На стороне ребенка

Текст
9
Отзывы
Читать фрагмент
Читайте только на ЛитРес!
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
  • Чтение только в Литрес «Читай!»
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

2 глава
Вина

«Пустите детей приходить ко мне», или Откуда берется чувство вины

До XIII века дети причащались, начиная с крестин, каплей освященного вина, которую вливали им в губы. В XIII веке мальчики причащались публично в 14 лет, девочки – в 12. После Тридентского собора[21] , в XVI веке, мальчиков и девочек стали допускать к алтарю в 11–12 лет. Папа Пий X, снизивший этот возраст до семи лет и учредивший причастие с глазу на глаз, которому предшествовала исповедь[22] , преподнес «невинным душам» отравленный дар, хотя полагал, что следует словам Христа: «Пустите детей приходить ко Мне».

Это новшество в католичестве было плодом заблуждения, соединенного со справедливой и великодушной идеей. Оно повлекло за собой очень раннее ощущение ребенком чувства своей виновности и эротизацию признания, сделанного другому лицу, прячущемуся в потемках исповедальни. Чтобы приобщиться к таинству покаяния, ребенок должен проникнуться чувством своей греховности. Ребенок не чувствовал за собой вины перед Богом; с малолетства он знал, что совершил проступок в том случае, когда не угождал взрослому. Он бывал счастлив или несчастлив в зависимости от того, получал ли он от своих воспитателей похвалы, конфеты или наказания, удары палкой. У него не было никакой возможности отделять добро и зло от удовольствия и неудовольствия.

На исходе детства достаточно было единожды исповедаться во всех грехах в момент торжественного причастия, после чего по отношению к Богу, в мистическом плане, человек становился равен своим родителям.

Для западного христианства это новшество оказалось освящением ритуала, утверждавшего ценность чувства вины в том (доэдиповом) возрасте, когда ребенок смешивает воображение и мысль, бессознательное желание и поступок, слово и действие, и, что еще хуже, Бога, и своих родителей, и воспитателей.

Пока причастие с глазу на глаз не испортило все дело, на исходе детства достаточно было единожды исповедаться во всех грехах в момент торжественного причастия, после чего по отношению к Богу, в мистическом плане, человек становился равен своим родителям. Кроме того, это был возраст вхождения в общество. В те времена в Европе многие дети в 12 лет уже оказывались брошены в мир труда, покидали родительский очаг, сталкивались с действительностью и с точки зрения человеческих законов становились подростками, отвечающими за себя. Согласно семейному обычаю, накануне торжественного причастия они просили прощения у родителей за все, чем их вольно или невольно обидели, пока они были детьми. Затем, после этого семейного и общественного, приходского праздника девочки совместно с женщинами, а мальчики с мужчинами включались в жизнь общества. Они принимали участие в беседе во время еды, имели право голоса в семье, чего до сих пор у них не было. Во Франции в семьях, где детей продолжали воспитывать как до Пия X, дети еще в 1940-м году получали право разговаривать во время еды только после первого причастия, которое торжественно отмечалось в 11 или 12 лет (в 6 классе лицея). В этих семьях причастие с глазу на глаз не допускалось. Все это – через три года религиозного образования, на первом или втором году обучения второй ступени. Следовательно, до этого не было никакой исповеди: в проступки против мирской морали, «ребяческой и честной», не вмешивали Бога. Таким образом, религия не требовала, чтобы дети, подчиняясь прихотям или неврозам своих родителей или воспитателей, различали добро и зло перед Богом.

Ребенок не знает меры своей свободы в поступках, приятных или неприятных, полезных или вредных для других и для него самого. Когда он это осознает, он обретает и понятие добра и зла, что большей частью не имеет ничего общего с духовным грехом. Чувство вины – мирское чувство.

С точки зрения этнологии допуск к алтарю для причастия может рассматриваться как ритуал перехода.

Когда-то это так и было, но после Пия X положение вещей изменилось.

