Читать книгу: «Кровь вместо румян»
© Илья Васякин, 2025
ISBN 978-5-0067-6846-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Аплодисменты в Пустоте
Шторм аплодисментов обрушился на нее, как физическая волна. Оливия Стерн стояла в ослепительном свете рампы, улыбка, выточенная годами тренировок, застыла на лице. Ее последний поклон был совершенен – изящный наклон головы, рука, мягко прижатая к груди в благодарности, но без подобострастия. Шелест платья, сотканного из ночи и звездной пыли, сливался с грохотом одобрения. «Глория». Опять «Глория». Роль, принесшая ей первую славу, роль, которую она ненавидела всем сердцем, но которую публика требовала снова и снова. Как мантру. Как проклятие.
Она скользнула за тяжелый бархатный занавес, и мир перевернулся. Грохот сменился гулкой, давящей тишиной. Свет рампы погас, оставив после себя слепящие пятна в глазах и пронзительный холод кулис. Воздух здесь был другим – пропитанным пылью декораций, потом, запахом старой древесины и чего-то еще… чего-то затхлого, как невысказанные секреты. Несколько статистов в потрепанных костюмах промелькнули тенями, их лица в полумраке были лишены выражения. Техник, кряхтя, тащил громоздкий фрагмент дворцовой колонны. Никто не смотрел на нее. Или делали вид, что не смотрят. Звезда Городского Театра растворилась в этой рабочей рутине закулисья так же быстро, как ее персонаж исчезал со сцены.
Оливия двинулась по узкому коридору. Ее каблуки глухо стучали по деревянному полу, звук поглощался ватным молчанием. Стены, увешанные старыми афишами, смотрели на нее выцветшими глазами забытых спектаклей и актеров. Здесь, в этих кишках театра, триумф казался иллюзией, сном, от которого вот-вот предстоит проснуться в холодном поту. Она чувствовала, как адреналин, секунду назад бурливший в жилах, стремительно утекал, оставляя после себя свинцовую усталость и ту самую, знакомую до тошноты, пустоту.
Дверь в ее гримерку была массивной, темного дерева, с блестящей латунной табличкой «О. Стерн». Роскошь, дарованная статусом. Она толкнула ее, и створки бесшумно поплыли внутрь, открывая просторное помещение. Но роскошь здесь была леденящей. Высокие потолки терялись в полумраке. Большое трюмо с яркими лампочками по периметру казалось единственным островком света в море теней. Глубокое кресло, обитое темно-бордовым бархатом. Диван. Шкафы для костюмов. Все – дорогое, безупречное, и абсолютно безжизненное. Холод веял от каменных стен, не согретых духом человеческого присутствия. Это была не гримерка, а склеп для живой актрисы.
Оливия закрыла дверь, прислонилась к ней спиной. Тишина здесь была иной – не рабочей, а гнетущей, звенящей. Она сбросила туфли на высоком каблуке, и они с глухим стуком упали на персидский ковер. Босые ноги вонзились в холодный ворс. Шаг за шагом, медленно, как под гипнозом, она подошла к трюмо. Лампочки ослепили. В их безжалостном свете она увидела Глорию – безупречную, холодную, победительную красавицу с иссиня-черными волосами, собранными в сложную прическу, с безукоризненным макияжем, подчеркивающим скулы и губы цвета спелой вишни. Лицо статуи.
Руки, дрожащие теперь не от волнения, а от опустошения, потянулись к волосам. Не к своим. К парику. Осторожно, булавка за булавкой, она освобождала свою настоящую шевелюру. Парик, тяжелый, пахнущий лаком и чужим потом, с глухим шумом упал на столик трюмо. Под ним открылись ее собственные волосы – каштановые, вьющиеся, беспорядочно прилипшие ко лбу и вискам. Она взяла ватный диск, смочила его в едкой жидкости для снятия макияжа и провела по левой щеке. Бежевая краска смешалась с потом, оставив грязный след. Еще диск. Еще. Жесткими, почти яростными движениями она стирала Глорию. Слой за слоем. Тушь, растушеванная до дымки, румяна, тщательно наложенные тени… Все это сползало вниз, обнажая кожу подлинную – бледную, с синевой под глазами, с мелкими морщинками у уголков губ, которые Глория не знала. И с каждым движением ватного диска в зеркале проступала не статуя, а женщина. Изможденная. Постаревшая за один вечер. Глаза, еще секунду назад сверкавшие триумфом на сцене, теперь были огромными, темными и пустыми, как два колодца, уходящих в никуда.
