – вздохнул дядя, – их тоже тут кот наплакал. Все выправлял чьи-то промахи да огрехи и на этих кособоких жерновах перемолол жисть свою, всю как есть, на муку истории, штоб выпекать все те же дырки от бубликов.

Выкупленного сивого мерина сродники отпустили на вольный выпас перед Лешачьим урочишем. Снимая с него узду, Данила Ионыч не удержался от шутки:

– Теперь ты, Дезертир, у нас – Божья лошадь: нигде не числишься и живая! С тобой в пору б поменяться жистью, только из-за одного твоего пачпорта. Как ты возвеличен над рядовым колхозником, аж завидки берут! А вот узду твою – возьму себе на память. Шуркиным детям передам. Так што память о тебе будя долгой.

За березовым Татьяниным колком открылась деревня, где уже вовсю гуляла по кругу – от двора к двору – петушиная зоревая. У околицы дядя разумно предложил племяшу свернуть к реке, чтобы не привлечь внимание сельчан своим «белоголовым боезапасом».

– К дому подойдем со стороны огородов. А то на дармовую выпивку набежит – ни свет, ни заря – всякая шелупень. Жуть, как помельчал за последние годы народишко-то в деревне. Вместо косы али топора все норовит ухватить в руки граненый стакан. И особливо все горазды на шаромыгу.

И помолчав немного, он тяжко провздыхал:

– Вот так мы, племяш-крестник, тут и живем-маемся. Свои, через постоянные отчебучи сверху, бегут из деревни куда гляделки глядят, а пришлая шелупень без роду без племени, которой ни за кого не больно, ни перед кем: ни перед людьми, ни перед Богом не стыдно и не страшно, прет откуда-то. Как тараканы из щелей прет, жуть!

Напротив взгористых огородов, почти у самого среза речного кряжа расположились в ряд бани – визитные карточки своих хозяев… Дядина баня была уже не новой, но еще держала веснинский форс: стояла прямо. Да еще и топилась в такую-то рань! Гость сложил с плеча наземь переметную поклажу и только было хотел заглянуть в предбанник, как встречь ему из-под сизой завесы дыма вынырнула юркая женщина, в которой Иона узнал дядину жену, свою любимую тетку:

– Крестная! Параскева-Пятница ты наша!..

– Прилетел-таки, голубь ты наш! – в свою очередь всхлипнула тетка, тычась лицом в грудь крестнику. Но вот, чтобы лучше разглядеть его, она отступила на шаг и осталась довольной. – Гляжу, справный, да и заматерел, как следно!

Рыбарь же удивился тетке:

– Какой маленькой-то ты стала, крестная?!

– Такие уж мои поворотные годы. От работушки и заботушки кажин-то день, оно давит к земле-от.

– От ничегонеделанья-то не скрючатся руки в вороньи лапы, – буркнул дядя, садясь на перевернутый желоб под окном бани. Тетка, уловив содрогнувшийся взгляд крестника на своих скошенных ладошках с узловатыми ревматическими пальцами, спрятала руки под передник. И, видно, решила развеселить гостя:

– Дядюшка-то твой причумажный, ишь што надумал: скулемесил тебе телеграмму, кубыть собрался в отходную… Вота, умом-то не надеялась, а сердцем чуяла – летит голубь наш! А раз старик вчерась не вернулся к ночи домой, подумала: встренулись-таки сродники в Граде. Потому-то и затопила вам спозаранок байню. Крестник, да ты сядь на желоб-от, с дороги ж. А я счас доношу воду из подгорья и можно будя мыться.

Гость же с хохотом усадил тетку с дядей рядышком, мигом сорвал с себя одежды, и в плавках, с гиком припустил с косогора вприпрыжку с ведрами в руках. Вот и сбылась морская печаль-тоска – побегать босиком по росной траве.

Снует Иона этаким проворным челноком, то в гору, то под гору, а у самого перед главами ткется знакомая ему картина-ковер из его, Ионки Веснина, жизни.