Есть таинство, установленное Христом, основателем религии, а есть ритуал, сопровождающий дарование этого таинства. Если этот ритуал вводится вовремя, он освобождает и способствует продвижению вперед. Но если то или иное таинство, вместо того чтобы развивать доверие к себе и к другим, развивает чувство вины – оно преждевременно. Смешивать таинство покаяния с таинством святого причастия само по себе нехорошо, но к этому добавляется еще путаница между сутью этих таинств и случайными обстоятельствами ритуалов. Разумеется, все зависело от того, каким образом отцы и матери (особенно матери) готовили ребенка к этой самокритике перед лицом Закона Божьего, а не перед их собственными правилами. Так мало взрослых воспитателей подают в этом пример детям, наблюдающим за их жизнью. Слишком немногие питают доверие к жизни, а значит, и к своему ребенку, и к его интуиции – я говорю здесь только о телесной жизни. Многие взрослые сеют недоверие к себе и к другим, страх перед опытом, страх перед болезнями (хотя люди уже научились избегать заражения). Чувство вины царит повсюду, даже в смерти. Когда-то казалось важным строгое соблюдение полагающегося ритуала – поста. К причастию полагалось идти натощак. Почему бы и нет – считалось, что натощак чувствуешь себя свободнее… Но этим закреплялась определенная двусмысленность, как будто бы духовная, мистическая трапеза, связывавшаяся со Словом Христа, символическое питание нашей человеческой реальности, противостоит пищеварительному комфорту. А возможно ли обойтись без ощущения телесного благополучия, которое служит нашей временнóй и пространственной жизненной ориентации? Возможно ли без этого изменение себя самих, да, в сущности, и духовное созидание?

Почему причастие начинается именно с семи лет, предполагаемого «разумного» возраста? Почему не с 0 до 7, как у православных? Ребенок участвует во всем, во все вмешивая свои магические интерпретации действий «брать» и «делать», магию оральности и анальности[23]. Он не знает меры своей свободы в поступках, приятных или неприятных, полезных или вредных для других и для него самого. Когда он это осознает, он обретает и понятие добра и зла, что большей частью не имеет ничего общего с духовным грехом. Чувство вины – мирское чувство. Ребенок чувствует, что неразумно поддаваться соблазну неблаговидных поступков, которые огорчают родителей и на которые наложен родительский запрет. Он считает себя виновным, когда, удовлетворяя какую-нибудь потребность или желание, поранится из-за собственной неловкости. В эпоху телесных наказаний его за это били по чувствительным и подвижным частям тела, и это наказание исходило не от Бога, но от сторожа, охранявшего свое достояние, поскольку испорченное ребенком его тело также было частью этого достояния. Но начиная с того момента, когда ребенок начинал испытывать чувство вины, им руководили веления Бога, которые не следует путать с человеческими приказами. В православии прежде, чем ребенка допустят к причастию, он должен пройти через двухлетнее религиозное обучение, подготавливающее его к торжественному личному причастию. Исповедь происходит на глазах у всех, посреди хоров; священник стоит тут же, но кающийся обращается к иконе Спасителя. Ребенок ничего не говорит о своей частной жизни. Священник спрашивает: «Грешил ли ты против Первой заповеди?» – «Да, грешен». – «Против Второй заповеди?» – «Да, грешен… Я грешен во всем». Но его поступки не передаются в подробностях любопытному собеседнику. Изучив за два года обучения начатки своей религии, ребенок после маленького семейного праздника вновь допускался к причастию – уже как «взрослый, отвечающий за свои поступки».

Многим детям трудно даже разобраться в том, что такое грешить действием, и тем более в том, что такое грешить упущением. Ну а понятие «грешить мыслями» для ребенка вообще не имеет смысла.

