Вальтер Беньямин – история одной дружбы

Текст
1
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
O Гегеле
O Гегеле
Электронная книга
400 
Подробнее
Вальтер Беньямин – история одной дружбы
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

К читателю

Когда на русском языке выходят любимые книги, кажется, что в гости приехал тот, кого ты давно ждал, но никогда не видел в собственном интерьере. И вот он сидит, пьёт чай и словно приносит с собой в подарок весь свой мир, с которым ты всегда его соотносил. И это, конечно, большое счастье.

Перед нами не просто интеллектуальная биография Вальтера Беньямина (таковых за последнее время на разных языках написано великое множество) и не только рассказ о том, как Гершом Шолем хотел сделать Беньямина Шолемом, а Беньямин остался самим собой. Это вполне педантичный рассказ друга, оказавшегося великим учёным, о друге, который стал великим философом. Собранный по частям и упорядоченный хронологически дневник, который вместе с автором вело само время.

Стоит, наверное, сразу сказать, что Шолем не был иудейским Эккерманом – перед нами не «просто» дотош ный летописец или экзальтированный душеприказчик. Беньямин общался с человеком, разработавшим собственную метафизику языка, размышлявшим над своей версией политической теологии, наконец, открывшим гуманитарной мысли прошлого века совершенно новую для неё область – еврейскую мистику. Беньямин стал соучастником интеллектуального становления Шолема и, конечно, не написал бы того, что написал, не будь этой дружбы – впрочем, вполне объяснимой неизменным интересом Беньямина к еврейской культуре, и традиционной, и актуальной.

Свидетельства Шолема – важная часть той работы по восстановлению справедливости, которой он занялся после войны. Между гибелью Беньямина и выходом в свет его первого собрания сочинений прошло пятнадцать лет, и ещё двадцать понадобилось, чтобы осознать значимость его наследия для философии и литературы. Шолем вместе с Адорно выпускает двухтомник писем Беньямина, пишет статьи о нём (одна из самых известных, «Вальтер Беньямин и его ангел», есть и по-русски), наконец, участвует в работе над первым и на сегодняшний день единственным полным изданием его текстов. Но у него было много причин сделать больше, и срок на это был ему отпущен.

В известном смысле, книга не стала сенсацией: жизнь и личность Беньямина, даже став предметом посмертной рационализации, остались столь же неприступными и энигматическими, как и его тексты; Шолем просто ещё раз сообщает нам об этом. Но ему, как мне кажется, удалось вспомнить главное: ситуацию интенсивности мысли, не воспроизводимую в обычном отчёте о неудавшихся диссертациях, публикациях, манускриптах, написанных в стол, или окололитературных распрях. Философия тут становится историческим событием, и не остаётся ничего важнее. Беньямин умел увидеть интригу в жизни почтовых марок, а Шолем умеет (а может быть, и не умеет, а само так получается?) сделать драматичным и насытить событиями общение умов. Бывший в плане историческом, в общем, одиноким мыслителем, Беньямин в жизни был окружён замечательными людьми – кроме Шолема это были Адорно, Брехт, Блох. Их непонимание было подчас важнее солидарности, а разговоры с ними – началом или продолжением написанного. Книга даёт нам редкую возможность стать свидетелями этой реальной, но, как ни странно, трудно представимой непрерывности между текстом и его обстоятельствами.

Вот почему так интересны эти сводки с интеллектуального фронта, документы, по которым получается, что некто прочитал, написал, поспорил, согласился. Конечно, главный их адресат – читатели Беньямина, нынешние и будущие. Во «время теперь», когда его тексты стали фактом русского языка, такие документы, вместе с фигурами мысли сообщающие и о фигуре автора, попадают как нельзя кстати. Трудно, правда, сказать, с чего лучше начинать – при всей ясности стиля Шолем всё же пишет для интересующихся. Однако и в целом – кто следит за движением эпох, тот оценит в этой книге наблюдения прелюбопытнейшие и, в частности, зарисовки из жизни еврейской интеллигенции Веймарской Германии, людей, которые были подчас бóльшими немцами, чем сами немцы, и без которых немецкая мысль прошлого века не состоялась бы никогда. Беньямин и Шолем были частью этого погибшего, расползшегося культурного слоя, и именно в таком качестве – незаменимыми агентами времени.

