Рука и сердце

Текст
1
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

В то утро бедный Том чувствовал себя совсем одиноким и покинутым, не подозревая, что братья начали уважать его, а тетушке он уже понравился. Заняться ему было нечем. Джек ушел на фабрику, где работал, а Дик, недовольно бурча, отправился в школу. Том раздумывал, придется ли ему еще ходить в школу, но не хотел об этом спрашивать. Он устроился на табурете, стараясь не попадаться под руку своей грозной тетушке. Вокруг нее по полу ползала самая младшая девочка, лет полутора. Тому очень хотелось поиграть с малышкой, но он опасался, что ее матери это придется не по вкусу. И все же он улыбался ребенку и всеми силами старался привлечь его внимание. В конце концов ему удалось уговорить девчушку забраться к нему на колени. Заметив это, тетушка не промолвила ни слова, но и недовольства не выразила. Том как мог забавлял маленькую Энни, и тетушка была довольна, что ребенок под присмотром. Засыпая, Энни не выпустила руку Тома из своей пухленькой мягкой ручки, и он вновь ощутил счастье любви. Еще вчера вечером, когда братья выгнали его с кровати, он горестно думал о том, что ему суждено дожить до старости, никого не любя, а сейчас его сердце было исполнено теплого чувства к крошке, лежавшей у него на коленях.

– Она тебе всю руку оттянет, Том, давай я перенесу ее в колыбель, – предложила ее мать.

– Нет, пожалуйста, не нужно! Мне так хорошо с нею, – взмолился он и ни разу не шевельнулся, пока Энни спала, чтобы не разбудить ее, хотя рука его совсем занемела от тяжести.

Когда девочка наконец проснулась, тетушка сказала ему:

– Спасибо, Том, благодаря тебе я прекрасно управилась с работой. А теперь беги поиграй во дворе.

Она кое-что поняла благодаря Тому, хотя ни один из них не подозревал об этом. В семье, каждый член которой эгоистично «отстаивает свои права» (как это принято называть), нет места чувству благодарности и никому не приходит в голову любезно сказать «спасибо»; нет и возможности подумать о других, если эти другие прежде всего думают и заботятся о себе самих. Тетушке Тома никогда не приходилось напоминать Джеку или Дику, чтобы они пошли поиграть, – они не забывали о своих удовольствиях и не нуждались в подобных напоминаниях.

И вот подошло время обеда, и вся семья собралась за столом. Каждый рвался быть первым и требовал лучшего куска. Лицо Тома пылало от смущения. Тетушка, проникшаяся к нему приязнью, начала с него, выбрав то, что, по ее мнению, он любил. Однако он не приступил к еде. Мама приучила его перед обедом произносить короткую благодарственную молитву. Он думал, что в доме дяди это тоже принято, и ждал. Потом, еще больше смутившись и покраснев, он подумал, что без молитвы все-таки нельзя, и, преодолев неловкость, негромко, но с глубокой серьезностью произнес знакомые слова. Когда он умолк, Джек громко расхохотался, за что получил от отца резкий выговор и крепкий удар по лбу, после чего до конца обеда не издал ни звука. Думаю, что за исключением обозлившегося Джека остальным членам семьи пошло на пользу благодарственное слово Тома, которое они выслушали почтительно, хотя и не без доли удивления. Они не были дурными людьми – всего лишь неразумными и беспечными, не привыкшими задумываться о своей жизни и своих ближних, а ведь без этой привычки в доме не бывает порядка, основанного на мудром и священном чувстве любви.

В тот день Том навсегда заслужил любовь и уважение. Он помогал тетушке и со смирением сносил ее вспыльчивость, а она, устыдившись, перестала срывать свой гнев на том, кто был с нею так мягок и терпелив. Дядя иногда говорил, что Том больше похож на девочку, чем на мальчика, что вовсе неудивительно после стольких лет женского воспитания, однако более ему не в чем было упрекнуть Тома, и, несмотря на этот недостаток, дядя искренно уважал его за истинно «мужские» качества: за мужество, с которым он поступал так, как считал должным, и за твердость, с которой он выносил любую боль. Что же до малютки Энни, то ее дружба, и любовь, и предпочтение, которое она оказывала Тому, приносили ему подлинную радость. Он не знал, что остальные с каждым днем любят его все сильнее, но Энни проявляла свою любовь на каждом шагу, и он нежно любил ее в ответ. Дик довольно скоро обнаружил, что Том может неплохо помочь ему с уроками, потому что, хоть мастер Дик и был чуть постарше своего брата, он был совершенным остолопом и совсем не хотел учиться, пока в доме не появился Том; Дик даже заявил: «Том – парень что надо, хотя и по-другому, чем Джек» – задолго до того, как его старший брат вынужден был это признать.