Она остановилась, глядя на свое отражение. На этого незнакомца с каштановыми прядями, спадающими на лоб, с лицом, наполовину очищенным, наполовину еще принадлежащим призраку Глории. В этой жутковатой раздвоенности и была ее жизнь. И в этой тишине, когда маска сползла, из глубин памяти, как из темного люка, всплыло то. Не образ, не картинка, а чувство. Гнетущее, удушающее чувство вины, острое, как лезвие бритвы.
Амфитеатр старого университетского театра, пахнущий пылью и юностью. Она, двадцатилетняя, с сердцем, полным амбиций и дрожи. Джессика Браун. Ее наставница. Ее богиня. Женщина с лицом афинской богини и голосом, способным заставить плакать камни. Джессика репетировала с ней роль Джульетты – роль, которая должна была открыть двери в главную труппу Городского Театра. Невероятный шанс. И Оливия горела. Но горела слишком ярко, слишком отчаянно. Она видела взгляд продюсера, Мориса Лангдона, тяжелый, оценивающий, скользящий по Джессике во время одной из репетиций. Видела, как Джессика, обычно неприступная, отвечала на этот взгляд… неуверенно? Смущенно? Оливия уловила трещину.
И тогда родилась мысль. Гадкая, скользкая, как червь. Она подошла к Лангдону после генеральной репетиции. Сказала… что? Что Джессика нездорова? Нет. Хуже. Шепотом, с глазами, полными ложной заботы, она намекнула на «нервное истощение» наставницы, на ее «непредсказуемость», на то, что великая Браун, возможно, уже не та. Что доверить ей премьеру… рискованно. Что она, Оливия, готова взять на себя этот груз. Ради театра. Ради шоу. Ложь была тонкой, как паутина, и ядовитой, как цианид. Она видела, как в глазах Лангдона вспыхнул сначала недоверие, потом расчет, потом холодное решение. Джессика Браун была отстранена от роли за два дня до премьеры «по состоянию здоровья». Оливия Стерн стала Джульеттой. Ее прорывом. Ее звездным часом. Купленным ценой предательства.
В гримерке стало еще холоднее. Оливия сглотнула комок, вставший в горле. Она отвернулась от зеркала, не в силах больше видеть отражение предательницы. Триумф? Какой триумф? Это был мавзолей, построенный на костях доверия. Она подошла к мини-бару, скрытому в одном из шкафов. Рука, все еще дрожа, налила в тяжелый граненый стакан добрую порцию виски. «Старый ворон». Ее единственный верный спутник в этих стенах. Она отпила большой глоток. Огонь хлынул в горло, разлился по груди, но не согрел. Он лишь подчеркнул внутренний холод, эту вечную мерзлоту в душе. Она снова поднесла стакан к губам, жаждала, чтобы жидкость выжгла память, выжгла Джессику, выжгла тот гадкий поступок. Но он лишь разъедал изнутри сильнее.
Она опустилась в кресло, погрузившись в его бархатную пучину. Тело ныло от усталости, но мозг лихорадочно работал, гоняя по кругу одни и те же мысли. Где Джессика теперь? Слышала ли она сегодняшние аплодисменты? Проклинала ли ее? Или просто… забыла? Последнее было невыносимее всего. Забвение от того, кого предал. Это означало, что твое предательство ничего не стоило даже жертве. Пустота внутри расширялась, заполняя собой все пространство роскошной гримерки, вытесняя воздух. Она закрыла глаза, пытаясь поймать эхо оваций, тот наркотический восторг толпы, который хоть на секунду заставлял забыть. Но слышала только тиканье старинных часов на камине (камин был бутафорский, холодный) и собственное прерывистое дыхание. Аплодисменты ушли. Осталась только пустота. И виски.