Иван Болдырев

Вальтер Беньямин. Париж, 1927 г. Фото Жермены Круль. Частное собрание, Берлин


ПРЕДИСЛОВИЕ

Не так много осталось людей, кто сохранил точные и глубокие воспоминания о Вальтере Беньямине. Он поддерживал поверхностные отношения с обширным кругом знакомых, но лишь немногим было позволено вглядеться в его личность. Очень жаль, что близкие к нему люди почти не оставили о нём воспоминаний. Спустя полгода после его кончины я пытался уговорить бывшую жену Беньямина Дору, которая, пожалуй, гораздо лучше других знала подробности его жизни на протяжении пятнадцати лет, записать то, что она видела и знала о его жизни и его подлинном «Я», – к сожалению, безуспешно. Зато Ася Лацис1, поддерживавшая с ним тесную дружбу в двадцатые годы и, прежде всего, между 1924-м и 1930-м годами, в книге «Профессиональный революционер» (1971) опубликовала кое-какие воспоминания о нём2. Насколько я смог перепроверить, надёжностью они как раз не отличаются – ни по содержанию, ни по хронологии. В сознании этой женщины, много лет проведшей при Сталине в лагерях – и потому утратившей все документальные свидетельства – произошли серьёзные сдвиги.

Чтó я могу здесь предложить, так это историю нашей дружбы и моё свидетельство о Вальтере Беньямине, каким я его знал. В силу естественной природы вещей, мне придётся время от времени поневоле говорить и о себе, особенно вначале и в некоторых заметках и письмах – насколько это необходимо для понимания нашей дружбы.


Кто пишет воспоминания, да ещё спустя 35 лет после смерти друга, должен учитывать предостережение, которое дано было нашему поколению на примере бесед Густава Яноуха с Кафкой – бесед крайне сомнительной подлинности, но проглоченных алчным миром без всякой критики, бесед, которые автор опубликовал (или сфабриковал?) лишь после Второй мировой войны, когда Кафка стал знаменитостью, а объяснение такого запоздания проверке не поддавалось. Пишущему воспоминания также следует быть готовым к вопросу особенно в столь спорном случае, как с Вальтером Беньямином, – по какому праву он сообщает, переписывает и толкует факты, которые не всегда подкреплены доказательным материалом? Конечно, многое из приведённого в этой книге основано на дневниковых или другого рода записях и на множестве писем, которые либо использовались в тексте, либо послужили для проверки фактов. Однако во многих случаях мемуарист в силу природы вещей не может претендовать ни на какой другой кредит доверия, кроме своей личной незапятнанности и надёжности, уже, на его взгляд, доказанных. Кто отрицает за ним эти качества, того эти воспоминания не убедят, даже если они основаны на многолетнем тесном общении – или как раз вследствие этого, поскольку это якобы влечёт за собой «предвзятость», от каковой совершенно свободны юноши, берущиеся за интерпретацию событий радостно и не задумываясь.


В опубликованных в 1966 году «Письмах» Беньямина3 есть те, которые адресованы мне, в них отражены существенные моменты наших отношений. В этой книге значительная часть из них дана в полном виде и также публикуется многое, что там не выражено или высказано лишь намёками. Также я полностью или частично привожу относящиеся к делу, но не опубликованные письма Беньямина и к Беньямину. Так что – за немногими неизбежными исключениями – приведённые здесь цитаты из писем относятся к неопубликованному архиву4. Из почти 300 писем Беньямина ко мне лишь 130 напечатаны в сборнике 1966 года – полностью или в отрывках. Во вновь предлагаемых здесь письмах я сохранил орфографию и пунктуацию оригинала, особенно в том, что касается в высшей степени своеобразного, беньяминовского способа постановки запятой5.