Теперь я пропущу еще год и расскажу немного о том, как живет эта семья через двенадцать месяцев после появления в ней Тома. Прежде я уже упомянула, что его тетушка научилась менее резко обращаться с тем, кто после ее упреков был с нею так ласков. Постепенно и с другими она стала менее вспыльчивой, стыдясь в присутствии Тома говорить с ними грубо, – ведь он каждый раз так огорчался из-за этого. Иногда она заговаривала с ним о его маме: поначалу – чтобы сделать ему приятное, но потом ей стало по-настоящему интересно слушать о ней, а поскольку Том, как единственный ребенок, был для своей матери другом и собеседником, он смог поведать тетушке о многих домашних хитростях, которые скрашивают жизнь; если бы она узнала о них от взрослого, то из гордости не воспользовалась бы этим знанием, а бесхитростные рассказы ребенка многому ее научили. Чистота и мир в доме смягчили характер дяди. Он перестал искать в пабе убежища от детского крика, давно не чищенного очага и сварливой жены. Однажды, когда Том пару дней был болен и некому было произнести благодарственную молитву, к которой дядя успел привыкнуть, он решил произнести ее сам. И теперь именно он призывает детей к молчанию и обращается к Богу с просьбой благословить трапезу. И все собираются вместе вокруг стола, тогда как прежде каждый сидел где придется, терпя неудобство и не обращая внимания на остальных. Том и Дик вместе ходят в школу, Дик делает большие успехи и скоро сам сможет помогать младшему брату с уроками, как Том когда-то помогал ему.

Даже Джек недавно признал, что Тому удали не занимать, а поскольку «удаль» для Джека означает все возможные добродетели, в последнее время он проникся к Тому искренней любовью. Том счастлив, хоть и не задумывается об этом; полагаю, можно надеяться, что он и семья, в которую его приняли, будут и впредь идти «от силы в силу».

Видите, насколько счастливее стала эта семья только лишь оттого, что у них появился маленький мальчик? Могли бы деньги доставить им хотя бы десятую часть этого истинного и все прирастающего счастья? Полагаю, все вы ответите отрицательно. А ведь у Тома не было никакой власти; он не был умен; поначалу у него не было друзей; но он был исполнен любви и добродетелен, а за эти качества, которые каждый из нас, приложив усилия, может обрести, Бог вознаграждает сторицей.

Лиззи Ли

Глава первая

Когда Смерть приходит к вам на Рождество, разительный контраст между унынием, в которое погружается ваш дом, и той приподнятой атмосферой, какая обычно царит в нем в эту пору, заставляет вас с особой остротой ощутить внезапную пустоту и боль утраты. Джеймс Ли скончался под негромкий звон колоколов, доносившийся из рочдейлской церкви поутру в светлый праздник Рождества 1836 года. За несколько минут до смерти он открыл стекленеющие глаза и, слабо шевельнув губами, дал знать жене, что желал бы что-то сказать ей напоследок. Низко склонившись над ним, она услыхала прерывистый шепот:

– Я прощаю ее, Анна!.. Да простит меня Бог!

– Родненький ты мой! Только бы ты поправился, а уж я век буду благодарна тебе за эти слова. Благослови тебя Господь за них! Не полегчало тебе, голубчик? Может, еще и… О Боже!..

(Пока она причитала над ним, он испустил дух.)

