Жизнь Гюго

Текст
1
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Иными словами, все осталось по-прежнему: распадающаяся семья и все более успешная попытка встроиться во французскую историю. С профессиональной точки зрения коронация стала одной из вершин карьеры Гюго. Его откровенно старомодную оду – одно из последних в своем роде произведений признанного поэта, если не считать поэтов-лауреатов, – опубликовали в нескольких газетах. Король, который «сиял, как маяк над волнующейся толпой», купил 300 экземпляров, заказал специальное роскошное издание в королевской типографии и наградил Гюго обеденным сервизом севрского фарфора{332}.

Последующая выгода от поездки в Реймс была значительно более ценной, чем гонорар, престиж и обеденный сервиз, такой роскошный, что им не пользовались в повседневной жизни. Гюго провел неделю в обществе человека, которого вскоре назовут «наставником романтизма», и так хорошо усвоил его уроки, что вскоре задвинул Нодье на задворки истории литературы.

Слово «влияние» обычно вызывает в воображении приятный образ сотрудничества или естественной близости. То, что сделал Гюго, можно сравнить разве что с рейдерским захватом. Практически во всех новых аспектах его творчества, начиная с 1824 года и до романтического «путча» 1830 года, чувствуется влияние Нодье: нападки на объединения классицистов, обожествление Шекспира (чье творчество Гюго открыл для себя лишь в 50-е годы XIX века){333}, пародии на классический стиль в «Новых одах» (Nouvelles Odes){334}, научный подход к фольклору и сверхъестественному, убийственный юмор и открытие исчезнувших цивилизаций на руинах того, что расчищалось во имя прогресса или ради прибыли{335}.

Нодье, кроме того, научил Гюго эксплуатировать коммерческий потенциал романтизма. «Писателей-классицистов хвалят, а романтиков читают», – заметил он в своей рецензии на «Гана Исландца». Далее он писал, что «Виктор Гюго думает на четырех или пяти языках» и что распродано «12 тысяч экземпляров» «Гана Исландца» (неплохо для книги с тиражом в 1200 экземпляров){336}. Гюго понял намек. В предисловии ко второму изданию «Гана Исландца» он скромно ссылался на «огромный и широко известный успех данного произведения».

Прибирая к рукам труд Нодье, Гюго руководствовался своим смертоносным чутьем – тем же чутьем, что заставило его сломать гильотину на главной площади Безансона, разбить свое творчество на фрагменты, издавать некоторые лучшие свои произведения под псевдонимами и прославлять замечательных людей, которые вдохновляли его творчество. Гюго непреодолимо влекло к самоуничижению.

В общественном отношении поездка в Реймс знаменовала собой огромный успех. Нодье радовался, видя, как наслаждается жизнью пуританин Виктор Гюго. Он уже задумал еще одно бесплатное путешествие. Они с Гюго возьмут жен и художника Гюэ и отправятся в Швейцарские Альпы, в имение Ламартина в окрестностях Макона. Отпуск оплатит издатель Урбен Канель. В обмен Канель получит сборник рисунков, прозы и стихов, который будет называться «Поэтическое и живописное путешествие на Монблан и в долину Шамони». «Две тысячи двести пятьдесят франков за четыре несчастные оды, – говорил Гюго отцу. – Неплохая плата… С нами едет Нодье»{337}.

2 августа 1825 года они отправились в путь в двух экипажах. Приключение оказалось не таким увлекательным, как рассчитывал Гюго. Туристы давно облюбовали дорогу в Швейцарию; даже в 1825 году нужно было очень постараться, чтобы обнаружить по пути что-нибудь неожиданное. Правда, им удалось сделать несколько неплохих набросков для альбома. Стройного светловолосого Виктора Гюго запечатлели в тот миг, когда его арестовал жандарм, не поверив, что молодой человек носит свою ленту ордена Почетного легиона. На другом наброске Виктор Гюго поднимается на Монтенвер; из-за беспечного гида он едва не погиб. Адель клянется, что больше никогда не отправится «бродяжничать». Для нее поездка стала ужасным переживанием; она вспоминала ее сорок лет спустя, когда писала биографию мужа и перечисляла все тяготы путешествия.