У ребенка-католика все не так: с пяти лет его подчиняют малой катехизации[24]. В детском воображении место родителей занимает Бог. Вместо пробуждения к духовной жизни ритуал низводится до психологического осмысления мистики и до эротизации отношения Бога к ребенку и наоборот. Для взрослых это было способом оказать давление на ребенка, пригрозив ему высшей карой провидения, «смертным грехом», адом. Многим детям трудно даже разобраться, что такое грешить действием, тем более в том, что такое грешить упущением. Ну а понятие «грешить мыслями» для ребенка вообще не имеет смысла. Семилетние дети не знают, что такое мыслить, думать. Мыслить – это добровольный акт. Впрочем, думают очень немногие люди (как сказал господин Тэст[25], «никто не размышляет»). Целенаправленная мысль, мысль, которая работает над чем-нибудь, как певец работает над своим голосом, – это акт осознанный, не имеющий ничего общего с фантазмами[26]. Ребенок принимает за мысли свои фантазмы. Как же в таком случае он может постичь разницу между грехом мысленным и грехом по упущению? Из всего этого он извлекает только страх смертного греха. Постановление католической церкви безо всякой пользы наделило чувством вины все поколения нашего века во имя того самого Христа, к которому детей хотели, так сказать, приблизить! А ведь Он пришел в мир ради ведущих неправедную жизнь, грешников, безнравственных людей, стоящих вне закона или, во всяком случае, тех, кого считают таковыми ревнители порядка.

 

И как бы мы ни относились к чувству вины, испытываемому по поводу тела и тех его потребностей, что проявляются с наступлением отрочества в новых отношениях, выходящих за границы семейной среды, к взрыву жизненных сил, связанному с созреванием, к мастурбации, всегда переживаемой как падение и крайнее средство в безвыходном положении, – с какой стати объявлять их грехом по отношению к Богу? С тем же успехом можно объявить грешником прыгуна, не сумевшего перепрыгнуть планку, которую он во что бы то ни стало решил преодолеть, и взбешенного собственным бессилием!

3 глава
Воспоминания детства

Ангел, карлик и раб, или Ребенок в литературе

В средневековой литературе Западной Европы ребенок занимал место бедняка или даже зачумленного – этакой парии. Такова воля Церкви. Сочинения средневековых клириков[27] напоминают, что ребенок – это существо, которого следует во всем остерегаться, так как он может быть вместилищем темных сил. Новорожденный еще принадлежит к низшему миру, ему только предстоит родиться для жизни духа. Он несет проклятие, павшее на человека, изгнанного из рая, он платит за грехи взрослых, как если бы он всегда оказывался плодом греха. По отношению к нему используются презрительные, а то и бранные выражения. В течение долгого периода он находится в такой немилости, что его даже крестят с опозданием. Да и после того, как всех детей начинают систематично подвергать обряду крещения, считается, что крещение не уничтожает факта первородного греха. На смену этому обскурантизму приходит гуманизм Возрождения, который положит конец опале божьих уродцев, место которым в чистилище, а то и в аду, рядом с низшими существами, слугами, рабами и животными. В первую очередь вспомним тут мэтра Алькофрибаса с его гениальной притчей о Гаргантюа, который благодаря силе слова рождается великаном. Теперь от взрослых требуется обрести детское простодушие, то самое детское простодушие, которое в XVIII веке превратится в первую христианскую добродетель. Церковь, сначала оттеснив живущего в человеке ребенка в тень, теперь реабилитирует его в сознании людей.

«Церковь возбраняет нам презирать их (детей) в силу глубокого почтения, какое питает к ангелам блаженным, оберегающим их». («Трактат о выборе и методе учения», Флери, 1686).

«Будьте как новорожденные младенцы», – советует Жаклин Паскаль в своей молитве, включенной в свод правил для маленьких пансионерок Пор-Рояля («Правила для детей», 1721).

Возможно, эту реабилитацию подготовил и облегчил культ младенца Иисуса. Во всяком случае, он знаменует собой этап, первый опыт. Ясли были изобретены святым Франциском Ассизским в начале XIII века. До него символической колыбели ребенка не существовало. Ангел или демон, он был или воздушным созданием, или находился среди углей пылающих. Символическое дитя находится между небом и землей, меж двух стульев ханжества, лежит между двумя молитвенными скамеечками. Не то падший ангел, не то будущий герой.