Они прожили вместе двадцать два года, из них девятнадцать – душа в душу, насколько могут жить в мире и согласии непреклонная праведность и честность – с одной стороны, и полная доверчивость, любовь и кротость – с другой. Знаменитую цитату из Мильтона[1] можно было бы заключить в рамку и повесить на стену их жилища в качестве закона супружеской жизни этой четы, ибо муж и впрямь был для жены истолкователем Божьей воли, посредником между нею и Всевышним, и она сочла бы себя греховодницей, ежели посмела бы допустить мысль, что ее супруг бывает излишне строг, хотя Джеймс Ли, человек несомненно кристально честный, был – столь же несомненно – крайне резок, суров и несговорчив. Однако последние три года она жила с камнем на сердце, ибо все ее существо взбунтовалось против несправедливости мужа-тирана, и этот упорный, угрюмый бунт подрывал незыблемые устои семейного долга и любви, отравляя не иссякавший дотоле чистый источник нежной заботы и добровольного преклонения.

Но предсмертные, столь отрадные для нее слова мужа вновь вознесли его на трон в ее сердце и вызвали горькое раскаяние за то отдаление, которым были омрачены их последние годы. Потому-то она и не вняла уговорам сыновей и не вышла принять соболезнования добрых соседей, завернувших к ним по пути из церкви. Нет! Она останется подле своего покойного супруга, благодарная за то, что на краю могилы он смягчился, хотя без малого три года хранил суровое молчание. Как знать, быть может, если бы она сама была с ним поласковее, а не замкнулась в своей обиде, он сменил бы гнев на милость раньше – еще не дойдя до роковой черты!

Она сидела у его постели, раскачиваясь взад-вперед, а внизу то и дело раздавались шаги, какие-то люди приходили и уходили. Горе так прочно срослось с ней, что на бурные проявления скорби она была уже не способна; щеки ее избороздили глубокие морщины, и по ним тихо, непрерывно катились слезы. Когда над холмами сгустились зимние сумерки и соседи разошлись по домам, она неслышно пробралась к окну и устремила долгий печальный взгляд на серые вересковые пустоши. Она не слыхала, как сын окликнул ее от двери и робко приблизился к ней. И только когда он сзади тронул ее за плечо, она испуганно вздрогнула.

 

– Мама! Пойдем вниз. В доме только я да Уилл, чужих никого нет… Матушка, голубушка, нам без тебя так горько! – Голос у паренька дрогнул, и он расплакался.

Казалось, миссис Ли стоило больших усилий оторваться от окна, но в конце концов она с тяжким вздохом подчинилась его просьбе.

Ее сыновья (старшему, Уиллу, почти исполнился двадцать один год, но для матери он был еще ребенок) постарались навести уют в доме. Даже ей в прежние счастливые времена, пока беда не постучалась в ворота и любая работа спорилась, едва ли удалось бы разжечь огонь в очаге ярче, а пол вымести чище, чем это удалось ее сыновьям, изо всех сил желавших ей угодить. Стол был накрыт, чайник кипел на плите. Мальчики мужественно скрывали собственную боль под маской деловитости и в лепешку расшибались, чтобы ублажить мать, а та, казалось, ничего не замечала. Она не перечила им, покорно соглашалась, когда ей предлагали то или другое, но как бы по обязанности, словно сыновняя забота не трогала ее сердца.

Когда с ужином – вернее, скромным угощением к чаю – было покончено, Уилл убрал со стола, и мать устало откинулась на спинку кресла.

– Мама, хочешь, Том прочтет тебе главу из Писания? Я-то не больно ученый.

– Хочу, сынок! – ответила она, вмиг очнувшись. – Как ты угадал? Прочтите мне про блудного сына. Это ты молодец, сынок, спасибо тебе.

Том нашел нужную главу и начал читать нараспев высоким звонким голосом, каким читают дети в сельской школе. Мать подалась вперед, рот ее приоткрылся, глаза заволокло туманом – она вся обратилась в слух, жадно впитывая каждое слово. А Уилл сидел с поникшей головой: он хорошо знал, почему ее выбор пал на эту притчу. Для него история блудного сына служила лишним напоминанием о семейном позоре. И когда Том дочитал до конца, его брат не поднял головы, погрузившись в угрюмое молчание. Зато лицо матери просияло, глаза подернулись мечтательной пеленой, словно она была вся во власти чудесного видения. Потом мать придвинула Библию к себе и, водя пальцем, стала читать сама, по слогам, вполголоса – не для слушателей, для себя. Она вновь упивалась рассказом о горькой печали и безмерном унижении, но с особым, трепетным и светлым чувством, смакуя каждое слово, прочла о том, как отец простил и обласкал раскаявшегося блудного сына.