Разбежавшемуся гостю загородила дорогу Параскева-Пятница:

– Ну, будя тебе парить лоб-от. Байня готова! Пока ставлю самовар, ты тут хвыщись веником – хошь березовым, хошь вересковым: оба замочены в котле. А дядюшка помоется потом. Видно, уморился с дороги, дак пошел в дом отдохнуть…

Всласть напарившись в жаркой бане и до одури накупавшись в Реке, ублаженный гость огородами подошел к нарядному родному крыльцу с точеными столбиками и балясинами.

Послевоенный дом Весниных, срубленный из сосновых лесин в зимнем бору и поставленный на старый фундамент из крупных валунов, гляделся осанисто. Высокий фронтон, покрашенный в голубой цвет, походил на осколок неба, врезанный в треуголку крутой крыши; его венчал еще и червовый туз, будто родовой герб. Для большей выразительности затейливое кружево выпиленных наличников-«рушников» на окнах, строгие резные строчки карнизов и такого же фасона «платок» фронтона были покрашены в белое. Все это говорило, что хозяин не пожалел ни усердия своего, ни выдумки, ни краски. И только широкое, так называемое «итальянское» окно на кухне выглядело здесь как бы чужеродным. Это была дань вынужденному походу новинского мастера на Запад в последнюю войну, которая обкарнала его по самый пах.

Просторная кухня, половина пятистенка, служила дяде и столярной. Потому и массивной печке с разными выступами и печурками было определено хозяином не только варить, но еще и сушить древесный «матерьял», который аккуратно располагался над ней и вокруг нее на хитроумных подвесках.

И до того ж «струмент» был для глаза соблазнительным своей ухоженностью, что так сам и просился в руки, как когда-то говаривал Ионкин дед, Великий столяр Новин, для дел «душеугодных»!

Вдруг послышался до колики в ушах знакомый заливистый перезвон фамильного родового колокольчика, от которого словно бы запели небеса. В свое время каждый селянин-селянка еще издали узнавали в стадной разнозвоннице ботало или бубенец на шее своей коровы. Иона рванулся было к окну, чем уморил до слез тетку:

– Крестник, не там высматриваешь нашу Красену. – Она схватила за руку гостя и потянула его за собой в горницу, где показала ему потешающим взглядом на стену над кроватью, над которой, на манер старинных доспехов хозяина дома, был водружен в виде головы коня новый протез его ноги с надетым на него ременным ошейником с позеленевшим от времени колокольчиком «Дар Валдая». – Вона, куда наш причумажный сподобил свою запчасть, – и весело посмеялась. – Штобы потешить душеньку, потренькать в коровий балабончик.

– Дак, тебя ж порой не дозовешься, – стал оправдываться дядя. – К тому ж, потренькаешь и чудится, будто б и впрямо наша Красена, пришла с поля и чешет межрожье об угол хлева.

– Эть, как складно скулемесил: Красена пришла с поля! – напустилась тетка на мужа. – Можно подумать, вовсе не над ним издивлялись в своих припевках новинские девки.

Будучи бессменным стражем колхозной законности, Данила Ионыч не переставал бороться с пройдошистой заведующей Новинской маслодельни Паланьей Петушковой, которую сколько б не уличали в прохиндействе, ей все сходило с рук. В Новинах ее по-сродственному прикрывал муж-парторг, в районе румяную мастерицу пригрел под своим крылом директор молокозавода. Тогда новинцы, окончательно устав от ее бессовестных поборов, решили поставить в маслоделы своего законника:

– Сорока-Воровка все едино своими проказами не даст нашему столяру мастерить, как следно, а так хошь Данила наведет порядок в маслодельне.

И в своем предвидении они не промахнулись: жирность молока сразу же подскочила втрое. Но что за наваждение, при годовом расчете молокозавода с колхозом и новинскими «молоконосами» – «за так» фактическая жирность молока оказалась опять на Паланьиной зарубке: «1,1 %». И свежеиспеченный честняга-маслодел попал в растратчики, что было тут же увековечено девками в устной летописи деревни:

 
Как оказался не у дел
Причумажный маслодел.
И к радости Паланьи —
Заколол свою Красену.
 