Итак, данная книга призвана в значительной степени прояснить биографию Беньямина, написать которую при сегодняшнем положении вещей невозможно.

За восемь лет нашего личного общения у нас, конечно, состоялось очень много разговоров, содержание которых стёрлось из моей памяти, но многое глубоко запечатлелось по причине важности предмета или особых сопутствующих обстоятельств, суждений и формулировок. Таков образ Беньямина, который здесь дан: несомненно, очень личный, определяемый в том числе опытом и решениями моей собственной жизни, но всё-таки, как я надеюсь, подлинный.

Иерусалим,
февраль 1975 г.

ПЕРВЫЕ КОНТАКТЫ (1915)

Ещё до личного знакомства с Беньямином я увидел его осенью 1913 года, когда в зале над кафе «Тиргартен» в Берлине состоялась встреча между сионистской молодёжной группой, к которой принадлежал и я – она называлась «Младоиудея» <Jung-Juda>6 и вела пропаганду среди учащихся старших классов гимназий и родственных им заведений в Берлине, – и действовавшей в тех же кругах «Молодёжного движения» <gung> и находившейся под влиянием «Молодёжного дискуссионного клуба» <Sprechsaal der Jugend> Густава Винекена7. Дело в том, что эти «дискуссионные клубы» – о чём всегда старательно умалчивалось в литературе, опубликованной впоследствии, насколько она мне известна, – тоже состояли главным образом из евреев, правда, из таких, которые меньше всего использовали этот факт. Собралось около восьмидесяти человек, желавших высказываться о своём отношении к еврейскому и немецкому наследию. С обеих сторон выступали по два-три оратора. Основным оратором от людей Винекена был Вальтер Беньямин, о котором говорили, что он – самый талантливый из них. Он произнёс очень витиеватую речь, содержание и подробности которой я забыл, – не отвергавшую сионизм изначально, но как-то отодвигавшую его в сторону. Однако способ его выступления остался для меня незабываемым. Не глядя на присутствующих, он говорил с большой интенсивностью и всегда в готовых для печати выражениях, уставившись при этом в верхний угол зала. Впрочем, я уже забыл и то, как ему возражали сионисты.

 

В «Дискуссионном клубе» объединились школьники и студенты, которые были не только разочарованы «полной средней школой», но и в принципе стремились к более глубоким духовным преобразованиям. Один из моих одноклассников, Георг Штраус, который и сам впоследствии пришёл к сионизму, тщетно пытался подвигнуть меня к вступлению в эту группу весной 1914 года.

Если учитывать злую антипатию Беньямина к своей школе, выраженную в «Берлинской хронике»8, то удивительно будет узнать – а это мне рассказывали его школьные товарищи, – что школа имени кайзера Фридриха в Берлине была ярко выраженной реформаторской школой. Она представляла собой смесь гимназии и реальной школы, где французский преподавался с первого класса, латынь – с четвёртого-пятого классов, а греческий – только с шестого-седьмого классов и притом не на основе грамматик, но прямо по тексту «Илиады». Директор школы, профессор Церникель, был школьным реформатором. К школьным товарищам Беньямина – среди прочих – относились Эрнст Шён, Альфред Кон, Герберт Блюменталь (впоследствии Бельмор), Франц Закс, Фриц Штраус, Альфред Штейнфельд и Вилли Вольфрадт, впоследствии ставший беллетристом; они образовали кружок, который регулярно собирался, читая и обсуждая литературные произведения. Фриц Штраус рассказывал мне, что эта группа считала Беньямина своим руководителем. Его интеллектуальное превосходство, дескать, было очевидно всем.