Другая историческая причина реабилитации ребенка – культ маленьких принцев. Он возник в разгар религиозных войн. Во времена противостояния католиков и протестантов Екатерина Медичи вознамерилась объехать Францию в карете, демонстрируя толпам нового короля – Карла IX, которому тогда было десять лет. Это было в 1560 году. Людовика XIII чествовали как короля-дитя. Двор чрезвычайно заботился о его популярности – так никогда прежде не заботились о популярности отпрыска царствующего дома. Все, что касается положения ребенка и его места в обществе, циклично, но диалектика понятий о нем гораздо сложнее и тоньше, чем можно подумать, исходя из ведущих принципов эпохи. Поэтому нельзя утверждать, что в средние века дитя как символ невинности и чистоты не существует. Хотя такой взгляд не выступает на первый план в литературе, он существует в народных песнях, в рождественских песнопениях. В XIII веке в лирический репертуар входит прославление материнства. Разумеется, установки, игнорирующие всякую диалектику, способны довести до крайности и неестественности любое явление, лишая его многосторонности и многозначности. Но подобные принципы нельзя считать и чистым вымыслом, произволом. Любой господствующий принцип обращен к человеку, который в конце XX века может претендовать если не на охват явления во всей его полноте, то хотя бы на постижение тайны во всей ее сложности и на умение уважать ее как одну из составляющих реального человека в процессе его становления.

Из преобладающего в средние века мнения становится ясно, что прежде всего в эту эпоху стремились подчеркнуть пластичность, податливость детства и влияние среды, воспитателей на юные умы. В латентном состоянии[28] ребенок порочен. Его может спасти только религия. Именно эту концепцию поддерживает Фенелон в своем «Телемахе»[29], рационализируя и обмирщая мнение церковников: чтобы ребенок не был порочен, его надлежит полностью сформировать воспитанием. Руссо выворачивает этот постулат наизнанку: ребенок рождается добрым дикарем, порочным делает его общество. Ленин для своих юных пионеров прибегает к модели Телемаха. Эти внутренние противоречия без конца воспроизводятся с каждым новым циклом. Но наследие Руссо воспримут романтики. Эмиль Жан-Жака Руссо открывает путь маленькой Фадетте и Полю с Виргинией[30].

В начале XIX века, согласно господствующей диалектике, на первый план выходит ангелизм. Все романтические поэты воспевают ребенка. Но его изображение инфантилизировано. Ребенок плохо воплощен и весьма условен. Это не более чем зыбкий призрак, свидетельствующий о божественной природе человека и об утраченном рае. Взрослому он напоминает о первоначальной чистоте, самом благородном, самом харизматическом состоянии человека.

Романисты XIX века стремятся поместить ребенка в его социальное окружение и драматизируют его участь. Он – жертва общества, он проходит все ступени своего крестного пути: от козла отпущения до мученика.

Право на жизнь и смерть

В Германии, во времена Римской империи, общество, судя по всему, предоставляло отцу право на жизнь и смерть ребенка только в момент его рождения и до первого кормления грудью.

В Риме действовали законы, которые, по решению суда, ограничивали patria potestas[31], являвшуюся фактическим правом.

Во II веке н. э. Адриан приговорил к изгнанию одного отца семейства за то, что тот на охоте убил своего сына, вина которого состояла в прелюбодеянии с собственной мачехой – обстоятельство крайне неблагоприятное для жертвы.

В начале III века н. э. суд потребовал, чтобы отцы не убивали сами своих детей, а отдавали их под суд.

В начале IV века н. э., по законодательству Константина, отец-убийца должен был нести наказание за детоубийство (L. unic, C., De his parent vel. Lib. occid., IX, 17).

В VI веке кодекс Юстиниана положил конец праву родителей распоряжаться жизнью и смертью детей (IX, 17, loi unigue, 318).

Детоубийства

В процессах по детоубийствам, вопреки их впечатляющей многочисленности, бывает трудно отделить этику от юриспруденции.

Следует ли карать за убийство новорожденного менее сурово, чем за убийство ребенка постарше? Больше всего, кажется, на суд производит впечатление способ, которым было исполнено убийство (жестокое обращение, яд, нож). Создается впечатление, что попытка самоубийства преступника, следующая за детоубийством, является смягчающим обстоятельством. Примеры: в 1976 году Жослин Л., 30 лет, убивает своего сына, 10-ти лет, и пытается покончить с собой – в 1977 году приговорена к четырем годам заключения; в 1975 году Элиан Ж. ошпарила своего двухлетнего сына, что привело к его смерти, – пожизненное заключение.

Особо жестокое обращение

Похоже, что суд склоняется к менее строгой мере наказания, учитывая, что наложенные на преступных родителей санкции не решают конфликта с ребенком-жертвой. Заметим, что ребенок-мученик лишен судебной защиты (его интересы не представляет адвокат).