Так прошло Рождество на Ближней ферме.

Накануне похорон на темные вересковые холмы обрушился снегопад. Черное, неподвижное грозовое небо вплотную прижалось к белой земле в день, когда покойника вывезли из дома, где он столько лет был всему голова. За гробом попарно тянулись провожавшие его в последний путь – черная змейка похоронной процессии медленно ползла по нехоженому снегу среди унылых холмов к церкви в Милнроу, то пропадавшей из виду в ложбине, то вновь словно нехотя взбиравшейся на голый склон. После похорон все распрощались довольно скоро, вопреки обыкновению, поскольку многим предстоял неблизкий путь домой, а крупные белые хлопья, бесшумно падавшие с неба, обещали снежную бурю. Лишь один старый добрый друг вызвался проводить вдову с сыновьями.

Ближняя ферма принадлежала семейству Ли из поколения в поколение, но достатка не принесла: по своему положению фермеры Ли стояли немногим выше батраков. У них был дом и при нем разные хозяйственные постройки – все старое, допотопное – да акров семь худой, неродящей земли, а средств, чтобы ее облагородить, вечно не хватало. С такой фермой недолго и по миру пойти, и у Ли издавна повелось учить сыновей полезному ремеслу – колесника, кузнеца и так далее.

Джеймс Ли оставил завещание, назначив душеприказчиком того самого старого друга, который после похорон проводил их до дому и огласил волю покойного: Джеймс завещал ферму своей верной жене Анне – до конца ее дней, а после того – своему сыну Уильяму. Сто с чем-то фунтов, лежавших в сберегательном банке, он распорядился сохранить для Томаса.

Некоторое время Анна сидела молча, потом попросила Сэмюэла Орма уделить ей несколько минут для разговора с глазу на глаз. Сыновья ушли на кухню, а оттуда через задний ход во двор и в поле – прогуляться, покуда взрослые беседуют; снегопад их ничуть не смущал. Братья были очень дружны, хотя и несхожи характерами. Старший, Уилл, пошел в отца – немногословный, строгий и очень «правильный». Том (на десять лет его младше), напротив, был ранимый и ласковый и вообще больше походил на девочку не только нравом, но и обликом. Он вечно льнул к матери и до смерти боялся отца. Братья шагали молча, у них не было обычая говорить о чем-либо, кроме насущных дел, да они и не владели сложным языком, с помощью которого описывают чувства.

Тем временем их мать, схватив Сэмюэла Орма за рукав дрожащими от волнения пальцами, сказала:

– Сэмюэл, я должна сдать ферму в аренду, так надо!

– Сдать ферму!.. Опомнись! Что на тебя нашло?

– Ох, Сэмюэл, – взмолилась она, чуть не плача, – я хочу уехать в Манчестер. Надо сдать ферму!

Сэмюэл в изумлении смотрел на нее, что-то прикидывая в уме, и после долгого молчания ответил:

– Коли ты все решила, нет проку тебя отговаривать, надо так надо. Только как тебе жить в Манчестере? Там ведь все иначе. Хотя это не моя забота… Картошку и ту придется покупать, виданное ли дело! Ты же отродясь картошку не покупала. Ну да ладно, не моя забота. Мне это даже на руку. Наша Дженни выходит за Тома Хиггинботама, так вот Том говорит, ему бы землицы немного для начала, свое хозяйство завести. Отец его, само собой, помрет рано или поздно, и Тому достанется отцова ферма Крофт. Но до той поры…

– Значит, ты сдашь ему мою ферму? – нетерпеливо спросила она.

– Ладно, ладно, Том-то согласится, это уж как пить дать. Но прямо сейчас я не ударю с тобой по рукам, так дела не делаются, погодим маленько.

– Нет! Некогда мне годить, давай сейчас же и порешим.

– Хм, ну что ж, поговорю с Уиллом. Вон он, бродит за окном. Выйду к нему, пожалуй, и потолкую.