И тогда, в этой гнетущей, вибрирующей тишине, она услышала. Не за дверью, а сквозь нее. Как будто голос просочился из самой древесины, из холодных камней стены. Низкий, шипящий, злобный шепот, лишенный источника, словно исходящий из самой тьмы закулисья:
«Долго ли продлится ее век?»
Фраза повисла в ледяном воздухе. Оливия замерла, стакан застыл на полпути к губам. Кровь отхлынула от лица. Это было не воображение. Не эхо воспоминаний. Это было здесь и сейчас. Шепот был полон такой концентрированной ненависти, такой ядовитой зависти, что по спине Оливии пробежали ледяные мурашки. Кто? Кто мог так сказать? Статист? Техник? Завистливая коллега? Или… призрак прошлого, наконец нашедший ее в этом холодном склепе успеха?
Она медленно, с трудом повернула голову к двери. Тяжелая, темная, непроницаемая. За ней была только тишина. Глубокая, всепоглощающая, как могила. Но слова висели в воздухе, ядовитые и неоспоримые. Они вонзились в ее триумф, как кинжал, обнажив шаткость всего, что она построила. «Ее век». Век Оливии Стерн. Век лжи, купленной славы и леденящей пустоты.
Она отставила стакан. Руки сжались в кулаки, ногти впились в ладони. Усталость, опустошение – все отступило перед внезапным, животным страхом. Страхом, который был знакомее аплодисментов. Страхом, что пустота за кулисами, наконец, обрела голос. И этот голос предрекал конец. Контриллюзии.
Она встала, подошла к двери, прислушалась. Ничего. Только ее собственное сердце, бешено колотящееся в грудной клетке, словно пытаясь вырваться из клетки из ребер и бархата. Она положила ладонь на холодную древесину. Ни вибрации, ни звука. Как будто шепота и не было. Но он был. Он прозвучал. И теперь он жил внутри нее, сливаясь с холодом гримерки, с горечью виски, с гложущей виной за предательство Джессики.
Триумф кончился. Началось что-то другое. Темное. Опасное. Аплодисменты окончательно смолкли даже в ее памяти. Остался только злобный шепот в ледяной пустоте, вопрос, висящий в воздухе тяжелее бархатных занавесов: «Долго ли?»
Оливия Стерн отшатнулась от двери, спиной к холодной стене, глазами, полными внезапного, первобытного ужаса, вглядываясь в враждебные тени своей роскошной гримерки. Звезда погасла. Осталась лишь женщина в холодном склепе, слушающая тиканье часов и ждущая ответа на вопрос, который, возможно, был уже приговором.
Она не дышала. Весь мир сузился до тяжелой, темной деревянной плоскости двери и того ядовитого эха, что висело в ледяном воздухе гримерки: «Долго ли продлится ее век?» Злобный шепот, просочившийся сквозь древесину, казалось, впитался в самый камень стен, в бархат кресла, в пыль на трюмо. Мурашки, холодные и отвратительные, как прикосновение слизня, бежали вверх по позвоночнику, сжимая горло. Сердце, только что утопавшее в свинцовой усталости, теперь колотилось с бешеной, животной силой, пытаясь вырваться из клетки ребер. Кто?
Оливия прижалась ухом к холодной древесине. Ни звука. Ни шагов, ни перешептываний, ни даже отдаленного гула убирающейся сцены. Только гулкая, всепоглощающая тишина Городского Театра после финального занавеса – тишина, которая теперь казалась не пустотой, а затаившейся угрозой. Она зажмурилась, сосредоточив весь слух, всю параноидальную энергию, выброшенную адреналином. Было? Не было? Сомнение было почти утешительным. Почти. Но нет. Слишком ясно, слишком осязаемо злобное шипение врезалось в ее сознание. Это не было воображением. Это был выстрел в темноте, пуля, просвистевшая мимо виска.
Прошли секунды, показавшиеся вечностью. И тогда – шаги. Тяжелые, размеренные, не скрывающие себя. Не крадущиеся, как тот шепот, а просто шедшие по коридору. Они приближались, стуча каблуками по деревянному полу, гулко отдаваясь в тишине. Прошли мимо двери ее гримерки. Не замедлили. Не остановились. Просто удалялись, становясь тише, пока не растворились в далеком гудении лифта или другой двери. Рабочий? Техник? Или тот, кто только что шептал, теперь притворяясь безразличным прохожим?