«Дискуссионный клуб» не только отстаивал идеи радикальной школьной реформы, он выступал за автономную культуру молодёжи, чьим манифестом стала вышедшая тогда «Молодёжная культура» Густава Винекена. Эти идеи с большим пафосом провозглашались в издававшемся Георгом Барбизоном (псевдоним Георга Гретора) и Зигфридом Бернфельдом журнале «Начало»9. Но было общеизвестно, что важнейшие статьи пишутся студентами – такими, как Беньямин, выступавший под псевдонимом Ардор. Сионисты, обладавшие живым историческим сознанием, были далеки от радикального антиисторизма, свойственного журналу. Социально-политическая состовляющая, доминирующая в нынешних организациях революционной молодёжи, была чужда группам, объедившимся вокруг журнала «Начало». Сама по себе «молодость» членов этих групп гарантировала, как казалось, творческое обновление.


Тогда я не знал, что Беньямин в 1912–1913 годах провёл несколько интенсивных устных и письменных дискуссий о сионизме, из которых дискуссии, проведённые с Куртом Тухлером, утрачены, однако дискуссии с Людвигом Штраусом (1913) сохранились10. Штраус был школьным товарищем Фрица Хейнле, а последний в течение пятнадцати месяцев, начиная с апреля 1913 года, когда он приехал из Гёттингена во Фрайбург, и до начала войны в 1914 году играл в жизни Беньямина центральную роль. Оба – и Штраус, и Хейнле – были родом из Аахена, оба сочиняли стихи и поддерживали в годы своего обучения во Фрайбурге и Берлине то более тесный, то более слабый контакт со «Свободным студенчеством»11.


Когда я познакомился с Беньямином, всё это было уже в прошлом. Началась Первая мировая война, и она не оставила и следов от «Молодёжного движения». У меня шёл первый семестр в университете, где я изучал математику и философию, а вне университета – но с не меньшей интенсивностью – древнееврейский и источники иудейской письменности. В конце июня 1915 года я слушал доклад Курта Хиллера, чью книгу «Мудрость скуки»12 я прочёл ранее. Следуя по стопам Ницше, он неистово разоблачал историю как силу, враждебную духу и жизни – что казалось мне ошибочным и недальновидным. «История? Вздор! Мы живём вне истории; какое отношение к нам имеет весь этот хлам тысячелетий? Мы живём в поколении13, родившемся вместе с нами!». В таких словах я обобщил суть его доклада у себя в дневнике. В конце доклада было объявлено, что через неделю в штаб-квартире «Свободного студенчества», где-то в Шарлоттенбурге, состоится обсуждение его доклада. Я отправился туда и записался на выступление среди многочисленных других ораторов; в довольно беспомощной речи я протестовал против исторической концепции Хил-лера, что, однако, вызвало неблагосклонность председательствующего, д-ра Рудольфа Кайзера, друга Хиллера, и председательствующий, недолго думая, лишил меня слова при одной из моих заминок. Выступал там и Беньямин, который вновь бросился мне в глаза из-за вышеописанной позы; он сохранял её во время речи. Эта поза, пожалуй, была следствием его близорукости, которая мешала ему воспринимать движущихся людей.

Несколько дней спустя в каталожной комнате университетской библиотеки я столкнулся с Беньямином, который напряжённо на меня уставился, словно пытаясь припомнить, кто я такой. Затем он вышел, но вскоре вернулся, отвесил формальный поклон и спросил, не тот ли я господин, который выступал на вечере Хиллера. Я подтвердил. Он сказал, что хотел бы поговорить на затронутые мной темы, и попросил у меня адрес. 19 июля я получил приглашение: «Глубокоуважаемый господин – я хотел бы пригласить Вас к себе в четверг на этой неделе к 5.30». Позднее он позвонил мне и перенёс приглашение на день раньше.

