Сквозь зеркало языка. Почему на других языках мир выглядит иначе

Текст
Из серии: Наука XXI век
46
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Не стоит задерживаться на том, почему все эти теории не содержат ни вина, ни воды. Но был и иной метод для обхода затруднения, который был применен многими уважающими себя комментаторами и который заслуживает некоторого пояснения. Он состоял в апелляции к безотказной защите от любой буквалистской критики: поэтической вольности. Один видный специалист по классической филологии, например, подкалывал Гладстона заявлением, что «если кто-то скажет, что менестрелю не хватало органа цвета, потому что он обозначал море этим неопределенным словом, я в ответ скажу, что критику не хватает органа поэтичности»[46]. Но когда все уже сказано и спето, элегантное тщеславие порицаний критиков не выдерживает изощренного буквализма Гладстона, так как его уверенный анализ не исключил возможности, что поэтическая вольность может объяснять странности в Гомеровых описаниях цвета. Гладстон не был глух к поэзии и хорошо знал такой хитрый эффект, какой называл «усилением цветовых эпитетов». Но он также понимал, что если бы несообразности были только дерзким упражнением в поэтическом искусстве, то усиление было бы скорее исключением, чем правилом, иначе в результате получилась бы не вольность, а путаница. И он показал (используя методы, которые сейчас сочли бы образцом системного анализа текста, но они высмеивались одним из критиков – современников Гладстона как бухгалтерское мышление «прирожденного канцлера казначейства»[47]), что эта расплывчатость в гомеровском описании цветов была правилом, а не исключением. Чтобы доказать это, Гладстон предлагает набор свидетельств, состоящий из пяти главных пунктов:

I. Использование одного и того же слова для обозначения цветов, совершенно разных в нашем понимании.

II. Описание одного и того же объекта такими цветовыми эпитетами, которые абсолютно не сочетаются друг с другом.

III. Цвет описывается слишком мало или не описывается вовсе в тех случаях, где мы могли бы с уверенностью ожидать его появления.

IV. Обширное преобладание самых простых цветов, черного и белого, над всеми остальными.

V. Малый размер гомеровского цветового словаря.

Далее для обоснования этих пунктов он приводит больше тридцати страниц примеров, из которых я назову лишь несколько. Рассмотрим сначала, какие еще объекты Гомер описывает как имеющие сходство с вином. Кроме моря, единственным, что Гомер называет «виноцветным», оказываются… быки. И никакие филологические сальто критиков не смогут поспорить в убедительности с простым заключением Гладстона: «Существует немалая трудность в совмещении этих двух употреблений с идеей общего цвета. Море – синее, серое или зеленое. Быки – черные, гнедые или коричневые».

Или что можно сделать с цветочным оттенком «фиолетовый» (ioeis), который Гомер использует для обозначения цвета… моря. (Фраза Гомера ioeidea ponton переводится по-разному – как захочется переводчику – как «лиловое море», «пурпурный океан» или «фиолетовые глубины».) И неужели опять-таки поэтическая вольность позволяет Гомеру использовать тот же цвет для описания овец в пещере Циклопа, «очень больших и прекрасных, с фиалковотемною шерстью»?[48] Если бы, скажем, Гомер упомянул черных овец, противопоставляя их белым, то можно было бы допустить, что «черные овцы» были на самом деле не черными, а темно-темно-коричневыми. Но фиолетовые? Или как насчет другого эпизода в «Илиаде», где Гомер словом «фиолетовое» описывает железо?[49] И если все фиолетовые моря, фиолетовых овец и фиолетовое железо считать поэтическими вольностями, то что делать с другим пассажем, где Гомер сравнивает темные волосы Одиссея с цветом гиацинта?

Употребление Гомером слова chlôros не менее странно. В более позднем греческом chlôros означает просто «зеленый» (и это значение породило известные научные термины – например, пигмент хлорофилл и зеленоватый газ хлор). Но Гомер использует это слово в разнообразных смыслах, которые плохо сочетаются с зеленью. Чаще всего chlôros появляется при описании лиц, бледных от страха. Хотя это может быть всего лишь метафорой, chlôros также используется для свежих прутьев и для дубинки из дерева оливы у Циклопа. Прутья и древесина оливы нам сейчас покажутся коричневыми или серыми, но с некоторой натяжкой мы можем признать за Гомером право сомневаться в этом. Но всему есть предел, когда Гомер прилагает то же слово к описанию меда. Поднимите руку, кто когда-нибудь видел зеленый мед!