Случаи дурного обращения родителей с детьми чаще всего остаются безнаказанными. Окружающие своим молчанием покрывают преступления или самих преступников. Тревогу поднимают врач, социальные службы, иногда соседи.

Удары и раны, постоянно наносимые из жестокости, караются строже, чем результаты «отеческого воспитания», которые слишком часто считаются прискорбными, но простительными несчастными случаями.

 

Изнасилование ребенка отцом или отчимом чаще всего скрывается как семейная тайна. Если правосудие вмешивается, нелегко бывает отличить сексуальные сношения по принуждению или вследствие акта насилия от связи, обусловленной покорностью ребенка при соучастии окружения.

Даже умиляясь детством, даже воспринимая ребенка как персонаж романа, литература XIX века на самом деле лишь воссоздает социально-моральную картину или поэтический образ утраченного рая или поруганной невинности. Все это лишь представления взрослых о том, что принято называть «ребенком». Романтизм предъявляет свои требования – авторы, сочувствующие жертвам существующего порядка, выводят ребенка на сцену в сентиметальном и гуманном свете – Гаврош, Оливер Твист, Дэвид Копперфильд. Но и они проходят мимо воображаемого мира первых лет жизни. Взрослые остаются в плену собственной субъективности, идеализируя собственную юность. Это анархический реванш писателей над церковниками; писатели опровергают Церковь, говоря: мы рождаемся безгрешными, нас развращает общество.

С неудержимым наступлением натурализма вновь появляется амбивалентность. Вновь ставится вопрос о врожденной доброте ребенка. Показывая, что дети довольно легко адаптируются в пагубной среде (Диккенс, Гюго), что на улице они чувствуют себя как рыба в воде, романист изображает их сметливость, дар подражать с одинаковой легкостью и добродетелям и порокам взрослых, их хитрости, их притворство, их умение жить среди социальной жестокости, обращая ее себе на пользу, их аморальность. Они на грани маргинализации[32] , почти маргиналы, и они голодны. Нужда в покровителе сокращает путь к правонарушениям. В глазах писателя-натуралиста (Золя) ребенок перестает быть персонажем, которого романист во что бы то ни стало намерен приукрасить и вознаградить. Натуралист претендует на то, чтобы показать ребенка во плоти, таким, каков он есть: ни плохим, ни хорошим – живым. Бедняк гол и унижен – это страдания человечества в миниатюре. Многие заходят так далеко, что обвиняют человеческую природу и приписывают уличным мальчишкам всевозможные пороки, словно принимая сторону церковников прошлых веков с их негативным отношением к Божьим сиротам[33] . Жюль Валлес[34] («Ребенок») порывает с натуралистической мелодрамой, повествующей о чахлом заморыше, неизменной жертве-малютке. Да, жертва, но не смирившаяся и не пассивная. Жертва в состоянии обороны. Час мятежа настал. Первые потрясения бунта молодежи совпадают с трагической утопией Коммуны. Ребенок Валлеса на баррикадах продолжает тот штурм, в котором первый камень был освящен Гаврошем.

Наш XX век не изобретет ничего нового в этой области. Он лишь быстрее воспроизводит все тот же диалектический цикл, и два поколения писателей будут по очереди использовать в постромантизме все скрытые и явные темы средневековья. Экзистенциализм принимает наследие натурализма, выражая его в других терминах. В «Словах» Сартра рассказчик восстанавливает годы своей юности как совокупность поз и ужимок, адресованных ближним. Ребенок-хамелеон приспосабливает свое поведение к поведению окружающих, чтобы манипулировать ими или чтобы они оставили его в покое. То окружающее, что ему навязывают, настолько ему неприятно, что он просто выбирает себе образец для подражания и следует ему.

Во всей этой литературной традиции, во всех ее проявлениях принимается в расчет, изучается, описывается только социальное поведение ребенка. Единственное новшество у Сартра – это его попытка остаться нейтральным.