Итак, впервые я посетил его 21 июля 1915 года. Дом в Груневальде, принадлежавший его родителям, располагался на углу Дельбрюкштрассе, 23, и Яговштрассе (ныне Рихард-Штраус-штрассе). Там у него была большая, очень приличная комната со множеством книг, которая произвела на меня впечатление кельи философа. Беньямин сразу же перешёл in medias res14. Он сказал, что много занимается сущностью исторического процесса и размышляет о философии истории. Поэтому ему интересно моё мнение, и он просит меня обсудить с ним то, что я имел в виду в своих формулировках против Хиллера. Мы быстро перешли на темы, которые в то время интересовали меня больше всего, мы говорили о социализме и сионизме. К тому времени я уже четыре года принадлежал к сионистскому лагерю, куда меня привело осознание самообмана, в котором жил круг моей семьи и её среда; способствовало этому и прочтение нескольких книг по еврейской истории, особенно «Истории евреев» Генриха Греца15. Когда разразилась война, мной заведомо и безоговорочно отвергаемая – настолько, что «девятый вал» чувств, который взволновал тогда чрезвычайно обширные круги, не коснулся меня вообще – я неожиданно очутился в том же политическом лагере, что и мой брат Вернер16, немного старше меня, который тогда уже вступил в социал-демократическую партию, но находился в лагере меньшинства этой партии, решительно настроенного против войны. Тогда я много читал о социализме, историческом материализме и, прежде всего, об анархизме, вызвавшем самые горячие мои симпатии. Биография Бакунина, написанная Неттлау17, а также сочинения Бакунина и Элизе Реклю произвели на меня глубокое впечатление, и сюда в 1915 году добавилось прочтение трудов Густава Ландауэра, прежде всего его «Призыв к социализму». Я пытался объединить в себе оба этих пути – социализм и сионизм – и произнёс об этом перед Беньямином речь, а он добавил, что оба эти пути возможны. Разумеется, подобно всякому сионисту, я испытал тогда и влияние Мартина Бубера, чьи «Три речи об иудаизме» (1911)18 играли значительную роль в мире мыслей сионистской молодёжи – мне трудно воспринимать эти чувства как свои собственные сегодня, 60 лет спустя. Беньямин уже тогда, в нашей первой беседе, высказал строгие предостережения против Бубера, которые встретили у меня мощный отпор, хотя позитивное отношение Бубера и его основных учеников к войне (к так называемому «переживанию» войны) пробудило моё особое возмущение. Таким образом, мы с Беньямином очень скоро и с неизбежностью перешли к обсуждению нашего отношения к войне, причём я объявил ему, что разделяю точку зрения Карла Либкнехта, который в конце 1914 года голосовал в рейхстаге против выделения кредитов на войну. Когда Беньямин сказал мне, что он тоже полностью разделяет эту точку зрения, я рассказал ему свою личную историю. А именно, в феврале 1915 года с группой единомышленников из «Младоиудеи» я составил письмо протеста против воодушевлённых войной статей в редакцию газеты «Еврейское обозрение»19, органа сионистов в Германии; в письме уточнялось наше отношение к войне, хотя, конечно, при господстве военной цензуры не было шансов донести это отношение до публичного восприятия. Но письмо, ходившее в списках, стало известно нескольким моим соученикам, которые донесли на меня, и после этого, за год до выпускных экзаменов, мне пришлось оставить луизенштадтскую20 реальную гимназию. Но я стал тогда учиться на основе так называемого «малого матрикула»21, который позволял молодым людям с аттестатом об окончании неполной средней школы полноправное зачисление в университет на четыре семестра. Это был статут, принятый в пользу младших сыновей из семей прусского дворянства и землевладельцев, он оставался неизвестным в широких кругах, и я узнал о нём лишь случайно после исключения из гимназии. Таким образом, он помог мне продолжить образование. С начала 1915 года мы с братом также посещали сходки, которые социал-демократы, настроенные против войны, устраивали без разрешения полиции в одном из ресторанов Нойкёльна22; на этих собраниях важнейшие руководители оппозиции, насколько я помню, раз в две недели делали доклады о положении в стране. Беньямин был чрезвычайно увлечён этими докладами, они его очень интересовали. Он тоже захотел немедленно сделать что- нибудь для оппозиции. Я пригласил его на следующий день прийти ко мне, чтобы дать ему почитать материалы, опубликованные этой группой. Сюда относился, прежде всего, первый и единственный номер газеты «Интернационал», изданный Розой Люксембург и Августом Тальгеймером, в нелегальном распространении которого участвовали мы с братом. Наша первая беседа с Беньямином продолжалась больше трёх часов.