Но доказательства Гладстона только начинаются. Его второй пункт гласит, что Гомер часто описывает один и тот же объект несовместимыми цветовыми терминами. Железо, например, в одном пассаже названо «фиолетовым», в остальных местах «серым», а еще в одном случае – aithôn, словом, которое также относится к масти коней, львов и быков.

Следующий пункт Гладстона – то, как поразительно бедны цветом звучные стихи Гомера. Пролистайте сборники современной поэзии, и краски там бросятся вам в глаза. Найдется ли уважающий себя поэт, который не черпал бы вдохновение из «полей зеленых, голубых равнин небесных»?[50] Чьи стихи не праздновали то время года, когда «фиалка голубая, / И желтый дрок, и львиный зев, / И маргаритка полевая / Цветут, луга ковром одев…»?[51]

Гете писал, что никто не может оставаться глух к зову красок, которые повсюду на всем, что видно в природе.[52] Но Гомер, похоже, мог. Возьмите его описания лошадей. Для нас, объясняет Гладстон, «цвет у лошадей такая заметная штука, что если их вообще отличать друг от друга, то кажется, что он так и рвется в описание. Очень заметно, что, хотя Гомер так любил коня, что не уставал от всего сердца использовать его для поэтических целей, во всех воодушевленных и красивых описаниях этого животного цвет так мало проявляется». Молчания Гомера по поводу цвета неба не заметить еще сложнее. Здесь, говорит Гладстон, «Гомер имел перед собой самый совершенный образец синевы. Но он ни разу так не описывал небо. Его небо – звездное, или широкое, или великое, или железное, или медное; но оно никогда не синее».[53]

Не то чтобы Гомер не интересовался природой; он, в конце концов, был известен как внимательный наблюдатель мира, и его обожали за яркие сравнения и подробные описания животных и явлений природы.

Стечение воинов к месту сбора, например, уподоблено роению пчел:

 
   народы же реяли к сонму,
Словно как пчелы, из горных пещер вылетая роями,
Мчатся густые, всечасно за купою новая купа;
В образе гроздий они над цветами весенними вьются,
Или то здесь, несчетной толпою, то там пролетают…[54]
 

Отряды солдат, шумно выходящих на равнину, описаны так:

 
Их племена, как птиц перелетных несчетные стаи,
Диких гусей, журавлей иль стада лебедей долговыйных
В злачном Азийском лугу, при Каистре широко текущем,
Вьются туда и сюда и плесканием крыл веселятся,
С криком садятся противу сидящих и луг оглашают…
 

Гомер особенно зорко подмечал игру света, все, что сверкает, мерцает и блестит:

 
 
Словно огонь истребительный, вспыхнув на горных вершинах,
Лес беспредельный палит и далеко заревом светит, -
Так, при движении воинств, от пышной их меди чудесной
Блеск лучезарный кругом восходил по эфиру до неба.[55]
 

Поскольку в сравнениях Гомера так богато используются все чувственные образы, говорит Гладстон, мы могли бы ожидать, что цвет окажется частой и заметной их составляющей. И однако же:

 
   …мак в цветнике наклоняет голову набок,
Пышный, плодом отягченный и крупною влагой весенней…[56]
 

Здесь нет ни намека на алый. Его весенние цветы во множестве растут в поле, но их цвет не виден. Его поля могут быть «тучны от зерна» или «увлажнены летним дождем», но их оттенок не описывается. Вершины могут быть «лесистыми», а леса «глубокими», «темными» или «тенистыми», но они не зеленые.

Четвертый пункт у Гладстона – существенное преобладание «самых простых цветов», черного и белого, надо всеми остальными. Он подсчитал, что Гомер употребляет прилагательное melas (черный) примерно 170 раз в двух поэмах, и это даже без учета примеров с соответствующими глаголами, типа «чернеть», когда идет описание моря:

 
Словно как Зефир порывистый по морю зыбь разливает,
Если он вдруг подымается: море чернеет под нею[57].
 

Слова, означающие «белый», появляются около ста раз. В отличие от этого изобилия, слово erythros («красный») появляется тринадцать раз, xanthos («желтый») с трудом обнаруживается десять раз, ioeis («фиолетовый») шесть раз, а прочие цвета и того реже.