Оливия отшатнулась от двери, как от раскаленной плиты. Спиной наткнулась на край трюмо, заставив дребезжать баночки с гримом. Ее лицо в зеркале было искажено страхом. Бледное, с размазанными остатками «Глории» вокруг глаз, с каштановыми прядями, прилипшими ко лбу от холодного пота. Глаза – огромные, темные, дикие. Глаза загнанного зверя. «Ее век». Слова эхом отдавались в черепе. Кто решил, что он подходит к концу? Кто осмелился? Злость, внезапная и ярая, вспыхнула поверх страха. Она была Оливия Стерн! Звезда! Ее имя горело на афишах! Она не позволит какому-то завистливому червяку из закулисья…
Стук в дверь. Три резких, деловых удара. Не шепот, а громкий, требовательный звук, заставивший ее вздрогнуть всем телом. Сердце прыгнуло в горло. Руки сжались в кулаки, ногти впились в ладони, оставляя полумесяцы боли.
– Кто там? – Голос сорвался, хриплый, неузнаваемый.
– Доставка, мисс Стерн! Цветы! – Молодой, беззаботный голос за дверью. Обычный курьер. Ничего зловещего.
Оливия сделала глубокий, дрожащий вдох. Цветы. Просто цветы. Аплодисменты в материальной форме. Утешение тщеславия. Она поправила беспорядочные волосы, тщетно пытаясь стереть со лица следы паники. Соберись, Стерн. Ты же актриса. Она расправила плечи, натянула на лицо маску холодного достоинства, в которой было больше от Глории, чем от нее самой, и открыла дверь.
Курьер, паренек в униформе службы доставки «Этерна Флора», замер, впечатленный даже этим мимолетным, неидеальным видом звезды. В руках он с трудом удерживал гигантский букет. Не изящная композиция, а монументальное сооружение из алых роз. Их было сотни. Темно-алых, как свежая кровь, как бархат театрального занавеса в момент его раздвижения. Лепестки, тугие, почти пульсирующие жизнью и цветом, казалось, излучали собственный свет в полумраке коридора. Аромат ударил волной – тяжелый, сладкий, удушающе роскошный, смешавшийся с запахом пыли и краски закулисья. Это был запах обожания, доведенного до абсолюта. Запах триумфа в его самой банальной, самой дорогой форме.
– Для вас, мисс Стерн, – пробормотал курьер, протягивая охапку. – С… с поклоном от обожателя.
Оливия кивнула, не в силах говорить. Она автоматически взяла букет. Вес заставил ее руку опуститься. Розы были невероятно тяжелыми, как будто отлитыми из металла, а не выращенными на земле. Она прижала их к себе, чувствуя, как прохлада стеблей и влага упаковочной пены проступают сквозь тонкую ткань ее сценического платья. Курьер, получив щедрые чаевые (действие автоматическое, рефлекс звезды), исчез, оставив ее одну в дверном проеме с этим алым мавзолеем.
Она заперла дверь, прислонилась к ней спиной, глядя на цветы. Триумф. Вот он. Осязаемый, пахнущий, дорогой. Но почему он не согревал? Почему этот алый водопад вызывал не радость, а тревогу, сжимающую желудок? Она отнесла букет к трюмо, с трудом освободив место среди баночек с кремом и кистей. Розы заняли доминирующее положение, их алая масса подавляла отражение в зеркале, заливая комнату кровавым отблеском от лампочек.
Оливия потянулась к ближайшему цветку. Ее пальцы, все еще дрожащие от адреналина после шепота, коснулись прохладного, бархатистого лепестка. Нежность? Нет. Острый, кинжальный укол! Она резко одернула руку. На подушечке указательного пальца выступила капля алой крови, точь-в-точь как цвет розы. Она поднесла палец к глазам, рассматривая крошечную ранку. Боль была ничтожной, но неожиданной. Оскорбительной. Шипы. Она забыла о шипах. Или они всегда были частью подарка?