Он вышел из дому к братьям и без долгих предисловий начал:

– Уилл, твоя мать хочет переехать в Манчестер, а ферму вашу просит сдать в аренду, вбила себе в голову! Ну так я готов взять ее для Тома Хиггинботама. Только я настроен торговаться всерьез, а с вашей матерью нынче спорить о цене – никакого интереса. Давай лучше схлестнемся с тобой, сынок, посмотрим, кто кого обведет вокруг пальца, глядишь, заодно и согреемся.

– Сдать ферму! – хором воскликнули братья, донельзя изумленные. – Переехать в Манчестер!

Едва Сэмюэл Орм уразумел, что ни Уилл, ни Том слыхом не слыхивали о ее затее, он отказался вести дальнейшие переговоры, пока они не обсудят все с матерью. Она, как видно, не в себе после смерти мужа. Сэмюэл обождет денек-другой и никому ничего не скажет, даже Тому Хиггинботаму, а то парень загорится раньше времени. Пусть братья сперва все выяснят у матери. На том он с ними и простился.

Уилл насупился, но ни слова не проронил, пока они не подошли к дому.

– Том, сходи в хлев, накорми коров, – распорядился он наконец. – Я сам поговорю с мамой.

Дома он застал мать в кресле перед очагом – она неотрывно смотрела на тлеющие угольки и не слышала, как он вошел: в последнее время она утратила способность мгновенно откликаться на все, что происходит вокруг.

– Мама! Что это за новости? Зачем нам в Манчестер?

– Ох, сынок! – виновато вздохнула она, повернувшись к нему всем телом. – Я должна поехать в город и попробовать разыскать нашу Лиззи. Не могу я больше сидеть на месте и гадать, что с нею сталось. Бывало, отец твой уснет, а я проберусь тихонько к окну и все смотрю, смотрю туда, где Манчестер, душу себе рву; кажется, сейчас бы выбежала из дому в чем есть и пошла пешком, напрямки через вереск и мох, пока не дошла бы до города, и там заглядывала бы в лицо каждой встречной – не Лиззи ли это… А то как ветер с юга пойдет гулять по ложбинам, мне все чудится (я знаю, что чудится, ты не думай), будто плачет она, горемычная, и зовет меня, и будто голос ее все ближе, ближе и вот уже прямо под дверью всхлипывает жалостно: «Мама!» Ну и спущусь, бывало, неслышно вниз, подниму щеколду и выгляну за дверь в черную ночь – вдруг и правда она? И так больно, так горько мне сделается, что кругом ни души, только ветер стонет… Ох, сынок, не уговаривай меня остаться, когда она там, в Манчестере этом, может быть, умирает с голоду, как тот несчастный сын из притчи! – Под конец она едва не сорвалась на крик и разрыдалась.

Уилл страшно огорчился. Почти три года назад он был уже достаточно взрослым, чтобы его посвятили в семейную тайну. А случилось вот что: отец написал письмо дочери, работавшей в услужении в Манчестере, и это письмо дочкина хозяйка отослала назад, известив его, что Лиззи больше у нее не служит, и откровенно объяснив почему. Уилл вполне разделял праведный гнев отца, хотя и считал, что тот перегнул палку – напрасно он запретил убитой горем, выплакавшей все глаза матери съездить в город и попытаться найти свое несчастное, оступившееся дитя, да еще и объявил, что отныне у них нет дочери – она для них умерла и никто не смеет упоминать ее имя ни на людях, ни дома, ни в молитве о здравии, ни в родительском благословении. Каменное лицо отца с решительно сжатым ртом и сурово сведенными бровями ни разу не дрогнуло, когда соседи выражали им свое сочувствие и сокрушались, что смерть бедняжки Лиззи разом состарила отца и мать; оно и понятно, говорили они, после такого удара нелегко найти в себе силы жить дальше. Уиллу казалось, что этот случай и его самого словно бы состарил раньше времени; он завидовал Тому, который лил невинные слезы по бедной, милой, чистой, в девичестве умершей Лиззи. Уилл иногда думал о ней – думал до зубовного скрежета, и попадись она ему в такую минуту, влепил бы оплеуху бесстыднице! Раньше мать с ним о сестре не заговаривала.