И, наконец, Гладстон перерывает поэмы Гомера вдоль и поперек в поисках того, чего там нет, и обнаруживает, что даже некоторые элементарные первичные цвета, которые, как он говорит, «были определены для нас Природой»[58], вообще там не появляются. Больше всего впечатляет отсутствие какого бы то ни было слова, которое могло бы значить «синий». Слово kuaneos, которое на более поздних этапах развития греческого языка означало синеву, появляется в поэмах, но для Гомера оно значит лишь «темный», потому что он использует его не для неба и не для моря, а только для описания бровей Зевса, волос Гектора или темной тучи. Зеленый тоже едва упомянут, потому что слово chlôros в основном применяется к незеленым вещам, и, однако, в поэмах нет другого слова, которое можно было бы счесть обозначающим этот совершенно обычный цвет. И непохоже, чтобы в палитре Гомера было что-то эквивалентное нашему оранжевому или розовому.

Когда Гладстон заканчивает приводить доказательства, любой хоть сколько-нибудь непредвзятый читатель вынужден будет принять, что здесь имеет место нечто куда более серьезное, чем просто некоторая поэтическая вольность. Напрашивается вывод, что отношения Гомера с цветом совершенно не складываются: он может часто говорить о свете и яркости, но редко выходит за пределы серой шкалы во все богатство спектра. В тех случаях, когда цвета упоминаются, они часто неясны и весьма несообразны: море у него «виноцветное», а когда не «виноцветное», то фиолетовое, прямо как его же овцы. Мед у него зеленый, а южное небо – какое угодно, только не синее.

Согласно позднейшей легенде, Гомер, как всякий порядочный бард, был слепым. Но Гладстон уделяет этой истории мало внимания. Описания Гомера – во всем, за исключением цвета, – такие живые, что их никогда не смог бы придумать человек, который сам не видит мир. Более того, Гладстон доказывает, что странности в «Илиаде» и «Одиссее» не могут проистекать из каких-либо личных особенностей Гомера. Начнем с того, что если бы Гомер был исключением среди своих современников, то, конечно, его неудачные описания резали бы им слух и были бы исправлены. Этого не только не произошло, но похоже, что следы тех же самых странностей еще изобиловали среди древних греков даже спустя столетия. «Фиолетовые волосы», например, были использованы в описании в поэмах Пиндара в V в. до н. э. Гладстон фактически показывает, что цветовые описания более поздних греческих авторов, даже если не такие неполные, как у Гомера, «продолжают оставаться и слабыми, и неопределенными настолько, что теперь это кажется весьма удивительным»[59]. Значит, что бы ни было не так с Гомером, оно должно было поразить его современников и даже несколько следующих поколений. И как все это можно объяснить?

* * *

Решение этой головоломки, предложенное Гладстоном, было столь радикальным и странным, что он и сам серьезно сомневался, включать ли его в свою книгу. Двадцать лет спустя он вспоминал, что все-таки опубликовал его, но «только после представления фактов на рассмотрение нескольким очень компетентным судьям. Ибо дело это, как оказалось, вызвало чрезвычайно интересные вопросы, относящиеся к общей структуре человеческих органов и к законам наследственного роста»[60]. Еще более удивительно то обстоятельство, что, высказывая свое предположение, он никогда не слышал о цветовой слепоте. Несмотря на то, что, как мы увидим, это состояние довольно скоро станет известным, в 1858 году широкая публика еще не была знакома с явлением цветовой слепоты, и даже те немногие специалисты, которые о ней знали, вряд ли понимали, что это такое. И все же то, что предполагал Гладстон, не прибегая к соответствующему термину, было не что иное, как всеобщая цветовая слепота среди древних греков.

Чувствительность к цветовым различиям, полагал Гладстон, это способность, которая полностью развилась лишь в недавней истории. Как он писал, «орган цвета и цветовые представления были слабо развиты у греков героической эпохи».[61] Современники Гомера, утверждал Гладстон, видели мир в первую очередь через противопоставление света и тьмы, а цвета радуги казались им лишь неразличимыми переходами между двумя крайностями в виде белого и черного. Или, если быть более точными, они видели мир черно-белым с вкраплениями красного, потому что Гладстон признавал, что чувство цвета только развивалось во времена Гомера и дошло до включения красных тонов. Это подтверждается тем фактом, что в ограниченном цветовом словаре Гомера активно используется красный и основное слово с этим значением, erythros, в отличие от прочих цветовых терминов, применяется только для красных вещей – таких как кровь, вино или медь.