Этого-то и не могла простить Параскева-Пятница своему мужу:

– Другие у сметаны – пупы себе насаливают, а мой маслодел от скупердяйства за чужое добро иссох весь, как церковная просвирка, да еща и кормилицы лишился, чтоб расплатиться с долгами.

Серчает, а сама, знай пододвигает гостю то одно, то другое:

– Ты меду-то черпай ложкой – не жалеючи. Свой, к тому ж – липец! А пчеловодить-то помогает дедку уже твой крестник Шурка. Страсть, какой толковый – весь в тебя, – и она прикусила язык.

– Бог даст, ишшо и в мастера выведу мальца, – перехватил разговор дядя, садясь за стол, и с укором к гостю сказал: – Гляжу, не радуют тебя родные хоромы… Тады, так тому и быть, хозяином в этом доме будя твой крестник Шурка! – И он утвердительно стукнул кулаком по столешнице.

– Крестник, чего б и тебе не жить тутотка хозяином? – встрянула тетка. – Дом-то наш, не суди твого дядюшки, ишшо, как колокол, звенит здоровьем! Другие окна заколачивали, а он все обустраивал его в надеже, что племяш возвернется-таки… А про места наши и говорить не приходится. Под окнами течет Река-Краса, по которой, ежель захотеть, можно доплыть в челне и до стынь-окияна – повидать белую медведицу. И грибной лес под боком. Иль взять, наши сквозные колки Березуги, где по весне заслышишь кукушку, на душе-то сделается до того светло да легко, что с языка молитва сама сходит к небу: «Слате Осподи, за то, что я, Параня, есть на свете!»

– Ишь, раскуковалась! – проворчал дядя. – Чего сбиваешь сродника с панталыку? Однажды сорванный ветром зеленый лист обратно не приживешь на ветке. – Он поднял рюмку и торжественно выдал, как о давно решенном: – Дак, давай, племяш-крестник, как ты любишь сказануть, крякнем за наш сговор на Натоке. За Шурку-хозяина крякнем! И фамилию нашу дадим! А то кулемесь какая-то получается: Бог-Данов…

– Да как же без него, Создателя нашего, можно было обойтись в таком непростом деле? – поперечила тетка, вся светясь откуда-то изнутри. – С твоих же слов, такого мальца, как наш Шурка, не выстругаешь из топорища.

В сенях громко брякнула щеколда, всполошив хозяйку:

– Ну, вота дочокались, счас шастанет через порог Артюха-Коновал и все, что поставлено на стол, выхлестает шаромыжник несчастный!

Хлопнула дверь, и вошедший на кухню подал голос:

– Деда, ба-а, где вы? – У тетки сразу отлегло на сердце.

– Тутотка мы, Шурка! – обрадованно пропела она, шепнув гостю: – Твой крестник припожаловал! Нипочем не узнаешь мальца.

А на пороге горницы уже стоял вихрастый и загорелый, как головешка, оголец без рубахи и в закатанных до колен штанах.

– Где ж это ты, санапал, пропадал-то все утро? Думала, потрешь спину крестному в байне, – напустилась на него Параскева-Пятница. – А в глину-то весь усалапался, волыглазый!

– Да вота! – неумело скрывая, что не заметил за столом гостя, густо зардел мальчонка, выводя из-за спины руку, в которой держал ивовый кукан, нанизанный серебристой рыбой – язей-голавлей.

– Ишь, какой растет у нас рыбак-мастак Бог-Данов! – не без гордости похвасталась перед гостем Параскева-Пятница. Она подсеменила к своему любимцу, отобрала у него из рук добычу и, чмокнув в двухвихровую маковку, прожужжала, как пчела над цветком. – Чо-о, остолбучился-то? Поздоровкайся со своим кокушкой да садись за стол, а я яешню поставлю на стол вам, мужикам.

А удачливый рыболов Бог-Данов и впрямь «остолбучился». Таращится на гостя своими веснинскими волоокими васильками и – ни с места, словно прирос к широким половицам своими растрескавшимися пятками, заляпанными в речной ил.