– Мама! – наконец вымолвил он. – Да она, поди, умерла – даже наверное.

– Нет, Уилл, не умерла, – возразила ему миссис Ли. – Господь не допустит ее смерти, покуда я хотя бы еще разок не увижу ее живой. Ты не знаешь, как я молилась денно и нощно, чтобы снова увидеть ее милое личико и сказать ей, что я прощаю ее, хоть она и разбила мне сердце – разбила, Уилл! – Мать захлебывалась от рыданий и не могла продолжать, пока не совладала с собой. – Но тебе это невдомек, Уилл, иначе не говорил бы, что она умерла. Господь милостив, Уилл, Господь жалостливее людей… С твоим отцом я не осмелилась бы говорить так, как говорю с Ним… Но даже твой отец в конце концов простил ее. Его последние слова были о прощении. Ты ведь не станешь судить строже отца, Уилл? Не пытайся помешать мне отправиться на поиски Лиззи, все равно меня не удержишь.

Уилл долго сидел неподвижно, а потом объявил:

– Я не стану мешать тебе. Я думаю, она умерла, но это не важно.

– Она не умерла, – спокойно, но твердо сказала мать.

– Мы все вместе поедем в Манчестер и пробудем там ровно год, ни месяцем больше, – постановил он, не обращая внимания на ее слова. – Ферму сдадим на год Тому Хиггинботаму. Я устроюсь работать кузнецом, а Том пусть пока набирается ума-разума в хорошей школе, он у нас охоч до учебы. Но после ты, мама, вернешься домой и прекратишь изводить себя думами о Лиззи и смиришься, как и я, с тем, что она умерла… По мне, так-то лучше, чем верить, будто она жива. – Последние слова он произнес едва слышно. Мать покачала головой, но спорить не стала. – Ну так как, мама, согласна ты с моим решением?

– Согласна, отчего нет, – ответила она. – Ежели я за целый год ничего не увижу и не услышу, притом что сама буду в Манчестере и сама отправлюсь на ее поиски, то так тому и быть. Да и года ждать не придется, я еще раньше надорву себе сердце и сойду в могилу – тогда уж навеки избавлюсь от своей материнской любви и кручины… Да, я согласна, Уилл.

– Значит, решено. Я не хочу рассказывать Тому, отчего мы сорвались в Манчестер. Ни к чему мальцу знать лишнее.

– Как скажешь, – ответила она понуро. – Я на все готова, лишь бы поехать.

Еще прежде, чем под сенью рощиц вокруг Ближней фермы расцвели полевые нарциссы, семейство Ли устроилось в новом, манчестерском, доме, хотя, вероятно, они так и не привыкли считать свое городское пристанище домом: ни тебе сада, ни хлева, ни продуваемого свежим ветерком гумна, ни зеленых просторов, ни бессловесной скотины, требующей ежедневной заботы, ни самого, пожалуй, главного, чего им здесь не хватало, – живущих в старом доме воспоминаний, пусть даже печальных, о тех, кого уж нет, о том, чего не вернешь.

 

Миссис Ли меньше скучала по прежней жизни, чем ее сыновья. Скорее наоборот, впервые за много месяцев она воспрянула духом, ибо у нее появилась надежда, хотя и омраченная известными обстоятельствами, но все-таки надежда. Она прилежно выполняла всю работу по дому, даром что многое в городском укладе было ей странно и непонятно, многие требования городской жизни ставили ее в тупик. Но по вечерам, когда все дела были сделаны и мальчики возвращались домой, она надевала накидку и незаметно, как ей казалось, шла на улицу (Уилл только тяжко вздыхал, слыша, как за ней закрывается наружная дверь). Возвращалась она нередко уже за полночь, бледная, измученная, с каким-то виноватым видом. На ее лице было написано такое разочарование, такое уныние, что Уиллу всякий раз не хватало духа высказать ей все, что он думал о ее глупой, бесполезной беготне. Вечер за вечером все повторялось, и мало-помалу дни складывались в недели, а недели в месяцы. Уилл старался блюсти сыновний долг, хотя совершенно не разделял чаяний матери. Все вечера он проводил дома, чтобы не оставлять Тома одного, и жалел, что, в отличие от Тома, не умеет получать удовольствие от чтения; пока он дожидался прихода матери, время тянулось бесконечно.