Неразвитость цветового восприятия, утверждает Гладстон, может сразу объяснить, почему у Гомера такие живые и поэтичные представления о свете и тьме и в то же время такая сдержанность по отношению к спектральным цветам. Более того, кажущиеся неуместными цветовые эпитеты Гомера теперь «встанут на место, и мы найдем, что поэт использовал их, со своей точки зрения, с великой силой и действенностью». Потому что если его «фиалково-темный» или «виноцветный» следует понимать как описание не конкретных оттенков, а лишь степени затемненности, тогда обозначения вроде «фиалково-темной овцы» или «виноцветного моря» больше не кажутся такими странными. Сходным образом «зеленый мед» Гомера становится куда более аппетитным, если мы допустим, что то, что заметил его глаз, был определенный вид светлого тона, а не конкретный спектральный цвет. Этимологически chlôros происходит от слова, означающего «молодую травку», которая обычно свежего ярко-зеленого цвета. Но если различение оттенков между зеленым, желтым и светло-коричневым не имело большого значения во времена Гомера, то первой ассоциацией с chlôros была бы не зелень молодой поросли, а скорее ее бледность и свежесть. А раз так, заключает Гладстон, то тогда использование слова chlôros для описания (желтого) меда или (коричневых) свеженаломанных прутьев обретает смысл.

Гладстон хорошо понимает, насколько удивительна предложенная им идея, и для убедительности привлекает эволюционное объяснение того, как чувствительность к цветам могла усиливаться в череде поколений. Тысячелетие за тысячелетием человеческий глаз «обучался» видеть цвета, и именно поэтому, полагает Гладстон, это кажется нам таким естественным: «Восприятие, такое легкое и знакомое нам, есть результат медленного, основанного на традициях возрастающего знания и упражнения человеческого органа, которое началось задолго до того, как мы заняли наше место в череде поколений».[62]

Способность глаза воспринимать и улавливать отличия в цвете, предполагает он, может улучшаться с практикой, и эти приобретенные улучшения затем передаются потомству. Следующее поколение, таким образом, рождается с повышенной чувствительностью к цвету, которая может и дальше расти при продолжающихся упражнениях. Эти последующие улучшения передаются следующему поколению и так далее.

Но почему, спросите вы, это постепенное улучшение цветового зрения не началось значительно раньше времен Гомера? Почему этому прогрессу пришлось так долго ждать, прежде чем начаться, при том что с незапамятных времен в глаза бросались многие яркие и красивые предметы? Ответ Гладстона виртуозно изобретателен, но почти так же странен, как положение дел, которое он желает объяснить. Его теория состоит в том, что цвет – в отвлечении от окрашенного в этот цвет объекта – может начать что-то значить для людей, только когда они овладели красками и красителями.

Восприятие цвета – свойство, не зависящее от конкретного материала, – таким образом, могло развиваться лишь рука об руку со способностью произвольно манипулировать с цветом. И эта способность, замечает он, вряд ли существовала во времена Гомера: искусство окрашивания еще только зарождалось, выращивание цветов не практиковалось, и почти все ярко окрашенные объекты, которые мы считаем само собой разумеющимися, полностью отсутствовали.

Этот дефицит рукотворных цветных предметов особенно поражает в случае синего. Конечно, средиземноморское небо было таким же сапфировым при Гомере, а берег – таким же Лазурным. Но в то время как наши глаза привыкли видеть все виды синих материальных объектов, всех мыслимых оттенков – от бледной голубизны льда до самого глубокого ультрамарина, современники Гомера могли прожить всю жизнь, ни разу не увидев ни одного синего предмета. Голубые глаза, объясняет Гладстон, были редки, как и по-настоящему синие цветы, а синие красители, которые очень сложны в изготовлении, – практически неизвестны.

 

Простого бессистемного воздействия природных цветов, заключает Гладстон, может быть недостаточно, чтобы запустить продолжающееся из поколения в поколение упражнение цветного зрения. Для этого нужно подвергать глаз воздействию методически упорядоченных тонов и оттенков. По его мнению, «глазу, возможно, необходимо познакомиться с упорядоченной системой цветов, чтобы начать воспринимать любой из них».[63]

При столь малом опыте произвольного управления и манипулирования цветом и столь малой надобности осознавать цвет материалов как отдельное их свойство, постепенное улучшение в восприятии цвета во времена Гомера едва началось. «Орган зрения был дан Гомеру лишь в зачаточном состоянии, а у нас он полностью развился. Он настолько полно развит, что ребенок трех лет в нашей детской знает, то есть видит, больше цветов, чем человек, который основал для нас высокую должность поэта».[64]

Что мы можем извлечь из теории Гладстона? Приговор его современников был недвусмысленным: над его заявлениями почти везде издевались как над фантазиями переусердствовавшего буквалиста, а странности, которые он выявил, отметали как поэтические вольности или как подтверждение легенды о слепоте Гомера, или как и то и другое. Однако мы, пользуясь преимуществами взгляда из будущего, можем вынести не столь однозначный вердикт. В некоторых отношениях Гладстон был настолько точен и проницателен, что было бы недостаточно назвать его лишь «опередившим свое время».[65] Справедливее было бы сказать, что отдельные части его блестящего анализа можно и сегодня, спустя 150 лет, практически без изменений включить в краткую всемирную историю искусства. Но в других отношениях Гладстон совершенно заблуждался. В своих предположениях об отношениях между языком и восприятием он допустил принципиальную ошибку, но в ней он далеко не одинок. Как мы увидим в дальнейшем, филологам, антропологам и даже естествоиспытателям потребовались десятилетия, чтобы освободиться от этой ошибки и перестать недооценивать силу культуры.