Сам Гюго написал краткий отчет, в котором явственно слышатся интонации Нодье. Такие заметки вполне можно было написать, не выезжая из Парижа. Происшествие, сыгравшее важную роль в той поездке, было прямо противоположно тому, что надеялись найти в путевых записках его читатели-романтики, поэтому он никогда о нем не упоминал. Только Адель запомнила, какое глубокое впечатление оно произвело на ее мужа. Поддерживая свой рыцарский образ, Ламартин в последнем томе своих «Посланий» пригласил Гюго в «заброшенные руины» своего древнего замка. Он описал две башни, «закрытые краской Времени», плотно увитые плющом, в котором гнездятся вороны: «Туда дружба зовет тебя». Приехав, Гюго увидел современную виллу с плоской крышей и желтыми стенами. Заметив его изумление, Ламартин объяснил, что серый камень наводит тоску, а из-за плюща возникает сырость. Вот вам и «Поэтическое и живописное путешествие»! Гюго пришел в ужас от «улучшений», произведенных Ламартином. Его обманули!

Перед нами возможность по-настоящему постичь суть Гюго, куда более откровенная, чем снимки и рисунки. Путевые записки – не фантазии Ламартина и его современников, но отражение того, что он видел на самом деле. Гюго вынашивал в корне неверное понимание движения романтизма, которое он собирался возглавить. Он не понимал, что его романтическое путешествие было романтическим именно потому, что их идеальные ожидания не оправдались. Нодье дал ему точку отсчета, с которой можно было смотреть на жизнь и дальше, и, как ни странно, роль «Виктора Гюго» в 1825 году как будто принял на себя Шарль Нодье. Он вел себя в точности так, как вел себя Гюго в своих последующих путешествиях: ел местную еду, сочинял немного нелепое попурри из местных легенд и собственных возвышенных рассказов, оставлял остроумные напоминания о своем пребывании. Заполняя журнал регистрации в одном женевском отеле, он написал в графе «Цель визита»: «Приехал свергнуть вашу республику». Так он отреагировал на многочисленные таблички «По газонам не ходить», которые то и дело попадались им на глаза. Гюго повторял «богемное» поведение друга в последующих поездках, старательно уделяя внимание мелочам.

«Поэтическое и живописное путешествие» так и не увидело света, потому что Канель, один из невоспетых покровителей движения романтизма, обанкротился{338}. Вместо этого Гюго приступил к созданию своего двойника. Из рассказа о восстании рабов на Сан-Доминго, напечатанном в «Литературном консерваторе», он сделал короткий роман. Любопытно, что он добавил нового персонажа: неуловимого колдуна вуду, карлика по имени Хабибра.

Второй вариант «Бюга-Жаргаля» вышел в свет анонимно в январе 1826 года; его критиковали за откровенное отсутствие реализма. Как ни странно, яблоком раздора для большинства критиков стал не карлик, а порабощенный африканский принц. Даже шестьдесят лет спустя многие считали, что Бюг-Жаргаль «слишком неистов и будоражит воображение»{339}. Леди Морган нашла героя «слишком добродетельным», ибо, по ее словам, «физиологи установили, что африканцам такие качества несвойственны». В «Глобусе» писали, что немногие белые, не говоря уже о неграх, способны служить такими образцами храбрости, великодушия и хорошего вкуса…{340}

 

Короче говоря, «Бюг-Жаргаль» – превосходный образец творческого воображения, которое поднялось над предрассудками своего времени. Хотя в романе и развивается мысль о неистощимой сексуальной потенции чернокожих и хотя чернокожие персонажи, подражающие своим белым хозяевам, выглядят зловеще или нелепо, после эпизода, в котором Бюг-Жаргаль спасает белую героиню от крокодила, западная литература приобретает одного из первых положительных чернокожих героев.