Нет нужды подробно описывать здесь, как бедная мать проводила все эти томительные часы. Скажу только, что, выйдя из дому, она поначалу брела словно бы наугад, но потом, собравшись с мыслями, устремлялась к одной-единственной заветной цели и начинала методично обследовать самые глухие закоулки, добираясь порой до недавно застроенных городских предместий и повсюду с немой печальной мольбой вглядываясь в лица людей. Иногда ее взгляд выхватывал из толпы женскую фигуру, чем-то напоминавшую фигуру дочери, и она долго, с обреченным упорством шла за женщиной, пока свет от витрины или фонаря не являл ей чужое, холодное лицо, совсем не похожее на дочкино. Раз-другой участливый прохожий, пораженный ее настойчивым взглядом, в котором таилась бездонная боль, замедлял шаг и спрашивал, нельзя ли ей чем-то помочь. Когда к ней обращались, она всегда задавала один и тот же вопрос: «Вы, случайно, не знаете бедную девушку по имени Лиззи Ли?» – и, услышав «нет», горестно качала головой и шла дальше. Сдается мне, ее принимали за помешанную. Сама она никогда ни с кем не заговаривала. Иногда садилась передохнуть на ступеньке чужого крыльца – или даже всплакнуть, закрыв лицо руками, хотя редко давала волю слезам, не желая тратить отпущенные ей дни на подобную слабость: а вдруг в ту самую минуту, когда глаза ее ослепнут от слез, пропавшая дочь пройдет мимо незамеченной?

Однажды погожим осенним вечером, когда дни становятся короче, Уилл увидал подвыпившего старика, нетвердо стоявшего на ногах: тот никак не мог одолеть узкий проулок, на потеху местным мальчишкам. Воспитанный в почтении к отцу, Уилл всегда заботливо относился к старшим, даже самым жалким и опустившимся, не в пример его собственному отцу, который мог служить образцом несгибаемой праведности. Он вызвался отвести старика домой и по дороге с серьезной миной слушал его заверения, будто бы он ничего, кроме водицы, не пьет. Приближаясь к дому, старик приосанился и попытался выровнять шаг: по всей видимости, дома его ждал кто-то, чьим уважением он, несмотря на подпитие, все-таки дорожил – или чьи чувства боялся ранить. Одного взгляда на его жилище было довольно, чтобы понять: здесь правят чистота и порядок; крыльцо, окно, подоконник – все говорило о том, что в доме обитает дух безупречности. Добрая забота Уилла была вознаграждена признательным взглядом молодой женщины лет двадцати, тотчас залившейся краской стыда. Она не проронила ни слова и не поддержала своего отца, который настойчиво зазывал юношу «посидеть с ними». Ей явно претило, чтобы посторонний лицезрел неуклюжие потуги родителя изобразить степенную трезвость, а Уиллу меньше всего хотелось ее смущать. Но старик не унимался, хватал его за руку трясущейся рукой и не хотел отпустить, пока Уилл не пообещает непременно зайти к ним в другой раз. Девушка стояла, потупив глаза, и Уилл не мог прочитать их выражение, однако рискнул сказать: «Если никто не против, я зайду, премного благодарен за приглашение». Но та, которой были адресованы его несмелые слова, оставила их без ответа, и Уилл вышел за дверь с чувством, что милая девица своим молчанием еще больше расположила его к себе.

На следующий день, и на другой, и на третий Уилл много думал о ней, потом бранил себя за глупые мысли и снова думал – никак она не шла у него из головы. Он пробовал к чему-нибудь в ней придраться – полно, не так уж она хороша! – и тут же сам себе с негодованием отвечал, что для него она милее всех писаных красавиц. Он проклинал свой деревенский вид, румянец в пол-лица и широченные плечи; она-то была другой породы, совсем как леди – гладкая, бледная кожа, шелковистые темные волосы и опрятное, ладное платье. Красавица или нет, она манила его к себе, и он не в силах был устоять перед желанием снова увидеть ее и отыскать-таки какой-нибудь изъян, который освободил бы его сердце, плененное без всякого ее участия и ведома.