Первооткрыватели же, маргиналы, – те смотрят на ребенка иначе: вот дремлет бессильное воображение, вот в бесплодной почве пробиваются ростки креативности, и вся проблема заключается в том, чтобы не позволить взрослым ее задушить. Но как? Кто интересуется сознательным и бессознательным первых лет жизни, воображаемым миром этого безнадежного и в то же время многообещающего одиночества? Кто исследует эти галереи, эти колодцы, эти природные источники, подобные подземной вселенной, невидимой, но реальной?

Том Сойер и Гекльберри Финн Марка Твена – первые симптомы того, что произошло открытие ребенка как такового, ребенка как человека, пытающегося приобщиться к жизни посредством своего собственного опыта[35].

Далее идет Изидор Дюкас. В «Песнях Мальдорора» нелегко расшифровать метафору, но Лотреамон[36] подарил нам наиболее сильный документ о субъективности видения ребенка, написанный на французском языке. Однако в его язык не так-то легко войти. В него проникаешь только посредством поэтической интуиции или вооружась методом психоанализа.

Переворот в литературном подходе к ребенку производит автобиографический роман «Мое прекрасное апельсинное дерево» Хосе Мауро де Васконселоса[37]. Дерево – наперсник пятилетнего мальчика. Это повествование обладает необычайной инстинктивной силой. Удивительно, как взрослый мог вспомнить и выразить все то, что он чувствовал в этом возрасте. Он рассказывает о горестях всей своей воображаемой жизни в ранние годы – этот возраст очень скудно освещен в западной литературе – во время болезни, которая чуть его не унесла. Ему удается с субъективной точки зрения описать ребенка, которым он тогда был, – со своей собственной субъективной точки зрения, сохраненной в памяти, – а это совсем не то же самое, что субъективная точка зрения взрослого, его собственная писательская субъективность, сегодняшняя, которая прошла через кастрацию[38]. Только выбрав себе символического отца, он покинул воображаемый мир, одушевленный его деревом (которое представляло символическую жизнь), чтобы примириться с реальным миром. Он разрешает эдипов комплекс[39] посредством детской гомосексуальной фиксации на одном чистом и неиспорченном старике, которого он любит как идеального дедушку и который становится поддержкой его эволюции. Старик погибает от несчастного случая в тот момент, когда собирался усыновить мальчика. Так мальчик открывает для себя смерть, и это открытие означает для него конец воображаемого мира, и его вступление через это испытание-посвящение в мир, где все состоит из торговли и борьбы за жизнь. Это испытание разыгрывается по ту сторону морали и социального протеста. Никакого бунта нет. «Мое прекрасное апельсинное дерево» – в литературе произведение маргинальное, задевающее за живое; совершенно нелогичное и поэтическое, не имеющее ничего общего со всеми романами нравов или социально-обличительными, в которых на сцену выведен ребенок. Жить в этом возрасте – значит жить так, как живет герой «Моего прекрасного апельсинного дерева». А жить, как живут взрослые – это нечто совсем другое: это значит смириться со смертью.

В Европе для такого свидетельства не нашлось бы источника вдохновения. Ребенок слишком стиснут рамками разных учреждений. В стране автора ребенок в три года еще не записан в школу, у него есть родители, но он встречается, с кем хочет. Он ведет жизнь маленького дикаря.

Мальчик открывает для себя смерть, и это открытие означает для него конец воображаемого мира, и его вступление в мир, где все состоит из торговли и борьбы за жизнь.

В мемуарной литературе, во всяческих воспоминаниях ребенок – это только проекция взрослого. Достигнув отрочества, мы проецируем наше детство на другого индивидуума, у которого нет нашей истории и чьи переживания мы интерпретируем так, как выгодно нашей собственной истории, или, вернее, тому, что остается от нее в сознательном состоянии. В наши первые годы мы отличались от наших позднейших проекций. И мы никогда не смогли бы быть полностью правдивыми в отношении того, что пережили в детстве. Но если мы предаем даже сами себя, как же нам уважать субъективность других детей? Уничтожение другого существа, коль скоро это существо – ребенок, неизбежно. Это составная часть подавления аффектов, присущих этому возрасту.