– Кррестный! – наконец выдохнул он, бросаясь в объятия вставшему из-за стола гостю. – Я тебя помню, как ты рраздолбал дышлом все окна в прравлении!

От такого откровения у Параскевы-Пятницы аж выпал из рук кукан с рыбой:

– Ишь, што помнит, санапал! В то лето ты, Бог-Данов, еще грелся под мамкиным сердечком.

– Дак, деда ж всем так рассказывает! – поправился внук, уличенный во лжесвидетельстве.

Гость, чтобы замять этот разговор, спустил с рук крестника и с нарочитой заинтересованностью отпускника спросил:

– Где же ты, рыбак-Мастак, наудил таких молодцов и на какую-такую приваду изловчился их обмануть?

– Да эта рыба не простая, на дурминку не клюнет, – вставил дядя.

– А-а! – бахвалисто махнул рукой Шурка, слегка картавя. – Луговыми «кузнецами» их дурил. Это по-градски, а по-нашенски – чиркунами… А тягал я их на уду-«язевку» с камня-одинца Кобылья Голова, на нижнем перекате Ушкуй-Иван. Удил бы и еще, да последнего моего «молодца» хапнул пудовый шерреспёрр. Ух, как он бррязнулся хвостом, будто метровая плаха, бррошенная с крряжа. Чуть было и меня не сдеррнул с камня-одинца в падун вместе с удой.

– А язык-то, пошто ломаешь, как не знамо кто? – сердито заметила тетка.

– Жуть какой растет у нас шереспёр двухвихровый! – возгордился Данила Ионыч своим наследником и тут же сделал ему строгое внушение: – Сколько раз говорено тебе, штоб не бегал в одиночку на перекат? Этак и до беды не долго.

– Теперь вместе будем ходить на Реку, – заступился за провинившегося рыболова гость. – А падун Кобылья Голова мне знаком, Шурка.

– Крестник, не вспоминай про свой падун, – замахала руками тетка.

Можно вслух и не вспоминать, но как отречься от своей памяти, если она сидит в тебе, как ржавый гвоздь без шляпки. И перед Ионой предстал далекий памятный день, который чуть было не стал для него днем последним, когда он, вот таким же вихрастым огольцом, на излете горького лета сорок первого босоного стоял на каменном одинце Кобылья Голова с длинной удой-«волосянкой» в руках и очумело тягал из взбученной быстрины падуна язей-головлей, одуревших в предвечернем жоре. Он вошел в такой рыбацкой раж, что не сразу расслышал перекрывший шум падуна переката нарастающий моторный гуд, пока из-за левобережного леса Хорева Смолокурня не выплыл косяк, в три «звена», крестатых «юнкерсов», которые безбоязно, будто в своем небе, низко проплыли по-над Рекой и скрылись за правобережным бором Белая Грива. Словно озерные груженые лодки, они тяжело уплыли в сторону станции Бурга, где находилась окружная нефтебаза.

…О, как сожалел в эти минуты новинский мальчишка по имени Ионка, что не было в живых их соседа, охотника Федотыча с его шомпольной «гусевкой» (длинноствольное «ружо» на двуноге, с которым старик осенью хаживал на перелетные тропы гусей).

– Будь жив Федотыч, он сейчас задал бы им картечью из гвоздей… Знали б, как летать над чужими реками, – горько шептал мальчишка, чувствуя себя один на один с большой войной, затеянной взрослыми. А когда от глухих разрывов, донесшихся из двадцативерстной дали, стала испуганно вздрагивать Река, он и вовсе заплакал от обиды, что ничем не может отворотить свалившуюся на головы людей и все живое беду. – Всю рыбу распугали, гады! – грозился он кулаком небу, ставшее ему теперь чужим.