Глава 2
Погоня за миражом

Осенью 1867 года знаменитые ученые-естественники со всей Германии собрались во Франкфурте на Ассамблею немецких натуралистов и врачей. Времена были удивительные: мир в 1867-м мало походил на тот, что был девятью годами ранее, когда Гладстон опубликовал свои исследования по Гомеру. Ибо к этому времени вышло «Происхождение видов», и дарвинизм покорил общественный разум. Как позднее писал Джордж Бернард Шоу, «всякий, кто имел мнение, чтобы его изменить, изменил его». В эти первые, головокружительные, годы дарвинистской революции собравшиеся на ассамблее ученые могли бы служить иллюстрацией для всех возможных эволюционных представлений. Но тема доклада на заключительном пленарном заседании, даже по меркам того времени, должна была показаться необычной: «О чувстве цвета в первобытную эпоху и его эволюции»[66]. Еще более необычной, чем название, была личность стоявшего на трибуне: честь выступить на заключительном заседании выпала человеку, который не был ни естествоиспытателем, ни врачом, – он был ортодоксальным иудеем и не достиг еще на тот момент сорока лет.

И действительно, филолог Лазарь Гейгер мало походил на обычного человека. Он родился в 1829 году в известной франкфуртской семье раввинов и ученых. Его дядя Авраам Гейгер был светилом реформистского движения, полностью изменившего в XIX веке германское еврейство. Лазарь не разделял интереса дяди к модернизации религии, но хотя во всем, что имело практическое значение, он настаивал на буквальном подчинении законам религии своих предков, в интеллектуальном отношении его разум парил совершенно нестесненно, и ему приходили в голову идеи гораздо более дерзкие, чем самым либеральным его современникам – что иудеям, что христианам. Ведь именно лингвистические изыскания убедили его – задолго до того, как стала известна теория Дарвина, – что он мог бы проследить в языке свидетельства эволюции человека от звероподобного состояния.

Гейгер обладал почти невероятной эрудицией. Семилетним мальчиком он заявил своей матери, что хотел бы когда-нибудь выучить «все языки», и за свою короткую жизнь – он умер от болезни сердца в сорок два года – Гейгер подошел к этому идеалу ближе, чем кто бы то ни было. Но выдающимся мыслителем его делало сочетание феноменальной учености с нескончаемым потоком дерзких и оригинальных теорий, особенно касающихся развития языка и эволюции человеческого разума.[67] И вот именно на такую эволюционную тему он обратился к ученым мужам, которые собрались в его родном городе в сентябре 1867 года. Его лекция началась с провокационного вопроса: есть ли у человеческих ощущений, у восприятия посредством органов чувств, какая-то история? Работали ли человеческие органы чувств тысячу лет назад так же, как сейчас, или мы, возможно, в состоянии показать, что в некий отдаленный период эти органы не были способны на то, на что они способны ныне?