Кровь смешалась с тушью, оставшейся на ее пальцах от снимаемого грима, создавая грязный, тревожный оттенок. Она сунула палец в рот, ощущая металлический привкус крови. Восхищение больно. Мысль пронеслась ясно и холодно. Да. Именно так. Аплодисменты – это давление звуковых волн, цветы – это шипы, слава – это постоянный риск падения, предательство – это вечная заноза в душе. Все, что приносило ей вершину, имело оборотную сторону – острую, колючую, готовую вонзиться в плоть.
Ее взгляд упал на маленький конверт, прикрепленный к стеблю одной из центральных роз. Простой кремовый картон, без надписи. Анонимность, подчеркнутая отсутствием имени. Она сорвала его дрожащими пальцами. Внутри – не открытка, а просто кусочек плотной бумаги, на которой было напечатано одно-единственное слово, выбранное небрежным, стандартным шрифтом:
БРАВО
Слово, которое только что сотни раз прокричал ей зал. Слово триумфа. Но здесь, в этой ледяной тишине, на этой безликой бумажке, оно выглядело иначе. Плоским. Пустым. Зловещим. Почему не подпись? Почему не имя? Кто скрывался за этим «Браво»? Тот, кто искренне восхищался? Или тот, кто только что шептал о конце ее «века»? Анонимность превращала восхищение в подозрение, комплимент – в шифр.
Она уронила бумажку, как горячую угольку. Оно упало на бархатную обивку кресла, белея на темно-бордовом фоне. «Браво». Оно смотрело на нее. Облизывалось. Насмехалось?
Оливия снова подошла к букету. Теперь она смотрела на него не как на подарок, а как на объект исследования. На улику. Она осторожно, избегая шипов, раздвинула стебли. Искала что? Еще одну записку? Миниатюрную камеру? Проводок? Безумие. Но паранойя, разбуженная шепотом, цвела пышным цветом, соперничая с розами. Каждый темно-зеленый стебель казался подозрительным, каждая капля влаги на листьях – слезой яда. Анонимность дарящего стирала грань между поклонением и преследованием. «Браво» могло быть началом любовного письма… или последним словом в предсмертной записке.
Она взяла одну розу, ту, что была на краю, с особенно длинным и крепким стеблем, усыпанным острыми шипами. Выдернула ее из монолита букета. Держала на расстоянии вытянутой руки, как опасный экспонат. Алый бутон, совершенный и смертоносный. Шипы, такие же алые у основания, как и лепестки, будто впитавшие в себя цвет крови, которую они могли пролить. Физическое ощущение «шипов» славы. Оно было здесь. В ее руке. Осязаемое, колючее, чем когда-либо.
Она медленно провела подушечкой большого пальца по шипу. Не нажимая, просто ощущая его остроту, его готовность вонзиться. Боль от укола на другом пальце пульсировала, напоминая о своей реальности. Слава требовала жертв. Она принесла Джессику Браун. Что или кого потребует теперь? Ее саму? Ее рассудок? Этот букет – был ли он напоминанием о цене? О тех шипах, которые она вонзила в другого человека, чтобы взобраться наверх? О том, что каждый восторг толпы имеет свою обратную, темную сторону, свою цену в боли?
Аромат роз стал невыносимым. Тяжелый, сладкий, он висел в воздухе гримерки, смешиваясь с запахом снятого грима, виски и ее собственного страха. Он не бодрил, а душил. Напоминал о похоронах. О гробовых венках. «Долго ли продлится ее век?» Шепот вернулся, наложившись на вид алых лепестков. Анонимное «Браво» превратилось в насмешку.
Она сжала стебель розы сильнее. Шипы впились в ладонь, проткнув кожу в нескольких местах. Острая, чистая боль пронзила руку. Она не одернула ее. Напротив, сжала еще крепче, чувствуя, как острия глубже входят в плоть. Физическая боль была откровением. Она была реальной. Она была ее болью. В отличие от туманного страха, паранойи, гложущей вины. Кровь выступила из проколов, алыми каплями стекая по зеленому стеблю, сливаясь с цветом лепестков у основания. Боль очищала. На миг.