Первая черта Беньямина, которая бросилась мне в глаза, оставшаяся характерной для него на протяжении всей жизни, заключалась в том, что во время разговора он не мог усидеть на месте, а тотчас начинал ходить по комнате, формулируя фразы, а затем перед кем-нибудь останавливался и со своеобразной интенсивностью излагал свою позицию или, как бы экспериментируя, формулировал другие возможные позиции. А наедине с собеседником Беньямин любил смотреть ему в глаза. Но когда он, как уже было описано, особенно выступая в широком кругу, устремлял взгляд в самый дальний угол потолка комнаты, это придавало ему прямо-таки магический вид. Эта неподвижность взгляда создавала сильный контраст с его оживлённой жестикуляцией.


О его внешнем виде я уже говорил. Назвать его красивым было нельзя, но он поражал своим высоким чистым лбом, обрамлённым высокой шапкой волнистых, непослушных тёмных волос, которые он сохранил до конца жизни, – со временем поседевших. У него был красивый – мелодичный и проникновенный – голос. Он превосходно читал и производил особенное впечатление при спокойных интонациях. Беньямин был среднего роста, тогда и ещё много лет спустя отличался стройностью, одевался подчёркнуто неброско и держался, слегка наклонившись вперёд. Не помню, чтобы он ходил выпрямившись, с высоко поднятой головой. В его походке чувствовалось что-то характерное, размеренное и ощупывающее – что можно было объяснить его близорукостью. Он не любил ходить быстро, и мне – а я был гораздо выше ростом, длинноногий и делал стремительные большие шаги – было нелегко в наших прогулках приспособиться к его походке. Он часто останавливался, продолжая говорить. Сзади его легко можно было узнать по походке, её своеобразие с годами лишь усилилось. Он носил сильные очки, которые часто снимал в ходе разговора, обезоруживая впечатляющие тёмно-синие глаза. Нос у него был правильный, нижняя часть лица тогда была ещё мягкой, а губы – полными и чувственными. Нижняя половина лица контрастировала своей неполной сформированностью с верхней половиной, сильно и выразительно развитой. Когда он говорил, лицо принимало странно замкнутое, скорее обращённое внутрь выражение. Он всегда носил густые усы, при этом гладко выбривая щёки и подбородок. Кожа его тела отличалась белизной, цвет же лица был слегка красноватым. Кисти рук – красивые, узкие и выразительные. В целом его физиономия носила несомненно еврейские черты, но с каким-то спокойным, умеренным оттенком. Лучшие его фотоснимки были сделаны Жерменой Круль (1926), а снятые лет десять спустя – Жизелью Фройнд23, обе из Парижа.