И вдруг над убережьем будто бы раскололось вдребезги чайное блюдце, огромное, как небо. Он увидел, как со стороны станции, где все еще грохотали разрывы, по-над бором Белая Грива тянул к приречному лугу «юнкерс», таща за собой дымный «хвост». А на него, знай, наянисто наседал сверху рассерженным шершнем краснозвездный, словно игрушечный самолетик, пузатенький «ишачок», отчаянно гукая из пулемета. Потом-то, за три года жития в прифронтовой полосе, мальчишка насмотрелся воздушных схваток, в которых не всегда брала «наша», но этот впервые увиденный бой в небе – не на жизнь, а на смерть – отпечатался в его цепкой памяти самым светлым и справедливым мигом его жизни.

Он на радостях даже заплясал на нагретом солнцем каменном одинце, оглашенно заорав, словно хотел докричаться до поверженного Града, который в черных клубах дыма испускал свой многовековой дух.

– Ур-ра! Наши победя-ят! – кричал он, не отрывая глаз от неба, где «юнкерс», будто опрокидчивая долбленка, как-то вертко крутнулся и, видно, не в меру зачерпнув неба, встал на крыло к земле – пошел вниз с нарастающим, леденящим душу, воем. Казалось, что самолет, падая, целился – лоб в лоб – в каменную Кобылью Голову.

Мальчишка не выдержал и со страха прыгнул в пенистую быстрину переката, а та, подхватив его, словно оброненное птицей перышко, вынесла на шумящий падун, где безжалостно сурыхнула в кипящий котел Рыбной Пади. И уже под толшей воды он почувствовал, как больно ударило ему в уши, будто с двух сторон единым махом заехали ему здоровенными кулаками.

А когда горе-купальшик чудом вынырнул из всегда устрашающей его пучины, он испугался теперь уже увиденному берегу напротив. На месте старого глинища, где на выбор лежала яркими пластами матерая твердь, будто была впечатана в кряж Божьей десницей упавшая с неба семицветная радуга, раскручивались клубы жирного чада, дурманя все живое незнакомой удушливой вонью. Оглохший и перепуганный до смерти мальчишка, машинально гребя руками по течению, еще подумал тогда: «Так пахнет война…»

Даже сейчас, казалось бы через столько лет, гость от внезапно нахлынувших воспоминаний почувствовал во рту тот дурманящий запах войны…

– Шурка, камень-одинец Кобылья Голова – это и мое любимое место было удить, – словно по секрету, сказал рыбарь-гость своему крестнику, и тот с ответной доверчивостью прижался к нему, запрокинув счастливое лицо, как подсолнух к солнцу.

Данила Ионыч, чтобы скрыть свою растроганность встречей разлюбезных ему сродников, подзадорил их:

– А ну, поборитесь-ка, молодцы!

Гость же раскрыл лежащий на полу свой чемодан и стал спешно выкладывать из него все то, что вез себе на отпускную утеху у Теплого моря: транзистор в кожаном футляре на ремешке, складной спиннинг, коробку с японскими лесками и прочими рыболовными причиндалами.

– Раз помнишь своего крестного, и я тебя не забыл! – нарочито бодрым голосом объявил он, передавая подарки крестнику.

Шурка, ошалевший от привалившего счастья, уже было припустил домой, чтобы похвастать матери о своем щедром крестном, но его в дверях перехватила Параскева-Пятница, передавая ему в руки черную с ярко-красными разводьями шаль, которую только что перед этим подарил ей мужнин племянник.

– Глякось, какую красу-дивную привез твой крестный свой куме. Отнеси мамке подарок да передай ей, чтоб вечером приходила в гости. А я из твоей удачи испеку рыбников. – Она снова чмокнула любимца в его, видать, вкусную двухвихровую маковку, жужжа пчелой: – Удалец ты наш Бог-Данов! – И с теплотой посмеялась гостю. – А удалец он, как и огурец: каким уж задастся, таким и воздастся… С виду-то, как есть, Ивашка-дурашка, а приодень краше – сошел бы и за Иван-царевича!

Как только Шуркины пятки отбарабанили по крыльчинам в сенях: «Мамка, к нам приехал крестный!», тетка повинилась перед гостем за дорогой подарок, который она отдала:

– Крестник, не сердись, так надо было сделать… Марина – Шуркина мать. А он, удалец-огурец, хошь и Бог-Данов – наш веснинский копыл!.. А мне привезешь чего-нибудь попроще и вдругорядь, ежель суждено будя еще встренуться на этом свете.