Интересно, что, переделывая рассказ в роман, Гюго избавлялся и от собственных предрассудков. Белый герой получил новое имя, Леопольд (так звали его отца) д’Оверни (родина Софи Гюго и один из ранних псевдонимов Виктора), таким образом, в герое он объединил своих родителей. Возможно, именно поэтому его герой так слаб с психологической точки зрения. Но красноречивое сочетание букв «юг» отдано чернокожему герою – как впоследствии негру Гомеру Огю, вскользь упомянутому в «Отверженных»{341}. Кроме того, если не считать черной кожи, его можно назвать двойником Гюго: «Высокий лоб – особенно удивительный у негра; презрительно выпяченные губы и ноздри, которые придают ему такой гордый и властный вид»{342}.

Может быть, поэтому консерватор Гюго поддержал одно из великих либеральных начинаний и выказал, по словам автора статьи из «Глобуса», «революционные» тенденции? Написанный восемнадцатилетним юношей и переписанный двадцатитрехлетним молодым человеком, «Бюг-Жаргаль» доказывал: сочувствие общественным, политическим и расовым изгоям сделало возможным испытывать сострадание к изгою в себе самом.

«Судя по размеру головы, его мозг никоим образом не превышал средних значений; лицо у него было необычно большим и широким по сравнению с головой и производило впечатление животного начала; многие признаки указывали на отсутствие лицевой симметрии, губы и нос были толстыми, а глаза маленькими»{343}.

Это описание не Бюг-Жаргаля, а самого Гюго. Какой-нибудь антрополог с линейкой измерил ему голову и написал такое «научное» подтверждение мысли о том, что Виктор Гюго – не совсем белый, что он «дикарь», который воспринимает образы, а не абстрактные понятия. Кстати, собственная внешность тоже беспокоила Гюго. Внимание к своей фигуре, особенно к слегка выпяченным бедрам{344}, перешло в более серьезное беспокойство. Может быть, он не принадлежит к благородной расе, чью победу он недавно пышно праздновал в Реймсе? Послереволюционная личность перерастала общественные институты – правда, только в романе; и даже там Гюго, как ни странно, пришел к выводу, что рабы еще не готовы к освобождению.

Если не считать публикации «Бюг-Жаргаля» и сборника «Оды и баллады», написания одного стихотворения и работы над огромной, тяжеловесной пьесой под названием «Кромвель», 1826 год в жизни Гюго практически ничем не заполнен. Его можно назвать периодом созревания. В ноябре у супругов Гюго родился сын Шарль. Из немногих сохранившихся писем можно узнать, как Гюго носился по всему Парижу, вел переговоры с издателями, укреплял семью: «Мать кормит детей, отец кормит мать. Больше счастья – значит больше работы»{345}.

Можно по-разному объяснять то, что он в то время не закончил ни одной вещи. У него появился новый смысл жизни: Леопольдина. Ее хотелось учить и занимать. В каком-то смысле отношения с дочерью стали для Гюго образцом для отношения с читателями. Его рабочий день еще сильнее сократился из-за необходимости чаще давать отдых глазам, – как правило, если у Гюго уставали глаза, в нем шла какая-то внутренняя борьба. Кроме того, периоды пассивности существуют у любого творца; Гюго потом объяснял их магическим влиянием Океана{346}.