Характерная для него форма обхождения отличалась подчёркнутой вежливостью, которая устанавливала естественную дистанцию и, казалось, требовала от партнёра аналогичного поведения. В моём случае это было особенно сложным, так как от природы я не склонен к вежливости – и с самой молодости ходили слухи о моём провокативном поведении. Беньямин, которому претили обычные для Берлина беспардонность и неотёсанность, сполна постигнутые мной в отношениях с друзьями юности, был, пожалуй, единственным человеком, в общении с которым я почти всегда употреблял вежливые формы. Правда, существовал один пункт, где я мог расквитаться с ним. Беньямин выражался изысканно, но не демонстративно, иногда – без особого успеха и, скорее, подражательно – прибегая к берлинскому диалекту, в котором, однако, чувствовал себя не вполне уверенно. Ведь он родился и вырос в старом районе западной части города, где берлинский диалект был уже не тот – тогда как сам я происходил из Альт-Берлина24, и диалект, как и формы обхождения Фридрихсграхта25 и Меркишен Фиртеля26, были для меня естественными. Поэтому – если речь шла не о философии и теологии – я охотно переходил на чистый берлинский диалект, в котором превосходил его, и это его поразительно веселило и занимало. Зато я решительно уступал ему в литературном немецком. Его манера выражаться со временем заметно повлияла на меня, я перенял у него немало маньеризмов, как, например, выразительную постановку местоимения «себя» в возвратных глаголах. Словом наивысшего признания у Беньямина было «необыкновенно» – и произносилось оно всегда с особой интонацией. Из критических терминов высоко котировалась «объективная лживость». Еврейские обороты речи он тогда совсем не использовал и начал их применять лишь впоследствии, под влиянием Доры и моим. Я должен признаться, к своему стыду, что позволил себе в одном месте его письма [B. I. S. 381]27 выбросить такой оборот речи и заменить его точками.

 

Вальтер Беньямин в Национальной библиотеке. Париж, 1939 г.

Фото Жизели Фройнд. Архив Теодора Адорно, Франкфурт-на-Майне


Вальтер Беньямин. Херингсдорф, 1896 г. Фото: студия Joël-Heinzelmann. Архив Академии искусств, Берлин


Когда я познакомился с Беньямином, ему только что исполнилось 23 года, а мне было 17 с половиной. Поэтому его «профайл» был, конечно, образованнее моего, хотя я уже решительно придерживался своей линии, тогда как он, порвав с «Молодёжным движением», которое значило для него очень много, ещё не вступил на новый путь. Наше будущее было для нас обоих неясным. Ведь при всей общности взглядов наш социальный фон был всё-таки весьма несхожим. Беньямин происходил из семьи, принадлежавшей к крупной буржуазии, а временами прямо-таки богатой, я же – из находившейся на подъёме мелкой еврейской буржуазии, и семья наша никогда не была богатой, но всегда лишь зажиточной28. Наши жизненные пути различались почти драматически, хотя мы сами осознавали это лишь наполовину. То, что сыновья в ассимилированных семьях посвящали себя «Свободному немецкому студенчеству», «Молодёжному движению» и лелеяли литературные амбиции, встречалось повсеместно. Но вот то, что один из них со страстью набросился на изучение Талмуда, хотя происходил из неортодоксальной семьи, а также искал путь к некоей иудейской субстанции и её историческому развёртыванию, было весьма необычным даже в среде сионистов, а их в те годы насчитывалось немало. Пока Беньямин посвящал себя «Молодёжному движению», я начал изучение упомянутых тем. В дни, когда я посетил его впервые, мы с другом моей юности Эрихом Брауэром, который был тогда графиком, решили издавать журнал «Бело-голубые очки» <Die blauweiße Brille> (вышли три его номера)29, который должен был представлять оппозицию радикальной сионистской молодёжи по отношению к войне и к впавшим в военный психоз сионистским кругам. При первом моём визите Беньямин дал мне почитать первые девять номеров журнала «Начало», которые я – видевший этот журнал ещё в 1914 году у одного соученика – ещё раз внимательно прочитал, но снова не был впечатлён. Даже к собственным статьям Беньямина я в этот период оставался равнодушным.