Принесение магического мира в жертву рациональному – такой же реальный этап, как потеря молочных зубов. Это составная часть кастрации человека. Ребенок воспроизводит жизненный цикл человечества с момента его возникновения: он верит в магические причины, в то время как мы подчиняемся законам науки, которая все объясняет рационально. В языке он остается карликом. Невозможно абстрагировать ребенка от этноса, в котором он родился. Но вот что оказывается новостью для нас, западных людей: к способам коммуникации и к технологии, которые изобретены нашим этносом, ребенок приспосабливается гораздо скорее, чем взрослые, из-за чего и происходит переворот в отношениях дети – родители. Это хорошо видно во время войны: взрослые ее боятся, в то время как дети – не важно, выживут они или погибнут – ныряют в войну с головой, мобилизуя всю свою энергию. Но настает момент, когда больше не можешь жить как прежде; оказавшись в мире обдуманной и предвиденной реальности, начинаешь чувствовать ответственность за другого: теперь человеку приходится осознать законы реальности. И познакомиться со страхом и с опасностью. Ребенок – это личность, которая до поры до времени не сознает ни своей истории, ни опыта перехода от детства с его нетерпеливой беспечностью к отрочеству, когда приходит пора брать ответственность за происходящее на себя. И это – нормально. В сущности, ребенок – тот же сомнамбула, лунатик. Сомнамбула не падает с крыши, но если проснется и поймет, что под ним пустота, представит себе степень опасности, то он испугается и упадет. А взрослые постоянно хотят разбудить ребенка. Не следует будить его слишком рано, и в то же время когда-то это сделать необходимо, потому что он является частью этноса, который все равно рано или поздно его разбудит. Если посвятить, инициировать его преждевременно – он потеряет свой потенциал. И все равно, рано или поздно эта мутация произойдет у каждого человека.

В «Моем прекрасном апельсинном дереве» самое важное – это встреча: встреча старика и ребенка. Оба переживают вместе нечто общее и могут понять друг друга: у старика уже нет, а у ребенка еще нет сексуальной эротической жизни, и они переживают свою любовь… любовь между тем, кому предстоит умереть, и тем, кто только что явился на свет.

Есть еще одна прекрасная книга, в которой повествуется об истинных отношениях между очень маленьким ребенком и взрослым: «Воскресенья в Виль-д’Авре»[40]. Общество не принимает такой невинности. И тем не менее как важен этот обмен, эта жизнь, которую дарят друг другу со всей чистотой посредством символического общения эти два существа.

Ребенок – это личность, которая до поры до времени не сознает ни своей истории, ни опыта перехода от детства к отрочеству. И это – нормально. В сущности, ребенок – тот же сомнамбула, лунатик.

Поле детского воображения совершенно несовместимо с полем рациональности, сквозь которую взрослый воспринимает свою ответственность за ребенка. Рассказать о ребенке аутентично[41], без проекции рассказчика, не повторяя различные клише, без ссылок на социальные модели, отрешившись от какой бы то ни было морали, от какой бы то ни было психологии и не пытаясь превратить это в поэзию, – задача, в сущности, непосильная для взрослого.

Тогда, может быть, правдивая литература – это то, что пишут сами дети (как Анна Франк, которая, правда, не описывает свои первые годы жизни)? Следовало бы ее поощрять. Она бы не была похожа на ту литературу, которая пишется, чтобы нравиться детям. Пускай она не заинтересует соседа, может быть, она будет полезна как письменная психотерапия. Этим исполнятся слова святого Павла: «Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил…» (1-е послание коринфянам[42]).

И все-таки, книга взрослого автора тоже может иметь ценность свидетельства. «Мое прекрасное апельсинное дерево» доказывает, что попытка реконструировать и воссоздать детскую субъективность достигает цели, сохраняя при этом большую литературную ценность. Если бы у нас появилось побольше таких книг, отличающихся от того, что пишут все известные романисты, которые используют свое детство, прикрываясь выдуманным именем героя, чтобы рассказать историю, перефразировать миф или свести счеты с миром в социальном памфлете, разве это не способствовало бы развитию у читателя уважения к детской субъективности? Разве это не помогло бы нам почувствовать, что в первые годы жизни мы проживаем опыт ощущений и воображения, не имеющий ничего общего с тем, что мы проецируем на эти годы позднее? Может быть. Но так или иначе, в нормальную эволюцию каждого индивидуума входит то, что однажды он деформирует и предаст свою собственную субъективность.