9 февраля 1827 года на сцену вышел совершенно новый Виктор Гюго. Стало ясно, над чем трудился его ум, разрозненные мысли постепенно соединились воедино. «Ода колонне Вандомской площади», напечатанная в «Журналь де Деба», произвела настоящий взрыв. Ода стала ответом на происшествие, случившееся в австрийском посольстве в Париже. Четырех французских герцогов, пришедших на прием, отказались представлять в соответствии с их титулами. Мотив вполне понятен: их титулы были получены по названиям тех мест, где Наполеон наголову разбил австрийцев. Гюго воспринял произошедшее как оскорбление, нанесенное его отцу. Хотя его поездка в Блуа, призванная наладить отношения, не совсем удалась, ода, написанная в защиту памяти отца, получила огромный общественный резонанс. То был националистический гимн огромному фаллическому символу, «незабываемому трофею», выполненному из металла сотен пушек, взятых «Великой армией» у неприятелей. Колонна и сейчас стоит на Вандомской площади, хотя статую Наполеона на ее вершине сняли после взятия союзниками Парижа. Позже ее переплавили в статую Генриха IV, чье открытие на Новом мосту Гюго отметил в 1819 году[16]{347}.

Прочитав «Мемориал Святой Елены», воспоминания о жизни Наполеона в ссылке, вышедшие после его смерти в 1821 году, Гюго поместил императора в свой личный пантеон{348}. Поскольку в воображении масс Наполеон стал фигурой мифологической, революционным мессией, средоточием для всякого рода общественного недовольства, Гюго, защищая роль своего отца в наполеоновских победах, неявно критиковал монархию.

Ода Вандомской колонне означала новый этап в жизни Гюго. Он преодолел политические предрассудки и логически обосновал свои противоречия: публично провозгласив себя сыном наполеоновского полководца, он размежевался с легитимистами, тем самым позволив себе в полной мере эксплуатировать свое красочное про шлое: «Я, который недавно волновался / при звуке моего саксонского имени, смешанного с криками битвы!», «Я, чьей первой игрушкой стал золотой эфес меча!».

Для тех, кто родился около 1810 года и лишь мельком видел из детской взлет и падение наполеоновской империи, превосходная ода Гюго стала поэтическим подтверждением их впечатлений и – для многих попутно – гигантским шагом влево. Либеральную прессу он разом склонил на свою сторону: Виктор Гюго был настоящим мастером.

«Дезертирство» Гюго из лагеря легитимистов сильно преувеличено, не в последнюю очередь самим Гюго. Следует отметить, что в его роялистских одах нет ни единого довода в пользу монархии как системы правления. Несколько месяцев после своего отступничества он не предлагал и разумного обоснования для либерализма. Во всяком случае, экстремистские, ультрароялистские взгляды в то время уже считались формой протеста, как доказал сам Гюго, протестуя во «Французской музе» против цензуры прессы.

В новом Гюго смущает не то, что он переменил свои политические взгляды. На том этапе его жизни судьба Франции послужила отвлекающим маневром. Гюго довольно часто проговаривается: он ушел от легитимистов именно потому, что их взгляды было так легко защищать. Зато второе предательство, связанное с первым, заслуживает больше внимания. В декабре 1827 года вышла драма «Кромвель». Ее предваряло предисловие-манифест, в котором лишь вскользь упомянут человек, внесший огромный вклад в движение романтизма в целом и Виктора Гюго в частности. В предисловии можно найти всего две доброжелательные ссылки на Шарля Нодье – и вместе с тем множество фраз и мыслей, взятых непосредственно из его трудов{349}.

Избавление от Нодье подтверждает: Гюго еще не был уверен в масштабах своего влияния. Лишние слова благодарности едва ли повлияли бы на славу Гюго. Однако Нодье, помимо всего прочего, принадлежал к тому же либеральному поколению, что и генерал Гюго, и, возможно, он, сам того не подозревая, заплатил за примирение Гюго с отцом.

Их официальная дружба сохранялась, так сказать, в окаменелом виде до 1829 года, когда Нодье предположил в одной статье, что «Восточные мотивы» Гюго больше обязаны своим существованием Британской Ост-Индской компании, чем ориенталистике{350}. Гюго убедил себя в том, что его предали, как Юлия Цезаря или Иисуса Христа: «И ты, Нодье… Меня не волнуют удары врагов, но я ощущаю булавочный укол друга»{351}. Ответ Нодье может служить примером бархатного сарказма, который производил такое сильное впечатление на Гюго и так его раздражал. С сарказмом сочеталась самая искренняя преданность, которую он сам оттолкнул. «Вся моя литературная жизнь – в тебе, – писал Нодье. – Если меня и запомнят, то только потому, что ты так хотел и потому что я был даже не смутным предшественником, который недостоин развязать ремень у обуви твоей, а просто старым другом, который лелеял твою молодую славу и праздновал твое рождение»{352}.