Несколько дней спустя Беньямин пришёл ко мне вечером, и в долгом разговоре мы ощутимо сблизились. Я высказал ему возражения против журнала «Начало», а он сказал, что расстался с этим миром, который рухнул с началом войны, в особенности оттого, что важнейший для него человек из этого мира, его друг Хейнле – о котором в дальнейшем он всегда говорил просто «мой друг» – через несколько дней после начала войны покончил с собой вдвоём с подругой. Я рассказал ему о двух группах оппозиции, которые тогда занимали меня – о сионистской «Младоиудее» и о социал-демократически настроенных крайних левых. Он предложил мне позвать его на одну из дискуссий в «Младоиудею», когда я буду выступать. Он сказал, что еврейство ему очень интересно, хотя он о нём вообще ничего не знает. У меня же было ощущение, что в этом кругу ему будет неуютно, и я не откликнулся на его инициативу. Уже в то время я был помешан на книгах и собрал немалую библиотеку, где он находил много интересующих его вещей. Особенно его заинтересовала монография Густава Ландауэра «Революция»30, от которой я тогда был в восторге. Я подарил ему экземпляр первого номера «Интернационала» и дал почитать несколько номеров журнала «Лучи света» <Lichtstrahlen>, издававшегося Юлианом Борхардтом и единственного тогда ещё легально выходившего органа «Циммервальдской левой»31 в социалистическом Интернационале, ориентированном на строго антивоенную политику. В то время мы начали вести довольно продолжительные беседы о Канте, чью «Критику чистого разума» я тогда читал в издании Макса Дессуара. Беньямин честно сознался, что всегда доходил лишь до «трансцендентальной дедукции», да и ту не понял. Мы говорили о Кантовой теории априорных синтетических суждений, о математике и об Анри Пуанкаре, чья критика этой теории32, произведшая на меня сильное впечатление, поразительным образом – ведь у Беньямина не было больших познаний в математике – оказалась в целом известной и ему, хотя не показалась ему убедительной. Он же объяснил мне шеллинговское решение этой проблемы, о котором я ничего не знал.

Позднее я сопровождал его на какую-то встречу, назначенную на Унтер-ден-Линден, и он рассказывал мне, как в 1914 году собирался освободиться от военной службы под видом больного дрожательным параличом. Я записал это в дневник, но без подробностей – по понятным причинам я о таких вещах ничего не записывал, в том числе и тогда, когда речь шла о моих собственных военных переживаниях и связях. Лишь позднее он рассказал мне о том, что с несколькими друзьями из «Молодёжного движения» в первые дни августа в Берлине записался добровольцем, и не из-за военного энтузиазма, а опережая неотвратимый призыв так, чтобы не разлучаться с друзьями и единомышленниками. Об этом же он написал в «Берлинской хронике»33. Однако тогда ему отказали, а кончина Хейнле впоследствии изменила его настрой. При очередном освидетельствовании его года рождения, проходившем в сентябре или октябре 1914 года, он симулировал дрожательный паралич, заранее натренировавшись. Из-за этого его призыв отложили на год. Гораздо позднее он рассказывал знакомым невероятно подчищенный вариант этих событий, истинную суть которых он сообщил мне тогда ещё в неискажённом виде.

В ту пору он представил мне свою невесту Грету Радт, о которой при следующих встречах говорил мне как о жене, что меня удивляло. Носил он, как и прежде, кольцо на левой руке, свидетельствующее лишь о помолвке. После знакомства я уехал и при жизни Беньямина больше не видел Грету Радт. Однако 50 лет спустя в Париже она рассказала мне, что эта помолвка состоялась по недоразумению. Близкая дружба у них с Беньямином была с 1913 года, а в июле 1914 года они вместе провели некоторое время в Баварских Альпах. В конце июля его отец прислал ему телеграмму-предупреждение «sapienti sat»34, видимо, для того, чтобы побудить его бежать от военного призыва в Швейцарию. Однако Беньямин неправильно понял эту депешу и в ответ официально известил отца, что обручён с Гретой Радт.

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»