Вплоть до XX века ребенок в большей части литературы выступает только как символ врожденной человеческой слабости, и если отношение к нему позитивно, то это падший ангел, а если негативно, то это маленькое чудовище. Воистину он гадкий утенок, и спасти его может только гуманизм. Уже в сказках, легендах, песнях мы находим то злого ребенка, то ребенка-ангела.

21Вселенский собор католической церкви, заседавший в г. Тренто (1545–1547, 1551–1552, 1562–1563 гг.) и г. Болонья (1547–1549) установил строгую церковную цензуру, усилил гонения на еретиков. Его работа – начало реставрации католицизма.
22См.: Декрет Конгрегации Таинств «Quam singulari», 8 августа 1910 г. (Приложения, практические правила I, стр. 523).
23Оральность – связь проявлений либидо (сексуальности) с полостью рта, анальность – с задним проходом; первые две фазы сексуального развития по З. Фрейду. – В. К.
24Катехизация – приобщение к катехизису – изложению основ католической религии в форме вопросов и ответов.
25Г-н Тэст – мифический герой французского поэта и блестящего эссеиста Поля Валери (1871–1945), фигура абстрактная. Обладатель универсального ума, «робот абсолюта». См.: «Вечер с господином Тэстом» (1896) в кн.: Валери П. Об искусстве. М., 1993.
26Фантазм – воображаемый сценарий, в котором исполняется – хотя и в искаженном защитой виде – то или иное желание субъекта (в конечном счете бессознательное). См.: Лапланш Ж., Понталис Ж. – Б. Словарь… С. 551.
27Клирик – священнослужитель, член служителей культа какой-либо церкви.
28Латентный период развития (по З. Фрейду) – период, когда писихосексуальное развитие протекает по преимуществу скрытно, неявно. Это период от упадка детской сексуальности (на пятом или шестом году жизни) до наступления половой зрелости.
29«Приключения Телемаха» (1699) – философско-утопический роман французского писателя, архиепископа Франсуа Фенелона (1651–1715).
30Называются имена литературных героев: Эмиль – Жан-Жак Руссо «Эмиль, или О воспитании» (1762); Фадетта – Жорж Санд «Маленькая Фадетта» (1848); Поль и Виргиния – Жак Анри Бернарден де Сен-Пьер «Поль и Виргиния» (1788).
31Отцовская власть, отцовская воля (от лат. рatria potestas) – неограниченная власть над детьми – одно из Полных прав римского гражданства.
32Маргинализация – переход в маргинальные, граничащие с асоциальностью, преступностью слои общества; в более широком смысле маргинал – любой, кто не разделяет принятые большинством взгляды. – В. К.
33Les visages de l’enfant dans la litterature francaise du XIX siècle, esquisse d’une typologie. Marina Bethlenfalvay, Libraire Droz, Genève, 1979.
34Жюль Валлес (1832–1885) – французский писатель и журналист, политический деятель. Участник Парижской коммуны. Автор трилогии «Жак Вентра» (автобиографический роман): 1-я часть – «Ребенок» (1879).
35Terres de l’enfance. Le mythe de l’enfance dans la littérature contemporaine. Paris, P.U.F., 1961, par Max Primault, Henri Lhong et Jean Malrieu.
36Лотреамон (наст. имя и фамилия Изидор Дюкас) (1846–1870) – французский поэт, автор книги стихотворений в прозе «Песни Мальдорора» (1869) и др.
37Хосе Мауро де Васконселос (1882–1959) – мексиканский писатель, философ и государственный деятель.
38Кастрация, комплекс кастрации в психоанализе – один из моментов всей совокупности межличностных отношений, где возникает, упорядочивается и обособляется человеческое желание.
39Эдипов комплекс (З. Фрейд) – неосознаваемое сексуальное влечение мальчика к матери и связанное с ним агрессивное чувство к отцу; у девочек – комплекс Электры (К. Юнг). – В. К.
40Les dimanches de Ville-d’Avray, Bernard Eschassériaux, Ed. Grasset, 1971.
41Подлинно, без искажений.
421-е Кор., 13, 11.
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»