 

В литературном мире произошел крутой поворот, и его новым героем стал сам Гюго.

За месяц до выхода оды, посвященной Вандомской колонне, в «Глобусе» появилась хвалебная рецензия в двух частях на «Оды и баллады»{353}. В ней подробнейшим образом объяснялось, почему Виктор Гюго не так знаменит, как мог бы быть: все дело в его серьезности, таинственности и роялизме. Напыщенный Гюго периода «Французской музы» и сентиментального, слащавого «Общества литераторов» пел не в тон с веком. Новое поколение было либеральным.

В 1828 году в свет вышло новое издание сборника «Оды и баллады». К тому времени Гюго усвоил урок и твердо поверил в то, что считал своим призванием, хотя, возможно, сам того не понимая, выдал свои истинные мысли. Новое поколение он называет армией, которое будет сражаться в его битвах: «Поднимается сильная школа, и сильное поколение растет для нее в тени». Как будто читательская аудитория существовала для поэта… В воздухе витал дух coup d’état – государственного переворота.

15 апреля 1827 года семья Гюго переехала в новый дом – дом номер 11 по улице Нотр-Дам-де-Шан. Теперь они жили на втором этаже, а дом отделяли от мостовой деревья{354}. Из своего окна Гюго смотрел вниз, на разросшийся сад с прудом и мостиком в сельском стиле – на том месте сейчас проложена линия метро и бульвар Распай{355}. Калитка с одной стороны вела в аллею Люксембургского сада; с другой стороны можно было попасть в настоящую деревню. Дорога вела в квартал Вожирар с его трактирами, ветряными мельницами и потрясающе красивыми закатами. Идеальное место для поэта, который в предисловии к «Одам и балладам» сравнивал упорядоченные классические парки Версаля с девственным лесом Нового Света – символом современной ему поэзии. Здесь Гюго предстояло основать собственный «Сенакль». Появился у него и новый учитель, правда изображавший его преданного слугу. Им стал некрасивый и застенчивый на первый взгляд молодой человек, рыжеволосый, с оттопыренными ушами, крупным носом, слезливый. При разговоре он часто потирал руки и мямлил, не смотрел собеседнику в глаза и изрекал блестящие, сразу западающие в память афоризмы. Его звали Шарль Огюстен Сент-Бев. Это он написал хвалебную рецензию на «Оды и баллады» и растолковал Гюго, сколько он приобретет, став либералом.

Гюго поступил вполне типично для себя: выслал разведчика, чтобы тот осмотрел землю, которую предстояло завоевать. Он вынул из письменного стола пьесу, которую начинал с Александром Суме в 1822 году, а закончил самостоятельно: переложение в прозе «Кенилворта» Вальтера Скотта. «Эми Робсарт» стала взрывоопасной смесью исторической мелодрамы и откровенного фарса. Одним из персонажей был рыжеволосый карлик Флиббертигиббет; кроме того, в пьесе осуждались надменные аристократы.

Ни один полководец не посылает в разведку отборные войска. Гюго передал рукопись своему восемнадцатилетнему шурину Полю Фуше и велел предложить ее в театр «Одеон», выдав за свое сочинение. Пьесу приняли; костюмы поручили создать Делакруа. Первое и последнее представление прошло 13 февраля 1828 года. Зрители потешались над «Эми Робсарт», а критики разнесли ее в клочья. Главным образом высмеивали «банальность» пьесы. Получилась трагедия с анекдотами. Так, главная героиня, когда ее собирались спасать, боялась, что испортит прическу{356}. Так как директор театра проговорился, что настоящий автор пьесы Виктор Гюго, скорее всего, освистали именно его и движение романтизма в целом.