От этих слов по сердцу рыбаря словно бы кто-то прошелся стеклорезом, оставляя за собой след веснинской кровушки: «Сродники вы мои милые, знайте, уйдете из жизни, а я ведь не могу заменить вас на этом свете, «гвоздодеря» где-то в далекой дали от родных могил и Реки. И на земле, после вас, здесь будет зиять дырка от бублика… Да, теперь вся надежа нашего веснинского рода, видно, на Шурку Бог-Данова…»

После утреннего чая Данила Ионыч сразу же отправился в правление, но по дороге из дома встретил Артюху-Коновала, которому и отдал липовую квитанцию на шкуру сивки, якобы сданного на бойню. А заодно пригласил своего извечного супротивника пожаловать к нему в гости по случаю приезда племяша.

В правлении Артюха задержался не долго, лишь передал старому бухгалтеру квитанцию на шкуру отведенного на бойню сивого мерина и поспешил по свои делам. Сойдя с крыльца и глянув на белесо-паутинное небо, Артюха невольно потрогал себе лоб: вроде б и солнца не видно, а как парит! Аж ум за разум, дескать, заходит. И тут, как сказала б Параскева-Пятница, несказанно «остолбучился». Перед ним, из прогона, к перевозному съезду на водопой выхомылял, подгоняемый слепнями… Ударник-Архиерей.

«Однако ж, живуча пропастина, аж мерещиться стала наяву», – подумал он и не удержался, окликнул «видение» осипшим голосом:

– Дезертир, ты што ли это?

Мерин, то ли отзываясь на голос, то ли по прихоти нутра, вдруг остановился, поднял хвост и щедро сыпанул на пыльную дорогу целую шапку зеленых «яблок»: чем богаты, тем, мол, и рады! И от напасти слепней дико проржал, оскалившись своей беззубой пастью: «Иго-го-го-го, проклятущие!» И дальше похомылял к Реке, отчаянно хвыстая себе по худым ляжкам облезлой махалкой, а коновалу, очумевшему от духоты, помнилось, что мерин-призрак напомнил ему его оскопление: «Мое вам с кисточкой, живодер!»

Артюха хотел было оградить себя крестным знамением, но его безбожному разуму не подчинилась рука, лишь, одеревеневший язык выдавил несвязное: «Бубу-бу». Чувствуя, как ноги сделались ватными, он стал проваливаться куда-то в бездну, однако, успев подумать: «Нет, седни я никакой не поливальщик огурцов и не гостевальщик у Данилы-Причумажного…»

Вечером в веснинском саду, где по случаю приезда гостя собрались в застолье под Ионкиными яблонями новинские аборигены, только и разговору было об Артюхе:

– С чего бы это такого ражего Горыныча о трех головах хватил кондратий? – терялись в догадках новинцы уже навеселе.

– Дак, ить, Бог шельму метит! – смело кудахтала вековуха тетушка Копейка, вымещая по-за глаза Артюхе-Коновалу за все его прилюдные осмеяния ее, прожила баба, мол, жисть, и – ни Богу свечка, ни черту кочерга. – У мужика ноги и язык напрочь отняло. Лежит у окна на лавке, колода-колодой, вот-вот карачун хватит, а зенками-то своими бесстыжими ворочает смышлено. И все рукой кажет на Реку, булбыча, как тетерев на току: «бубу-бу». Вота и пойми его, чего хочет сказать?

Над столом поднялась с рюмкой в руке высокая статная старуха в черном, вдова Марфа, с укором молвив:

– Штой-то мы тут все тарабаним – ни о чем да ни о том, и ни словечка не замолвим о тех, кого щас нету среди нас? – Повернувшись лицом к Реке, она низко поклонилась и широким жестом плеснула из рюмки перед собой на траву, молитвенно шепча, словно по тропарю: – Упокой, Господи, души тех, кто истратил себя на поле брани за землю нашу исконную и теперича обрели себе каменную домовину на родной сторонушке.