Любопытство Гейгера к языку цвета подстегнули открытия Гладстона.[68] В то время как большинство современников, не раздумывая, сбрасывали со счетов заявления Гладстона о несовершенстве цветов Гомера, Гейгера прочитанное вдохновило на изучение цветовых описаний в древних текстах других культур. И он открыл, что в них много сходного с Гомером. Вот, например, как Гейгер описывает древнеиндийские ведические поэмы, особенно их описания неба: «Эти гимны, более чем на десять тысяч строк,[69] переполнены изображением небес. Вряд ли в них чаще упоминается какой-то другой предмет. Солнце и рассветные переливы красного цвета, день и ночь, туча и молния, воздух и эфир – все это разворачивается перед нами снова и снова, во всем блеске и живой полноте. Но только одного мы никогда не узнали бы из этих древних песен, если бы уже не знали этого, – что небо синее». Так что не только Гомер был как будто слеп на синий цвет, но и древнеиндийские поэты. И таков же был, видимо, и Моисей или, по крайней мере, тот, кто написал Ветхий Завет. Не секрет, говорит Гейгер, что небеса играют в Библии значительную роль, появляясь прямо-таки в первом стихе: «В начале сотворил Бог небо и землю…» – и в сотнях мест после этого. И все же, как и гомеровские греки, библейские евреи не располагали словом для «синего/голубого».[70] Среди прочих цветов в Ветхом Завете также обнаруживается недостача, удивительно сходная с той, что имеет место в поэмах Гомера. У Гомера «фиалково-темные овцы» – Библия упоминает «рыжего коня» и «рыжую телицу без порока». Гомер повествует о лицах, «зеленых от страха» – пророк Иеремия видит все лица «зеленеющими» в панике. Гомер восторгается «зеленым медом» – псалмы недалеко ушли от него: «голубица, которой крылья покрыты серебром, а перья чистым зеленым[71] золотом». Какова бы ни была причина скудости описаний цвета у Гомера, похоже, что она же действовала и на авторов индийских Вед и Библии. На самом деле, говорит Гейгер, все человечество должно было томиться в этом состоянии на протяжении тысячелетий, ибо подобное можно наблюдать в исландских сагах и даже Коране.

Но Гейгер на этом не останавливается. Расширяя круг доказательств Гладстона, он погружается в темные глубины этимологии – области, которую он полностью покорил, ориентируясь в ней с большей уверенностью, чем, вероятно, кто бы то ни было в его время. Гейгер показывает, что слова для обозначения «синего» в современных европейских языках происходят из двух источников: меньшая часть из слов, которые раньше означали «зеленый», а большая – из слов, которые прежде означали «черный». Аналогичное слияние «синего» и «черного», добавляет он, можно наблюдать в этимологии «синего» в более отдаленных языках, вроде китайского. Судя по всему, в ранний период истории всех этих языков синий еще не осознавался как самостоятельный цвет и был частью то черного, то зеленого. Гейгер уходит все дальше в этимологию, в слои, лежащие до «синего» этапа. Слова для зеленого цвета, утверждает он, старше, чем для синего, но и они в какой-то момент исчезают. Гейгер убежден в существовании некоего раннего периода, перед «синим» этапом, когда зеленый еще не был осознан как цвет, отдельный от желтого. В еще более древние времена, предполагает он, даже и желтый не был тем, чем он нам кажется, потому что слова, которые позже приобрели значение «желтый», произошли от слов для красноватых тонов. В до-желтом периоде, заключает он, «дуализм черного и красного ясно выступает как самый примитивный этап цветового чувства»[72]. Но и «красный» этап не был самым первым, ведь Гейгер утверждает, что с помощью этимологии можно уйти дальше, в те древние времена, когда «даже черный и красный сливались в смутную идею чего-то окрашенного»[73].

Опираясь на несколько древних текстов и умозрительные заключения на основании едва различимых этимологических следов, Лазарь Гейгер полностью реконструирует хронологию возникновения обозначений разных спектральных цветов. Человеческая чувствительность в восприятии цветов, полагает он, усиливается «согласно их последовательности в спектре»: первой появляется восприимчивость к красному, потом к желтому, потом к зеленому и лишь под конец к синему и фиолетовому. Самое примечательное во всем этом, добавляет он, что развитие шло одинаково в разных культурах по всему миру. Итак, Гейгер систематизировал открытия Гладстона о скудости цветового словаря в одной древней культуре и предложил сценарий эволюции чувства цвета у всего человечества.

Гейгер пошел дальше Гладстона в одном принципиально важном аспекте. Он первым поставил фундаментальный вопрос, который не на одно десятилетие окажется в центре споров о природе и культуре: как соотносится то, что видит глаз, с тем, что описывает язык. Гладстон просто принял как само собой разумеющееся, что слова в языке Гомера точно называли цвета, видные глазу. Ему не приходило в голову, что между этими двумя явлениями может быть какое-то расхождение. Гейгер же понимал, что соотношение восприятия цвета и его выражения в языке требует специального изучения. «Каково должно быть физиологическое состояние поколения, – спрашивает он, – которое может описать цвет неба лишь как черный? Может ли разница между ними и нами быть только в именовании – или и в самом восприятии тоже?»

Его собственный ответ состоял в том, что едва ли люди с теми же органами зрения, что и у нас, могли обладать такими поразительно неполными цветовыми понятиями. А коль скоро это маловероятно, Гейгер предположил, что единственное приемлемое объяснение скудости древнего цветового словаря – анатомическое. Так Гейгер завершает свое выступление – бросая перчатку аудитории и вынуждая ее искать объяснение: «То обстоятельство, что названия цветов появились в определенной последовательности, и тот факт, что порядок этот был повсеместно одним и тем же, должны иметь общую причину». А теперь, мол, вы, натуралисты и врачи, отправляйтесь разгадывать эволюцию цветового зрения.