После того как представление, под смех зрителей, дошло до конца, директор театра по традиции вышел на авансцену. Когда зрители замолчали, он назвал автора: месье Поль Фуше.

На следующее утро в «Журналь де Деба» появилось письмо Виктора Гюго, в котором он признавался, что имеет некоторое отношение к пьесе. «В пьесе содержится несколько слов и фрагментов, созданных мною, и должен сказать, что именно эти куски больше всего освистывали».

Конечно, он несколько уклонился от истины; многие осудили его за позорное предательство молодого Фуше. В «Рассказе о Викторе Гюго» можно найти доказательство. Даже после того, как верные ученики подредактировали, «подчистили» рукопись, в ней есть яркое противоречие. С одной стороны, Гюго называется автором пьесы; с другой – приводится его письмо, в котором он признавался в «частичном» авторстве и тем самым снимал с себя ответственность. Возможно, Гюго на самом деле верил, что действовал в интересах Фуше или что остальные отнесутся к его поступку именно так.

Его частичное признание не потопило лжеавтора. Фуше пережил позор и стал успешным драматургом и журналистом – не без помощи Гюго. Следует также заметить, что в Фуше было нечто, привлекавшее шутников. Он был очень близорук, никогда ни на кого не злился и отличался крайней доверчивостью. Он вечно спешил на несуществующие балы-маскарады и публиковал любую новость, какую клали ему на стол, даже если она противоречила тому, что он утверждал накануне{357}. Гюго просто лучше других воспользовался особенностями характера своего шурина.

И все же эпизод с «Эми Робсарт» и другие, последующие происшествия оставляют неприятный осадок: сомнения и вопросы без ответов. Очень хочется поддаться искушению и либо прийти к выводу, что Гюго бессовестно эксплуатировал шурина, либо утверждать, что он храбро шел вперед. Невольно напрашивается вывод: в каждый период его жизни им руководит какая-то одна нравственная черта; она сменяется другой, когда меняется эпоха.

Но, если позволить вопросам остаться, подобные происшествия указывают на нечто куда более тревожное, чем личная храбрость или откровенный эгоизм. Речь идет о самообвинении Гюго через предательство и моделирование таких обстоятельств, в которых его самого, вероятнее всего, предадут. В некоторых письмах он прямо намекает, что испытывает удовольствие от «болезни ненависти, клеветы и преследований», которую он как будто навлекал на всех своих сторонников{358}. Сознание своей вины предпочтительнее необъяснимого беспокойства. Пока Виктор возносился к вершинам славы, брат Эжен разлагался в клинике для душевнобольных. Он страдал недержанием, у него появились отеки. Участились кататонические припадки{359}. Чуть раньше у Виктора имелся другой источник смутной вины: развод родителей – особенно тревожный после того, как после примирения с отцом стало труднее сохранять образ идеальной матери.

Хотя Гюго постоянно шлифовал свой нимб, он не скрывал, что сам повинен в нападках, наносящих ущерб его целостности. Эти нападки продолжаются по сей день. Надо признать, что упорная двусмысленность его поступков не слишком обычна. Намеренно или нет, но целью его самовосхваления и манипуляций было сосредоточить на себе критический взгляд биографов. «И потому, – писал он в предисловии к «Кромвелю», – автор снова подставляет себя гневу журналистов», в то время как его пьеса «представляется взорам публики, как калека из Евангелия – один, бедный и обнаженный: solus, pauper, nudus»{360}.

Когда Гюго говорит о своей публике, он, как правило, имеет в виду весь мир, а также Бога – он пишет об этом в предисловии к «Кромвелю». Следовательно, чем более дурную славу он приобретет, тем легче ему будет спорить со своей совестью и привлекать ее на свою сторону.