Оборотившись снова к застолью, она пояснила гостю:

– Месяц ясный, на Певчем кряжу, у ручьистой березы, собираются ставить памятник тем, кто не воротился с войны. Уже давно и каменные брусы доставили нам из Града. Только живые однодеревенцы никак не соберутся сложить их по порядку.

– Ивановна, мать ты наша Новинская! – уважительно обратился к вдове парторг колхоза Афанасий Петушков, прозванный за свою трегубость от рождения – Заячья Губа. – После сенокоса и до памятника дойдут руки.

С сознанием исполненного долга Марфа Ивановна допила из рюмки остаток зелья, поклонилась всему новинскому миру и вышла из-за стола. Ее никто не удерживал, так как все отрадно осушали чарки – за упокой тех, кто «обрел свою домовину в каменных брусах на родном кряжу».

– Бабы, заодно помянем и нашего сивого Дезертирушку! – предложила кто-то из селянок, вызвав одобрение в застолье.

– Верно, наш Ударник-Архиерей был безответной лошадкой!

– Особливо в послевоенное время. Днем в оглоблях да постромках мылил себе плечи и холку на колхозной работе, а вечерними упрягами пособлял справлять огороды.

– А как состарился, запрягли в привод строгательного станка драть щепу для крыш, и сердешный так без роздыху ходил зашоренным по кругу годы, пока не стал спотыкаться.

И новинский молчун Степан Глушков с клейменной зазубренным осколком скулой замолвил слово:

– Моя б власть, я соорудил нашей последней лошади мавзолей на манер гуменной печки. Глядишь, на этой отчебуче прославились бы на всю ивановскую!

– Товарищ Глушков, ты мавзолей не трожь! – гневливо заметил парторг Афанасий Заячья Губа. – Мы знаем, для кого они у нас строятся!

– Ой-ли, такие б страсти да к ночи! – заступилась за мужа рябая жена Степана, по прозванию за свой острый язычок Лизавета-Сельсовет. А чтобы развеять набежавшую тучку над застольем, она голосисто запела на пользу своему зреющему во чреве чаду: легче, мол, сучить ножками будет:

 
…При знакомом табуне
Конь гулял на воле…
 

Только новинские аборигены воздали гимн и поминальную молитву своей сивой коняшке, как в веснинский сад гурьбой прибежали запыхавшиеся с перепугу, мальчишки с криками:

– На кряжу, у баен, пасется Дезертир!

– Не может того быть! – вспылил старый бухгалтер Иван Ларионович Анашкин. – Сегодня на его шкуру сам квитанцию подшил в расходную амбарную книгу.

Клялся и призахмелевший отгонщик сивой животины Данила:

– На моих глазах содрали шкуру с мослов мерина. И только тогда, честь по чести, выписали мне квитанцию.

– Столько, как наш Дезертир, пожить на свете, и мы потом долго будем мерещиться живым, – посмеялся кто-то в застолье.

После таких слов новинской мелюзге больше уже не хотелось бегать по вечерней улице, а тем паче кинуться искать в убережьи лошадиное привидение. Все жались к родителям, уплетая за обе щеки все то, что оставалось на столе.

А в это время Шурка Бог-Данов неумолчным колокольчиком прикидывал планы их завтрашней рыбалки на перекате Ушкуй-Иван:

– Кррестный, если нам повезет, мы и пудового шерресперра закррючим, ага?

…Деревенские кумушки украдкой смотрели на них, как бесплатное кино:

– Встренулись-таки два новинских Мичурина!

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
03 сентября 2020
Дата написания:
2000
Объем:
481 стр. 2 иллюстрации
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:
Черновик, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,9 на основе 289 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,1 на основе 1060 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,7 на основе 321 оценок
Аудио
Средний рейтинг 3,9 на основе 51 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 5273 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,6 на основе 1095 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 333 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,4 на основе 134 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 787 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 3,7 на основе 55 оценок
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 4 оценок