Как мы увидим чуть позже, вскоре после лекции Гейгера из неожиданных источников стали появляться подсказки, которые – если бы на них обратили внимание – указывали на совершенно иной способ объяснения открытий Гладстона и Гейгера. В заметках самого Гейгера также содержались некоторые интересные соображения, показывавшие, что и он заметил эти подсказки и осознавал их важность.[74] Но Гейгер умер in media vita[75], уже через три года после франкфуртской лекции, не успев окончить исследование языка цвета. Подсказки остались незамеченными, и следующие десятилетия прошли в погоне за миражом.

* * *

Человеком, который отважился принять вызов Гейгера, был офтальмолог по имени Гуго Магнус, приват-доцент кафедры глазных болезней в университете прусского города Бреслау. Через десять лет после лекции Гейгера, в 1877 году, он опубликовал трактат «К вопросу об исторической эволюции чувства цвета», в котором заявлял, что нашел точное объяснение того, как человеческая сетчатка развивала свою чувствительность к цвету в течение последних нескольких тысяч лет. Пусть Магнус и не был мыслителем уровня Гладстона или Гейгера, но нехватку таланта он компенсировал амбициями, и именно его заслугой является интерес широкой публики к проблеме восприятия цвета у древних людей. Ему сыграло на руку стечение обстоятельств, не имевшее никакого отношения к занятиям филологией, но тем не менее громогласно заявившее общественности о существовании дефектного цветового зрения.

В ночь на 14 ноября 1875 года на одноколейной магистрали между Мальме и Стокгольмом столкнулись лоб в лоб два шведских поезда-экспресса. Один поезд двигался на север с опозданием и должен был сделать не предусмотренную расписанием остановку на маленькой станции, чтобы пропустить состав, направлявшийся на юг. Поезд притормозил, подъезжая к станции, но затем, вместо того чтобы подчиниться красному стоп-сигналу и полностью остановиться, он внезапно снова прибавил скорость, игнорируя обходчика, который бежал за ним, бешено размахивая красным фонарем. Через несколько миль, около небольшой деревушки Лагерлунда, он столкнулся с экспрессом, ехавшим на юг, в результате чего девять человек погибли и многие были ранены.[76] Подобные катастрофы на недавно созданной системе железных дорог вызывали у людей ужас и привлекали всеобщее внимание, поэтому несчастный случай широко освещался в прессе. После расследования и судебного разбирательства начальник станции был, как положено, признан виновным в халатном отношении к системе сигнализации, уволен и приговорен к шести месяцам тюрьмы.