Генерал Гюго умер от сердечного приступа 29 января 1828 года. Через месяц Гюго описал его как «человека, который любил меня больше, чем любой другой, доброго и благородного… отца, чей взгляд никогда меня не покидал»{361}. С биографической точки зрения последняя фраза – откровенная неправда, но в контексте творчества Гюго она приобретает интересный резонанс – напоминание о том, что для одинокого человека раскаяние – самый верный и общительный спутник.

 
И яму вырыли, и Каин подал знак,
Что рад он, и его в подвал спустили темный.
Когда ж простерся он, косматый и огромный,
И каменный затвор над входом загремел, —
Глаз был в могиле той и на него глядел{362}.
 
332CF, I, 701; Baldensperger, 175–176.
333S. P. Oliver, 721. В число других предшественников Гюго входили Стендаль, мадам де Сталь и труппа Эббота и Кембла.
334См., напр., ‘Impromptu Classique’ Нодье в L’Oriflamme, 2 февраля 1824 (Vivier, 304) и ср. три «Песни» Гюго в «Новых одах».
335См. эпиграф Нодье к оде Гюго 1823 г. о bande noire – шайке, которая громила монастыри и замки и распродавала награбленные сокровища.
336La Quotidenne, 12 марта 1823 и 10 февраля 1827; Hugo – Nodier, 130–135.
337CF, I, 708.
338Одним из его главных кредиторов был Бальзак, чья типография прогорела.
339Smith, 32; см.: The Edinburgh Review, также цит. по: The Hunchback of Notre-Dame (1833), xi; Morgan, I, 184–185.
340Le Globe, 2 марта 1826; Blémont. См. также: Aragon (1952), 19.
341Les Misérables, III, 7, 4.
342Bug-Jargal, гл. 9.
343Havelock Ellis, цит. Papillaut (Ellis, 258–259; Papillaut).
344Гейне об этом сообщил Renduel, издатель Гюго. См.: Heine, 54–55.
345Mes Fils, i.
346Les Misérables, V, 7, 2 – важный абзац; сокращенный без предупреждения в переводе издательства Penguin до «образной дымки, которая пронизывала все его существо». О влиянии Океана см.: Océan Vers, OC, VII, 1014; Moi, l’Amour, la Femme, OC, XIV, 273; Corr., II, 238.
16В 1833 г., после Июльской революции, Луи-Филипп приказал сделать новую статую Наполеона, которую водрузили на колонну. В 1863 г. Наполеон III, опасаясь, что статуя пострадает от непогоды, распорядился перенести ее в Дом Инвалидов, а для колонны сделать копию. (Примеч. пер.)
347Готье тоже написал стихотворение о Вандомской колонне, ‘Le Godemichet de la Gloire’, – язвительную пародию на оду Гюго. О ней вспоминает кузен Адели Альфред Асселен: Gautier (1968), 100; Asseline (1853).
348Напр., письмо к Dubois, 5 ноября 1826; Les Affiches d’Angers, 31 декабря 1826.
349Picat-Guinoiseau, 210.
350‘Byron et Moore’, La Quotidienne, 1 ноября 1829; Hugo – Nodier, 98.
3512 ноября 1829: Corr., I, 460. См. также: Hugo – Nodier, 99—100.
352Ноябрь 1829: Hugo – Nodier, 104; Ин 1, 27.
353Рецензии см.: Bauer, 155–182.
354VHR, 414; Guimbaud (1928), 11–12.
355Séché (1912), 68–70.
356Amy Robsart, V, 2. Рецензии см.: Biré (1883), 450–453. В целом: VHR, 425–429; Paul Foucher (1873), 245–246, 369–371.
357Jullien, 58–59; Larousse; Verlaine, 537.
358Corr., I, 459; см. также I, 446.
359Gourevitch, 770.
360Не в Евангелии, а в Откровении Иоанна Богослова (3: 17): «А не знаешь, что ты несчастен, и жалок, и слеп, и наг».
361Corr., I, 446.
362La Conscience: La Légende des Siècles, I.
Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»