И вот она перед ним, все та же, в своей прелестной девичьей чистоте. А он сидит и смотрит во все глаза, невпопад поддакивая ее отцу… Мало-помалу уголок за камином, где она устроилась с рукоделием, все больше погружался в тень, и он видел ее все хуже и хуже. И тогда вселившийся в него бес (не сам же он сподобился на такую дерзость!) толкнул его подняться с места и переставить свечу поближе к ней для того будто бы, чтобы ей удобнее было шить, а на самом деле для собственного удобства. Она не стерпела, вскочила и сказала, что ей пора укладывать спать маленькую племянницу. Уму непостижимо, чтобы двухлетний ребенок доставлял столько беспокойства, другой такой егозы в целом свете было бы не сыскать: Уилл прождал девушку битых полтора часа, а она так и не спустилась к ним. Зато он совершенно покорил ее отца своим умением слушать: встречаются счастливые люди, которым от собеседника нужно совсем немного – лишь бы им самим не мешали говорить, притом никакого внимания к своим словам они не требуют, что весьма похвально и благоразумно.

Впрочем, Уилл кое-что вынес из болтовни старика. По его словам, когда-то у него было вполне «благородное» дело, только потом он разорился в пух и прах – ни один другой зеленщик не сумел наделать таких долгов, во всяком случае ни один из тех, кто занимался «чистой» торговлей, не мешая овощи и фрукты с рыбой и дичью. Столь грандиозное банкротство стало, очевидно, главным событием в его жизни, и он не без гордости рассказывал о своем достижении. Судя по всему, в настоящее время он оставил свои героические усилия (по линии рекордного расточительства) и жил на иждивении дочери, которая держала небольшую школу для маленьких детей. Но все эти подробности Уилл припомнил и осознал только по дороге домой, а пока слушал, все время думал о Сьюзен. Произведя хорошее впечатление на отца, он, разумеется, вскоре нашел благовидный предлог, чтобы наведываться к Палмерам снова и снова. Он терпеливо выслушивал старика, в шутку беседовал с крохой-племянницей, а сам знай себе поглядывал на Сьюзен – слушал ли, беседовал ли… Ее папаша все твердил о своем былом «благородстве», в котором Уилл, пожалуй, усомнился бы, если бы милая, чуткая, скромная Сьюзен не осеняла неизъяснимой утонченностью все, к чему прикасалась. Она говорила мало и никогда не сидела без дела, но если двигалась, то бесшумно, а если говорила, то тихим, нежным голосом, так что ее молчание, речь, движение и неподвижность – все возносило ее на недосягаемую для Уилла высоту, божественно-недоступную, куда он и не мечтал дотянуться, хотя его идеал был здесь же, рядом, из плоти и крови. Но если бы Сьюзен вдруг узнала про его темную тайну, про сестрин позор, о котором он ни на минуту не забывал из-за ежевечерних блужданий матери среди падших и отверженных, разве не отшатнулась бы она с отвращением от него, запятнанного недостойным родством? От этой мысли у Уилла холодела кровь, и в конце концов он понял, что должен, пока не поздно, лишить себя ее милого общества. Борясь с искушением, он засел дома – страдал и вздыхал. Он стал злиться на мать, на ее неиссякаемое терпение и вечные поиски той, которой, как он в душе надеялся, уже нет на свете. Он говорил матери резкости и потом корил себя, слыша в ответ ее печальный, виноватый голос. Он совсем потерял покой. Разъедающая душу борьба рано или поздно должна была отразиться на его здоровье, и Том, его единственный товарищ по долгим вечерам, заметил, что брат день ото дня теряет ко всему интерес, делается без причины раздражителен и взвинчен; и он решился привлечь внимание матери к тому, что с братом творится неладное – уж больно Уилл не похож на себя, весь какой-то осунувшийся, дерганый. Мать выслушала его и словно прозрела, вспомнив, что старший сын тоже нуждается в ее любви. Он и правда терял аппетит и, забывшись, тяжко вздыхал.

1Аллюзия на слова Джона Мильтона: «Создан муж / Для Бога только, и жена для Бога, / В своем супруге» («Потерянный рай», 4: 299. Перевод Арк. Штейнберга).
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»