46Blackie 1866, 417.
47«Mr Gladstone’s Homeric studies», in The Times, 12 August 1858
48Пер. В. Вересаева.
49В русском переводе В. Вересаева железо называется «синим». Илиада 23.850; «фиалково-темное» руно: Одиссея 9.426; «фиалковотемное» море: Одиссея 5.56.
50У Вордсворт. Прелюдия. Часть 1: Детство. Пер. Т. Стамовой.
51У. Шекспир. Бесплодные усилия любви. Пер. Ю. Корнеева.
52: Goethe. Beiträge zur Chromatik.
53Gladstone 1858, 3:483.
54Здесь и далее пер. Н. Гнедича.
55Илиада 2.455-80.
56Илиада 8.306.
57Пер. Н. Гнедича. Илиада 7.64.
58Gladstone 1858, 3:459.
59Gladstone 1858, 3:493.
60Gladstone 1877, 366.
61Gladstone 1858, 3:488.
62Gladstone 1858, 3:496.
63Gladstone 1858, 3:488.
64Gladstone 1877, 388.
65О современности анализа Гладстона см. также: Lyons 1999.
66Лекция Гейгера: «О чувстве цвета в первобытную эпоху и его эволюции» («Über den Farbensinn der Urzeit und seine Entwickelung») (Geiger 1878).
67Многие из этих идей, как, например, дискуссия о независимых изменениях звучания и значения, которая предвосхитила произвольность знака Соссюра, или систематическое обсуждение развития семантики от конкретного к абстрактному, обнаруживаются в работах Гейгера 1868 года и в посмертном издании 1872 года. См. также: Morpurgo Davies 1998, 176, про идеи Гейгера об ударениях в индоевропейских языках. Об оценке жизни и работы Гейгера см.: Peschier 1871, Keller 1883, Rosenthal 1884.
68Кажется, однако, что Гейгер неверно понял один из аспектов анализа Гладстона, так как он вроде бы думал (Geiger 1878, 50), что Гладстон верил в легенду о слепоте Гомера, в то время как мы видели, что Гладстон в открытую возражает против этой легенды.
69Geiger 1878, 47.
70Как указывали разные исследователи от Делича (Delitzsch 1878, 260; 1898, 756) и до самого Гейгера (1872, 318), в Ветхом Завете есть одно туманное упоминание, в Исходе, 24:10 (которое также перекликается с Иезекиилем, 1:26), которое вроде бы, пусть и не прямо, сравнивает небо с лазуритом. В Исходе, 24, Моисей, Аарон и семьдесят старейшин Израиля поднялись на гору Синай, чтобы увидеть Яхве: «И увидели они Бога Израиля. Под Его ногами было нечто вроде мозаичной мостовой из лазурита, и как само небо, ясное». Здесь два описания «мостовой» под ногами Бога: сначала про эту поверхность говорится, что она как будто выложена брусчаткой из лазурита (в русском синодальном переводе – из сапфира. – Прим. пер.), а потом – что она ясная, «как само небо». Само небо не сравнивается напрямую с лазуритом, но трудно избежать впечатления, что эти два описания основаны на тесной связи между небом и этим синим полудрагоценным камнем. Интерпретацию этого пассажа см.: Durham 2002, 344.
71Большинство переводов Библии сглаживают странности вроде «зеленого золота» (Псалом 67:14) и переводят прилагательное ירקרק как «желтый». Но этимология этого слова восходит к растениям и листьям, как и chlôros Гомера. (Прим. авт.) В русском синодальном переводе слово «зеленый» также опущено. В переводе Танаха это слово фигурирует как «зеленовато-желтый» (Псалом 68:14).
72Geiger 1878, 49, 57, 58.
73Гейгер не уверен, считать ли черный и белый настоящими цветами и как они соотносятся с более общими понятиями темного и светлого. В этом отношении его анализ на шаг отстает от мастерски доказанного предположения Гладстона о первичности темного и светлого в языке Гомера. (Прим. авт.) Вероятно, Гейгер допускал, что черный и белый можно считать цветами, только если у них есть отдельные названия – кроме «темного» и «светлого». Это может объяснить его непонятные (и явно противоречивые) утверждения о положении белого относительно красного. В своей лекции (Geiger 1878, 57) Гейгер говорит: Weiß ist in [den ächten Rigvedalieder] von roth noch kaumgesondert. Но в оглавлении второго (незаконченного и опубликованного посмертно) тома его «Ursprung und Entwickelung der menschlichen Sprache und Vernunft» (Geiger 1872, 245) он использует обратный порядок: Roth im Rigveda noch nicht bestimmt von weiß geschieden. К несчастью, текст неоконченного тома заканчивается до искомого раздела, так что невозможно убедиться, что именно Гейгер хотел сказать по вопросу о белом цвете.
74в «Der Urpsrung der Sprache» (1869, 242) он пишет, что Daß es sich auf niedrigen Entwickelungsstufen noch bei heutigen Völkern ähnlich verhält, würde es leicht sein zu zeigen. А в посмертно опубликованных заметках он открыто рассматривает возможность того, что язык отстает от восприятия (Geiger 1872, 317-18): [Es] setzt sich eine ursprünglich aus völligem Nichtbemerken hervorgegangene Gleichgültigkeit gegen die Farbe des Himmels… fort. Der Himmel in diesen [Texten wird] nicht etwa schwarz im Sinne von blau genant, sonder seine Bläue [wird] gänzlich verschwiegen, und ohne Zweifel geschieht dies weil dieselbe [die Bläue] nicht unmittelbar mit dem Dunkel verwechselt werden konnte… Reizend ist es sodann, das Ringen eines unklaren, der Sprache und Vernun. überall um einige wenige Schritte vorauseilenden Gefühles zu beobachten, wie es… hie und da bloß zufällig einen mehr oder weniger nahe kommenden Ausdruck leiht.
75в расцвете лет (лат.).
76Крушение в Лагерлунде: Olsén 2004, 127ff., Holmgren 1878, 19–22, но критический обзор см. Frey 1975. Опасность для железных дорог со стороны персонала, страдающего цветовой слепотой, была показана двадцатью годами раньше Джорджем Уилсоном (Wilson 1855), профессором технологии в Эдинбургском университете, но его книга, похоже, не произвела должного эффекта.
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»