Она смотрела на свою окровавленную ладонь, сжимающую розу, как сжимала когда-то свою судьбу – с жестокостью и решимостью. Кто прислал это? Безликий обожатель? Или… призрак прошлого, напоминающий о шипах предательства? Или тот, кто шептал за дверью, посылая алый символ, который мог быть и лестью, и угрозой, и напоминанием о неизбежной расплате? Анонимность превращала букет в зеркало. Она видела в нем все, что хотела видеть: и восхищение, и ненависть, и свою собственную вину, проступающую, как кровь сквозь кожу.
Оливия бросила изуродованную розу обратно в букет. Она упала на другие цветы, ее окровавленный стебель оставил алый след на безупречных лепестках соседок. Браво. Кровь и слава. Шипы и аплодисменты. Пустота и страх. Кто знал ответ? Кто знал, что скрывается за анонимностью, за тяжелым ароматом, за острыми шипами? Она смотрела на свое отражение в зеркале, искаженное теперь еще и алым отблеском сотен роз, заливающих гримерку кровавым светом. В глазах, помимо страха, зажегся новый огонь – холодный, иссушающий огонь вопроса, который теперь горел в ней ярче любой розы, острее любого шипа: Кто? Лесть? Угроза? Напоминание? Или начало конца ее тщательно выстроенного, такого холодного и колючего века?
Боль была ясной. Острой. Почти желанной. Шипы впивались глубже в мякоть ладони, когда Оливия сжала стебель розы с бессознательной, почти саморазрушительной силой. Тонкие, острые как иглы хирурга, они прокалывали кожу, вонзались в ткани, находили нервные окончания и посылали в мозг чистые, неоспоримые сигналы страдания. Каждый укол – крошечный электрический разряд реальности в хаосе ее мыслей. Алая кровь, теплая и живая, сочилась из множества ранок, смешиваясь с темно-зеленой глазурью на стебле. Кровь и хлорофилл. Жизнь и смерть в одном жесте. Она смотрела на эту смесь, на свою окровавленную руку, сжимающую символ восхищения, как цепляющийся утопающий сжимает веревку, которая режет ему ладони.
Восхищение больно. Мысль пронеслась снова, но теперь она была не абстракцией, а физической истиной, написанной ее собственной кровью на стебле цветка. Аромат роз, такой сладкий и тяжелый минуту назад, теперь казался приторным, тошнотворным. Он смешивался с запахом крови – медным, первобытным – и с остатками «Старого Ворона» на ее дыхании, создавая ядовитую смесь, от которой кружилась голова. Триумф, предательство, страх – все сплелось в этом удушающем букете.
Она поднесла раненую ладонь к лицу, вдыхая запах своей крови, пытаясь заглушить им сладость роз и горечь виски. Глаза зажмурились от новой волны боли, но за веками не было темноты. Там, в глубине, вспыхнул свет. Яркий, резкий, как луч софила, выхватывающий из небытия единственную фигуру.
Джессика.
Образ ворвался не как воспоминание, а как видение. Четкое, болезненное, лишенное временной дымки. Она стояла в той же гримерке. Нет, не в этой роскошной ледяной гробнице, а в старой, маленькой, пропахшей пылью и потом гримерке второго этажа, где репетировали начинающие. Джессика стояла у такого же трюмо, но тусклого, с треснувшим зеркалом. Она смотрела не на свое отражение, а в пустоту перед собой. День ее ухода. День позора. День, который Оливия купила для себя ценой лжи.
Оливия видела ее так ясно, что могла бы дотронуться. Платье Джессики – простое, серое, какое-то безнадежно помятое. Волосы, всегда уложенные с театральной безупречностью, теперь беспорядочно падали на лоб, пряча часть лица. Но не прятали глаз. О, Боже, глаза. Именно они вонзились в Оливию сейчас острее шипов. Глаза Джессики Браун, всегда такие живые, умные, полные огня и страсти к театру, которыми она заражала учеников, были… сломанными. Пустыми. Как два высохших колодца. В них не было слез, не было гнева. Была лишь абсолютная, леденящая пустота. Пустота человека, у которого вырвали душу. Вырвали веру. Вырвали все.
Оливия увидела в этих глазах отражение собственного поступка. Не рационализацию, не оправдание молодостью и амбициями, а голую, неприкрытую жестокость. Ту самую ложь, тот ядовитый шепот Лангдону: «нервное истощение», «непредсказуемость». Она увидела, как эти слова, как кислотные брызги, разъедали достоинство Джессики, ее репутацию, ее любовь к театру. Увидела мгновение, когда Джессика поняла, что ее карьера кончена, что ее место, ее Джульетта, отданы той, кого она считала почти дочерью. Той, кто вонзил нож в спину.
Видение было мучительным, но Оливия не могла оторвать от него внутренний взгляд. Она видела, как Джессика медленно повернулась от трюмо. Как ее плечи, всегда такие гордые, опустились под невидимым грузом. Как она сделала шаг к двери – шаг не звезды, покидающей театр под аплодисменты, а изгоя, вышвыриваемого вон. Как ее рука, дрогнув, потянулась к ручке, а затем опустилась, словно не найдя сил даже на это простое действие. И в этот момент, прежде чем образ начал расплываться, Оливия поймала самое страшное: в пустоте глаз Джессики мелькнуло что-то. Не ненависть. Не проклятие. Жалость. Мгновенная, неуловимая искра жалости, направленная… на Оливию? На саму себя? На весь этот грязный цирк? Оливия не успела понять. Но это было хуже любого проклятия. Жалость победителя к поверженному? Или поверженного к тому, кто обрек себя на вечную жизнь среди шипов?
– Нет… – хриплый стон вырвался из горла Оливии. Она отшатнулась от трюмо, отпустив розу. Цветок упал на пол, его окровавленный стебель оставил алую черту на персидском ковре. Видение Джессики исчезло, но ее глаза – эти сломанные, пустые колодцы – остались, выжженные на сетчатке. Они смешались с отражением ее собственных глаз в зеркале – такими же огромными, дикими, но наполненными не пустотой, а нарастающей паникой.
Страх. Он ворвался теперь полноправным хозяином, затопив все – и остатки вина, и боль от шипов, и даже гложущую вину, превратив ее в первобытный ужас. Ужас перед таким же будущим. Именно это было самым невыносимым. Шепот за дверью: «Долго ли продлится ее век?» Анонимные розы с их кровавыми шипами и зловещим «Браво». Все это слилось в один чудовищный прогноз. Она увидела себя. Не сейчас, не в роскошной гримерке с букетом-мавзолеем, а там. У той же треснувшей тумбы. С теми же сломанными глазами. С тем же опустошением, когда имя «Оливия Стерн» станет шепотом позора, а не ревом триумфа. Когда ее вышвырнут из этого театра, из этой жизни, которую она построила на песке предательства. Когда появится новая, голодная Оливия, готовая вонзить свои шипы в ее спину.
– Это не может случиться… – прошептала она, но голос звучал чужим, полным сомнения. Почему не может? Разве она не доказала, как легко это сделать? Разве закон не гласил: что посеешь, то и пожнешь? Она посеяла предательство и ложь. Теперь пожинала паранойю, страх и этот удушающий букет, пахнущий смертью.
Она схватилась за край трюмо, чтобы не упасть. Мир плыл. Отражение в зеркале двоилось, троилось – Оливия, Глория, Джессика, их лица накладывались друг на друга, сливаясь в кошмарный коллаж женского падения. Кровь с ладони размазалась по стеклу, добавив к хаосу изображений алые мазки. «Долго ли?» Шепот звучал уже не за дверью, а внутри черепа, настойчивый, злобный. «Браво» на клочке бумаги превратилось в насмешливую эпитафию. Глаза Джессики смотрели на нее из каждого угла, из каждой тени, напоминая о конце.
Ей нужно было воздуха. Нужно было сбежать от этого кровавого света роз, от этого отражения с лицом жертвы и палача в одном лице, от призрака наставницы, который теперь, казалось, наполнил ледяную гримерку своим незримым, давящим присутствием. Она рванулась к мини-бару, к «Старому Ворону». Не для того, чтобы согреться, а чтобы оглушить. Оглушить страх, оглушить видение, оглушить этот проклятый вопрос о ее «веке». Ее окровавленная рука схватила бутылку, не обращая внимания на липкость крови на стекле. Она налила виски в стакан, не целясь, проливая золотисто-коричневую жидкость на столешницу, где она смешалась с каплями ее крови в отвратительный темный раствор. Кровь и виски. Кровь и слава.
Она залпом осушила стакан. Огонь обжег горло, ударил в голову, но не принес желанного забвения. Напротив, он сделал видение Джессики еще ярче, а страх – еще острее. Она увидела, как Джессика наконец открывает дверь той старой гримерки. Как делает последний шаг за порог. Как дверь медленно закрывается за ней, навсегда стирая ее из жизни театра. Щелчок замка. Звук был таким отчетливым в ее воспаленном мозгу, что она вздрогнула.
И тогда случилось. Внезапный, оглушительный, режущий тишину звук.
ЗВОН!
Хрустальный, леденящий, бесконечно длящийся в ее сознании звон разбитого стекла. Он прокатился по гримерке, ударился о высокие потолки, вонзился в барабанные перепонки, заставив сердце остановиться на долю секунды.
Оливия замерла, стакан застыл у ее окровавленных губ. Глаза, расширенные ужасом, метнулись по комнате. Что? Где? Это был звук падения? Разбития? Как будто огромный хрустальный шар разлетелся вдребезги о каменный пол.
Взгляд упал на букет. Ваза? Но розы стояли в пене, в пластиковом контейнере, скрытом упаковкой. Ничего не разбито. Пол чист, если не считать упавшей розы и ее кровавого следа. Трюмо? Баночки с гримом стояли на месте. Зеркало? Целое.
Она медленно повернула голову, сканируя каждый уголок ледяного склепа. Ни осколков. Ни источника звука. Только алая масса роз, пугающая в своей совершенной неподвижности, ее собственное искаженное отражение в зеркале, и… тишина. Глубокая, звенящая тишина, которая наступила после того, как эхо воображаемого (было ли оно воображаемым?) звона угасло.
Но звук был! Она слышала его! Так же ясно, как слышала шепот за дверью. Это был не звон в ушах от напряжения. Это был физический, материальный звук разбитого стекла. Или… звук разбитой иллюзии? Звук того самого щелчка замка, закрывающегося за Джессикой Браун, но теперь применимого к ней самой? Звук ее собственного падения, ее конца, ее «века», разбитого вдребезги, как хрупкая ваза?
Оливия Стерн стояла посреди своей роскошной гримерки, залитой кровавым светом сотен алых роз, с окровавленной ладонью и пустым стаканом в руке, и слушала тишину, которая наступила после звонкого краха. Краха чего? Реальной вазы? Или последних опор ее рассудка, ее карьеры, ее тщательно выстроенной, но такой шаткой жизни? Вопрос «Долго ли?» повис в воздухе, не нуждаясь больше в шепоте. Ответом был этот звенящий, леденящий, бесконечно длящийся в ее душе звон. Звон разбитого стекла. Звон начала конца.
Звон все еще вибрировал в костях, в зубах, в самых глубинах сознания, когда Оливия заставила себя моргнуть. Не галлюцинация. Не эхо сломанной психики. Реальность. У ее ног, на персидском ковре, темневшем от влаги, лежали осколки. Десятки острых, искрящихся в кровавом свете роз осколков хрустальной вазы, которую она, должно быть, смахнула в порыве слепой паники, рванувшись к бару. Вода широким, грязным пятном растекалась по узору ковра, впитываясь, смешиваясь с пылью веков и… с каплями ее крови, упавшими раньше. Алые розы, символ триумфа, превращенный в символ угрозы, валялись повсюду – одни целые, но поверженные, другие измятые, с обломанными лепестками, похожими на клочья окровавленной плоти. Несколько стеблей торчали из лужи воды и осколков, как погибшие солдаты на поле боя. Аромат стал удушливым, сладковато-гнилостным.
Она стояла посреди этого хаоса, дыша прерывисто, окровавленная ладонь бессильно опущена вдоль тела. Боль от шипов пульсировала в такт бешеному стуку сердца. Видение Джессики – этих сломанных, пустых глаз – все еще жгло сетчатку. Шепот: «Долго ли?..» – звенел в ушах громче осколков. Конец. Так выглядел конец? Грязь, разрушение, кровь и поверженная красота? Предзнаменование ее собственного падения, столь же стремительного и беспощадного?
Начислим
+6
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе