Читать книгу: «Данность»
Предисловие
Эта книга – не просто слова, нанизанные на нить мысли. Это не собрание умозаключений, не попытка систематизировать хаос. Это, прежде всего, акт. Жестокая, выстраданная необходимость. Неизбежный, как последний выдох, жест освобождения от груза, который я нес на своих плечах – или, вернее, который давил на меня изнутри, свинцовой тяжестью оседая в солнечном сплетении – почти всю ту часть жизни, что принято называть сознательной.
С того самого мига, когда на излете юности, подобно первым, едва различимым позывным из глубины бытия, до меня донеслись смутные шепоты имени Кьеркегора, а вслед за ними прозвучало это слово – загадочное, манящее своей бездной и одновременно леденящее душу – «экзистенциализм»… С того дня эта тема не просто преследовала меня. Она врастала в меня. Стала второй кожей, фильтром из серого, плотного стекла, сквозь который я видел мир и самого себя. Она не просто следовала по пятам, как тень, она проникала в самые глубокие, самые темные и влажные уголки сознания, окрашивая каждый вдох, каждое ощущение, каждое мгновение бытия в тревожные, порой невыносимо мрачные тона.
И в этой тени, в этом удушающем тумане, чаще всего и неотвратимо угадывались очертания Жана-Поля Сартра. Я не был его учеником, не следовал слепо по его стопам, но именно его слова, его идеи – о голой, невыносимой свободе, висящей над пропастью, о чудовищной, неотменимой ответственности за каждое свое движение, за каждый свой выбор, даже за само свое несуществование, об абсурде мира, который просто «есть», без всякой причины, без всякого смысла, вызывая приступ тошноты от его избыточности, о зыбком, вечно ускользающем «бытии-для-себя», которое никогда не совпадает с самим собой, всегда являясь лишь проектом, лишь отсутствием – именно эти идеи стали тем искаженным, дребезжащим камертоном, по которому настраивались (или, скорее, мучительно расстраивались) все струны моего внутреннего мира. Его тень была везде – в каждом неосознанном жесте, в каждом взгляде на мир, который казался слишком плотным, слишком вязким, слишком «существующим», в каждом приступе той самой тошноты от «слишком многого», в каждом остром, как лезвие бритвы, осознании своей абсолютной заброшенности в этот мир, где нет ни Бога, ни предопределения, только я сам, обреченный создавать себя из Ничто.
Годы шли, а эта экзистенциальная тяжесть не то что не ослабевала – она уплотнялась, становилась почти физически ощутимой. Вопросы о смысле (или его оглушительном отсутствии), о подлинности, которая всегда ускользает, о страхе и всепроникающей тревоге, о неизбежности конца, который обесценивает все усилия, о тщетности любого строительства на песке бытия – они не просто не давали покоя, они грызли изнутри, подобно невидимым паразитам. Они мучили, требовали ответов, которых не существовало, кружились в голове бесконечным, изматывающим, солипсистским монологом. Это было не просто ношение вериг, это было полное слияние с ними, превращение в живой, бьющийся под панцирем из слов и концепций комок тревоги и ответственности. И в этом плену, в этом непрерывном внутреннем монологе, я был абсолютно один. Экзистенциальное одиночество – это не отсутствие других людей рядом, это осознание того, что даже находясь среди них, ты остаешься один на один с этой бездной внутри, с этой абсолютной свободой, с этой необходимостью «быть», которую никто другой не может разделить или облегчить. Это знание, что твоя боль, твоя тревога, твое отвращение к миру или к самому себе – это только «твое», непостижимое для другого сознания, запертого в своей собственной скорлупе бытия.
И вот, в какой-то момент, наступила точка невозврата. Стало ясно, с почти физической ясностью: так больше продолжаться не может. Эта внутренняя пытка, этот мельничный жернов в черепной коробке, этот удушающий туман – они должны были быть изгнаны. Единственный способ прекратить это медленное, многолетнее самоуничтожение – это вынести эту тяжесть наружу. Отдать все эти мысли, все эти неотступные вопросы, всю эту накопившуюся за десятилетия экзистенциальную слизь и тяжесть – бумаге. Выплеснуть, подобно рвоте, сформулировать, зафиксировать вне себя, чтобы освободить хоть немного места внутри, чтобы вдохнуть, не чувствуя привкуса абсурда на языке.
Эта книга – и есть тот самый выплеск. Это попытка собрать воедино все, что бродило, болело, гнило и настаивало на своем мучительном существовании внутри меня. Это не стройная философская система, выверенная и логичная. Это не академическое исследование, обложенное ссылками и сносками. Это личное. До боли личное. Это сырое, кровоточащее свидетельство многолетней борьбы с самим собой и с миром, попытка поставить в ней не точку даже, а скорее выжечь клеймо, зафиксировав конец.
«Данность». Именно так называется эта книга. Потому что она о том, что есть. О том, что было дано мне – как факт существования, как набор ощущений, как поток сознания, как бремя свободы – пережить, передумать, прочувствовать. И о том, что теперь я отдаю вам как данность – эти страницы, эти слова, эту попытку покончить с прошлым, с этой тенью, с этой непрекращающейся тошнотой.
Для меня эта книга – прощание. Жесткое, необходимое прощание. Прощание с тенью, которая была слишком долго моим спутником. Прощание с мучительными, неразрешимыми вопросами, ставшими частью плоти. Прощание с самим собой, каким я был под этим неподъемным грузом. Я вырываю это из себя и отдаю вам. Надеюсь, отчаянно надеюсь, что после того, как будет перевернута последняя страница, воздух станет разреженнее, а шаг – легче. Что я смогу идти дальше, не таща за собой этот труп из мыслей и чувств.
Вот она. Моя «Данность». Добро пожаловать в эту тяжесть, которую я больше не могу нести один.
I
Сознание не всплыло плавно, как пузырек воздуха в воде, оно было, скорее, вырвано из какой-то бесформенной бездны, швырнуто на ослепительную, твердую поверхность бытия. Я – если это Я уже существовало – ощутил себя не сущностью, но чистой точкой восприятия, парящей над… над чем-то. Первым было ощущение мягкости под телом – не приятной мягкости, не обещающей забвения или уюта, но просто существующей мягкости, неоспоримо занимающей пространство, принимающей форму, удерживающей меня в этом внезапном, необъяснимом здесь. Затем свет. Нежный, утренний свет, проникающий сквозь кисею чего-то белого и полупрозрачного. Шторы? Да, шторы. Слово возникло само, как будто висело в воздухе, готовое быть подобранным, словно выброшенный на берег обломок языка. Но что оно значило здесь? В этом месте, где мое сознание, мое субъективное я, оказалось абсолютно оторванным от мира объектов, их неподвижного и полного бытия? Это было ощущение суперфлюидности, ужасающей легкости, не связанной ни с чем, плавающей над миром, но не принадлежащей ему. Нереальность окутывала меня, как туман, делая каждую воспринимаемую вещь одновременно кристально четкой в своей данности и призрачно чужой.
Место. Глаза открылись полностью, фокусируясь на потолке. Высокий потолок, белый, ровный, без единого изъяна, словно чистое небо над пустыней. Он просто был. Над ним. Его бытие было неоспоримо, его высота – подавляюща. Он простирался вверх, создавая ощущение огромного, равнодушного пространства, в котором мое крошечное, невоплощенное сознание казалось пылинкой. Поворот головы. Комната. Комната с высоким потолком, наполненная старинной мебелью, которая, казалось, обладала собственной, древней памятью, недоступной мне. Массивные формы, темное дерево с глубокой патиной, резные ножки, изогнутые спинки кресел – все это несло отпечаток изысканного вкуса, чужого, как и все остальное. Каждое кресло, каждый стол, каждый шкаф обладали своей плотной, непоколебимой фактичностью, своим тяжеловесным инертным бытием, которое давило, почти вызывая физическую боль. Шкаф, этот Левиафан из дерева, стоял в углу, его тупое, молчаливое бытие заполняло отведенное ему пространство с самодовольством скалы. Стол. Стул. Они существовали. Их существование было неоспоримо, плотно, оно давило своей неопровержимостью. Но они были чужими. Абсолютно чужими, как декорации в чужом, непонятном сне.
На стенах висели картины. Не просто изображения, а живопись. Пятна цвета, линии, формы, которые, казалось, должны были что-то значить, вызывать отклик, но не вызывали ничего, кроме констатации их присутствия. Абстракция. Как и мое собственное положение – абстракция сознания, лишенная конкретики бытия. Они просто были, как и шкаф, как и потолок. Их бытие было неоспоримо, их смысл – недоступен. Они висели там, надменно демонстрируя свою завершенность, свою принадлежность к миру плотных, завершенных объектов, в то время как я был лишь неполным, текучим сознанием, моей осознающей себя субъективностью, ищущим хоть какой-то якорь.
Где я? Вопрос прозвучал в голове, как эхо в пустом зале, но не в зале, а в этой комнате, наполненной чужим, равнодушным бытием вещей. Это не моя комната. Или… моя? Как узнать? Что такое моя? Это обладание? Принадлежность? Часть истории? Но истории не было.
Попытка вспомнить. Вчера. Что было вчера? Пустота. Зияющая, безмолвная пустота, простирающаяся назад, кажется, до самого момента этого внезапного, травматичного пробуждения. Ни лиц, ни звуков, ни запахов, ни событий. Ничего. Как будто жизнь началась только сейчас, с этим светом, пробивающимся сквозь чужие шторы, с этим высоким потолком, с этой давящей реальностью старинной мебели. Это был ужас небытия, абсолютного отсутствия прошлого, а значит, и основы для настоящего. Я был сознанием, брошенным в мир без предисловия, без корней, без причин. Отсутствие идентичности было не просто неудобством, это была метафизическая боль – осознавать себя, не зная кем ты являешься. Я был как книга, открытая на пустой странице в середине тома, не зная ни начала, ни того, что было прочитано до этого.
Я поднял руку. Моя рука? Она выглядела как рука – кожа, кости под ней, линии на ладони, которые, возможно, хранили чью-то судьбу, но не мою, не ту, что я мог бы прочитать или вспомнить. Я пошевелил пальцами. Они повиновались. Но это было движение объекта, подчиняющегося воле, которая сама была лишь недавним, неустойчивым явлением. Эта рука не несла истории. Ни мозолей от работы, ни шрамов от старых ран, ни даже примет, которые связали бы ее с каким-то прошлым я. Она просто была. Как стул. Как шкаф. Часть этой объективной реальности, к которой мое сознание было каким-то образом приковано, но которую не узнавало как свою. Мое тело было для меня таким же чужим, как и мебель. Оно было моей фактичностью, моей данной, неоспоримой реальностью в мире, но реальностью без внутренней связи с моим сознанием, моим субъективным я.
Кто я? Этот вопрос был хуже, чем Где я?. Где я? касалось места, внешней реальности, которую можно было бы исследовать. Кто я? касалось чего-то внутреннего, что должно было быть, но чего не было. Я – это сознание, воспринимающее свет, мягкость постели, чужое бытие комнаты. Но сознание чего? Или кого? Нет имени. Нет лица в памяти. Нет воспоминаний о чувствах, о привязанностях, о решениях, которые формируют меня. Есть только эта точка восприятия, подвешенная в вакууме, в одиночестве, которое ощущалось не как отсутствие других людей, а как отсутствие самого себя для себя. Я был один не только в комнате, но и в своем собственном бытии.
Встал. Ноги коснулись пола. Холодный. Это ощущение было реальным, неоспоримым. Холод пола под ступнями. Это была чистая, неинтерпретированная данность. Но оно не давало ответа. Я подошел к окну. Улица. Деревья, укутанные утренним светом, их ветви – сложная, живая геометрия. Люди, спешащие куда-то, их движения полны цели, даже если эта цель была для меня невидима и непонятна. Они были кем-то, шли куда-то, их лица, даже неразличимые издалека, казалось, несли отпечаток прошлого, планов, тревог, надежд – всего того, чего был лишен я. Их бытие было наполнено смыслом, пусть и непонятным мне. Мое же бытие было лишено смысла. Оно было просто фактом – я существую. Вот и все. Голое, необъяснимое существование, брошенное в мир без инструкции, без цели, без имени.
В животе разлилось неприятное ощущение. Не голод. Не страх в чистом виде. Что-то сродни… тошноте. Той самой тошноте, о которой, кажется, я знал, хотя и не помнил, откуда. Тошноте от этой неоспоримой, плотной реальности вещей и людей, в которой я оказался, будучи сам Ничем. Я – пустота, осознающая себя посреди бытия. И эта осознанность была не даром, а тяжестью. Тяжестью свободы без основы. Свободы выбирать, действовать, быть – но кем? И почему? Каждое кресло, каждый завиток резьбы, каждый мазок краски на картине – они просто были, утверждая свою плотность, свою завершенность, свою бессмысленную данность, и от этого их бессмысленного бытия, их объективной, завершенной данности, не имеющего отношения к моему сознанию, моей осознающей себя субъективности, меня подташнивало.
Рука – моя ли? – чужая себе самой, наткнулась на что-то твердое и гладкое на прикроватной тумбочке. Черный монолит. Холодный на ощупь, как осколок внеземной сущности, упавший в этот замкнутый мир. Телефон. Слово вновь кристаллизовалось из тумана небытия, готовое к использованию, нагруженное смыслом, которого я не понимал до конца. Что такое телефон? Артефакт связи. Мост, переброшенный через бездну, отделяющую меня от «Других». От тех, кто существует там, за стенами этой комнаты, в плотной, осязаемой реальности, из которой я, кажется, был извлечен, как заноза.
Я взял его. Тяжесть его в ладони была почти оскорбительной – вот он, объект, вещь, принадлежащая миру объективности, миру вещей-в-себе, противостоящий моей зыбкой, бесформенной субъективности, моему сознанию-для-себя. Экран ожил, вспыхнул, залил пространство призрачным светом, словно окно в чужое сознание. Цифры. Метки. Время. Дата. 9:17. Среда. Эти символы были печатями на ткани бытия, осколками упорядоченной реальности, которая казалась бесконечно далекой от моего первозданного, нетронутого хаоса. Мое время началось с момента пробуждения, оно было чистым, неоформленным настоящим, не отягощенным прошлым, не устремленным в будущее.
Я нашел иконку, подписанную Контакты. Нажал на нее. И тогда развернулся свиток – список имен. Десятки, быть может, сотни меток. Каждое – просто набор букв, выхваченный из алфавитного небытия и брошенный на светящийся фон. Алексей Варламов. Елена Петрова. Работа. Дом. Эти слова висели в воздухе экрана, пустые, как брошенные скорлупы, как призраки, лишенные плоти и голоса. Они были знаками, указывающими на что-то или кого-то, но для меня эти знаки были лишены означаемого. Пролистывал список. Медленно. Палец двигался по экрану, совершая ритуал, смысл которого ускользал. Я ждал. Чего? Вспышки узнавания, подобной разряду тока, пронзающего амнезию? Теплого прилива нежности при виде знакомого имени? Холодного укола страха перед кем-то из прошлого? Ничего. Абсолютно ничего. Имена оставались просто именами, абстрактными метками, прикрепленными к номерам, которые для меня были лишь случайным набором цифр – 7, 9, 1, 4… Ни одно имя не резонировало в пустоте моего сознания. Ни одно не вызывало в памяти ни лица, ни голоса, ни даже смутного запаха, касания, тени знакомства. Это были имена других, тех, кто существовал за пределами моего нынешнего бытия, чье существование, возможно, было сплетено с тем, кто я был, но кто исчез, оставив после себя лишь эту безмолвную оболочку.
Список закончился. Пустота. Не та пустота, что есть я, чистое сознание, лишенное сущности, а пустота отсутствия связей, вакуум социальных координат. Эти люди – если они реальны, если они не фантомы цифрового мира – они знают меня. Или знали. Могли бы знать. Могли бы быть якорями, способными вернуть меня с дрейфующего плота небытия к твердой земле идентичности.
Мысль, слабая, как мерцающая свеча в бездонной ночи, но на мгновение озарила мрак: а что, если кто-то позвонит? Что, если этот черный прямоугольник оживет, задрожит вибрацией, и голос на другом конце провода произнесет мое имя? Мое имя! То слово, которое, как оказалось, было утрачено вместе со всем остальным. Может быть, в разговоре, в обмене словами, обрывками информации, намеками, я смогу собрать хоть что-то о себе. Кем я был? Каково мое предназначение? Почему я проснулся здесь, как чистый лист, на котором еще ничего не написано? Звонок от другого мог бы стать актом творения моей сущности, актом, вписывающим меня обратно в ткань мира.
Я положил телефон рядом с собой на кровать. Экран погас, погрузившись во мрак. Он лежал там, черный и безмолвный, как могильный камень над моей потерянной идентичностью. Я ждал. Ждал спасительного вторжения другого. Минуту. Пять. Десять. Часы на стене – еще один объект, равнодушно отсчитывающий чужое время, время мира, где существует движение и изменение – мерно тикали, подчеркивая неподвижность моего ожидания. Телефон молчал. Ни звонка. Ни сообщения. Ничего.
Тишина давила. Она была не просто отсутствием звука, но метафизическим вакуумом, заполненным кричащим отсутствием другого. Отсутствием чьей-то заботы, чьего-то внимания, чьего-то ожидания. Никто из этих десятков имен не искал меня. Никто не беспокоился, где я и почему замолк. Мое исчезновение, похоже, не оставило дыры в мире.
Это было более чем странно. Это было… окончательно. Окончательное подтверждение моей суперфлюидности. Если ни один из тех, чьи имена хранил мой телефон, не пытается связаться со мной, значит… значит, я не важен. Я не нужен. Мое отсутствие в их мире не создает пустоты, которую нужно заполнить звонком, не вызывает тревоги, требующей немедленного действия. Я – лишний.
Горькое осознание разлилось внутри, подобно яду. Одинокий. Я, должно быть, не просто одинок в этой комнате – это лишь физическое проявление. Я одинок в самом Бытии, в этом плотном, переплетенном Мире, где существуют Другие. Я – отдельно. Отдельная, не связанная, плавающая в пустоте точка сознания. Мое существование не требует подтверждения извне, потому что оно ни с чем не связано.
И мысль, резкая, как удар хлыста, неожиданная, пронзила пустоту. Одинокий, никому не нужный старик. Откуда это взялось? Почему старик? Почему именно такое определение, такое клеймо? У меня не было образа себя. Я не помнил своего возраста, своего лица. Мог быть кем угодно. Но этот внутренний голос – или это был просто обрывок чужой мысли, отзвук потенциального суждения другого, подхваченный из воздуха? – подкинул это определение. Одинокий старик. Это звучало как приговор. Как сущность, навязанная извне, рожденная из моего нынешнего состояния невостребованности, из этого молчания телефона, ставшего символом моего небытия для других.
Но почему старик? Я не чувствовал себя старым. Я вообще никак себя не чувствовал, кроме этого давящего осознания существования, лишенного якорей. Мне нужно увидеть. Увидеть, кто я физически. Увидеть форму, которую приняло это безымянное сознание. Увидеть данность моего собственного тела.
Зеркало. Да, зеркало. Оно должно быть где-то здесь. Поверхность, которая не просто есть, как шкаф или стол, но которая отражает. Отражает меня. Или то, что от меня осталось. Зеркало – это граница, порог, за которым я могу столкнуться с собой, с той физической данностью, которая, возможно, объяснит или опровергнет это навязанное определение.
Мне нужно найти зеркало. Чтобы увидеть. Чтобы узнать. Чтобы, возможно, хоть как-то привязать эту парящую в пустоте точку восприятия к конкретной, видимой форме. Даже если эта форма окажется формой одинокого, ненужного старика. Это будет хоть что-то. Хоть какая-то опора в этом море абсурдного, бессмысленного бытия. Шаг к принятию своей фактичности, какой бы ужасной она ни оказалась.
Я был лишь сознанием, парящим в вакууме небытия, выброшенным без предупреждения в эту… данность. В эту пустую, гулкую коробку, наполненную лишь пыльным воздухом и призраками чужого присутствия. Мое Я было невесомым, бесплотным, не имеющим опоры, стремящимся найти хоть что-то твердое, хоть что-то реальное, что могло бы служить якорем в этом океане абсурда. Я двигался, или, вернее, это тело двигалось по моей воле, хотя воля эта ощущалась скорее как импульс извне, чем как мое собственное, укорененное решение.
Коридоры тянулись, однообразные и враждебные в своей безмолвной отчужденности. Каждый шаг отдавался глухим стуком, нарушающим тишину, но не разгоняющим ее, лишь подчеркивающим. Я заглядывал в приоткрытые двери, в темные ниши, ища… что? Ответ? Выход? Или просто подтверждение того, что я существую в этом месте, а не являюсь лишь частью его пыльного забвения?
По пути мне встречались вещи. Обычные, банальные вещи. Но для меня, сознания без истории и контекста, они были загадками, остатками неизвестной цивилизации. Вот, например, стул. Он просто был. Его стульность, его твердая, деревянная сущность ощущалась почти агрессивно. Зачем он здесь? Кто на нем сидел? Его бытие было избыточным, de trop, как и мое собственное. Я касался его спинки – шершавое дерево, холодное и равнодушное к моему прикосновению. Оно просто существовало, не нуждаясь в моем восприятии, в моем понимании. И эта его самодостаточность, эта плотная, неоспоримая реальность вызывала легкое недомогание – недомогание от бессмысленной, ничем не оправданной наличности вещей в мире.
Дальше – небольшой столик у стены. На нем – стопка старых книг, покрытых тем же слоем пыли. Книги! Содержащие слова, истории, мысли других сознаний. Но эти истории были запечатаны, их смысл ускользал от меня, как вода сквозь пальцы. Каждая книга была обещанием знания, которое я не мог получить, напоминанием о мире, где существовали идеи, сюжеты, жизнь, которой я не принадлежал. Я провел рукой по обложкам – они тоже были лишь вещами, плотными, инертными, хранящими свои тайны в молчании.
В углу висело пальто. Простое, темное пальто на крючке. Но оно казалось почти живым, или, по крайней мере, хранящим отпечаток того, кто его носил. Чья-то форма, чье-то тепло, чье-то движение застыли в этой ткани. Пальто было свидетельством другого, который был здесь, но которого нет сейчас. И его присутствие, пусть и в виде пустой оболочки, делало мое собственное существование еще более призрачным, еще более одиноким. Это была вещь, которая намекала на жизнь, но лишь подчеркивала ее отсутствие для меня.
Я продолжал двигаться, ощущая эту странную тяжесть тела, эту инерцию плоти, которая не была мной, но которую я вынужден был тащить. Где-то в глубине коридоров, где свет из неплотно задернутого окна, словно пытливый палец судьбы, проникал сквозь завесу мрака, упал тонкий, мерцающий луч. Он зацепился за что-то, вызвав короткий, но отчетливый отблеск.
Сердце – этот незнакомый, но такой настойчивый узел плоти в моей груди – вдруг забилось с новой силой, с лихорадочной, пугающей скоростью. Это был не просто отблеск, это было приглашение, вызов. Что-то, что могло дать ответ. Или отнять последнюю надежду. Мои шаги замедлились, стали крадущимися, осторожными. Я направлялся к источнику света, как мотылек к пламени, не зная, будет ли это тепло или уничтожение.
И вот, передо мной оказалось оно. Зеркало.
Не просто кусок стекла, а портал. Порог. Бездна, в которую предстояло заглянуть, чтобы увидеть… кого? Себя? Этого себя? Оно было огромным, в массивной, резной раме, которая казалась слишком тяжелой, слишком давящей для стены, на которой висела. Рама потемнела от времени, ее когда-то, возможно, золоченые узоры стерлись, оставив лишь намек на былую пышность – еще один след прошлого, которое ускользало. Зеркало висело слегка наклонившись, словно уставшая голова, не способная больше держать прямое положение, или словно оно само отшатывалось от зрелища, которое должно было отразить.
Поверхность его была нечистой. Тонкий, повсеместный слой пыли лежал на ней, притупляя остроту отражения, делая его смутным, призрачным, словно мир по ту сторону был окутан туманом забвения. Свет из окна падал на него неровным, рваным пятном, создавая блики, которые, как милосердная завеса, скрывали часть того, что должно было быть видно.
Это был момент истины, или, по крайней мере, момент столкновения с фактом. С неоспоримой данностью. Я стоял в паре шагов от него, и тело, мое чужое тело, замерло, словно невидимая стена встала между мной и этой поверхностью. Дыхание застряло в горле. Сердце билось так сильно, что, казалось, его стук разносится по всему пустому дому.
Мысль об одиноком, ненужном старике вернулась, но теперь она не была просто обрывком фразы. Она была пророчеством, проклятием, висящим в воздухе между мной и зеркалом, ожидающим подтверждения. Что, если зеркало покажет именно это? Что, если увиденное станет окончательным, неопровержимым доказательством этой навязанной мне сущности, этого приговора к одиночеству и ненужности? Страх был не просто эмоцией, это был метафизический ужас перед лицом самообъективации, перед лицом взгляда – пусть даже моего собственного взгляда, обращенного на себя как на другого. Увидеть себя означало стать объектом, быть зафиксированным, лишенным текучести сознания. И ужаснее всего было то, что этим Другим, этим судьей, этим взглядом, был я сам.
Но под страхом горела лихорадочная, почти безумная решимость. Хуже не знать? Неведение было вакуумом, да, но вакуумом, в котором еще теплилась иллюзия возможности. Знание могло оказаться пропастью, но пропасть – это хотя бы что-то, конкретная форма небытия, с которой можно столкнуться. Неведение было пыткой неопределенности, знание, даже самое страшное, обещало некое подобие ясности.
Собрав волю в кулак – этот странный, костлявый кулак, который я еще не чувствовал своим – я заставил себя сделать шаг. А затем еще один. Ближе. Еще ближе. Пока расстояние не сократилось настолько, что пыль на зеркале перестала быть непреодолимой преградой, и отражение стало достаточно четким, чтобы различить формы.
Вначале это было лишь пятно света и тени, колышущееся и неопределенное, как сама природа бытия. Затем из этого хаоса начал вырисовываться силуэт. Силуэт человека. Плечи, опущенные, несущие невидимый груз. Голова, склоненная вперед. Руки, бессильно висящие вдоль туловища.
И затем – лицо.
Это было… чужое лицо. Лицо незнакомца. Абсолютного незнакомца, в чьих чертах не было ни малейшего отголоска узнавания, ни искорки памяти, ни слабого намека на былую связь. Усталое. С глубокими, вырезанными временем морщинами, которые казались не просто следами лет, а иероглифами неизвестной судьбы, написанной на этой коже. Морщины у глаз, складки у рта, борозды на лбу – каждая из них была меткой, свидетельствующей о жизни, которую я не помнил, о страданиях или радостях, которые были чужими.
Волосы были седыми, или, вернее, почти белыми, редкими на макушке, словно время выбелило не только их цвет, но и саму жизненную силу. Глаза… глаза были темными провалами в тени, скрытыми под нависшими веками, но в них, казалось, застыла некая… не то чтобы печаль, скорее опустошенность. Безразличие бытия перед самим собой. Это были глаза, которые видели, но, возможно, уже не воспринимали, или видели лишь бессмысленность всего.
Мое тело, отраженное в зеркале, было сутулым, сгорбленным, словно оно пыталось сжаться, стать менее заметным, занять как можно меньше пространства в этом мире, который, возможно, его отторгал. Мои руки, висящие вдоль туловища, выглядели тонкими и жилистыми, с отчетливо проступающими венами – карта неизвестных путей, по которым текла чужая кровь. Эти руки, которые, несомненно, что-то делали, что-то держали, кого-то касались – теперь они были лишь хрупкими, незнакомыми конечностями, принадлежащими этому телу.
Да. Это действительно были мои тело и лицо. Тело и лицо старого человека.
Одинокого, ненужного старика.
Определение, брошенное в пустоту моего небытия, оказалось не метафорой, не предположением, не страхом. Оно оказалось фактом. Неоспоримой, липкой данностью. Тело, в котором теперь оказалось заключено мое сознание, было телом именно такого человека. Это была моя фактичность, навязанная мне без моего согласия, без моего выбора.
Не было шока в привычном понимании, не было крика ужаса. Было лишь холодное, отстраненное принятие. Вот оно. Вот эта данность. Вот форма, которую приняло мое бытие в этом мире. Она не была выбрана, не была узнана, но она была. Как стена. Как пол. Неумолимая, физическая реальность, которую невозможно отрицать, не впадая в дурную веру по отношению к самому себе.
Смотреть на это лицо было странно, почти сюрреалистично. Оно принадлежало мне – это было мое отражение – и в то же время не принадлежало. Оно было объектом, который я воспринимал, как воспринимал стул или пальто, но с которым у меня не было никакой внутренней связи, никакой истории, никакого эмоционального отклика, кроме отчуждения. Это был просто… факт. Немой, пассивный факт. Но этот факт был мной.
Отражение не дало ответов о прошлом, не вернуло воспоминаний. Оно не объяснило, кто я или как я здесь оказался. Оно лишь подтвердило настоящее: тело старое, лицо изможденное, жизнь, стоящая за ним, кажется пустой или потерянной. И в молчании зеркала, в пассивной данности этого образа, прозвучало эхо тишины телефона, эхо отсутствия других, эхо пустоты дома. Да, это был я – одинокий, ненужный старик. Мое лицо в зеркале стало безмолвным, но красноречивым свидетельством этого состояния, его материальным воплощением.
Теперь, увидев себя, я почувствовал некое… заземление? Якорь? Да, возможно. Но это было заземление камня, падающего в бездну. Этот образ, каким бы нежеланным, чужим, отталкивающим он ни был, был конкретен. Он был видим. Он давал форму моему парящему, бесплотному восприятию, которое так отчаянно искало опору. Это была опора из плоти и костей, из морщин и седых волос. Хрупкая, временная, обреченная, но реальная. Ужасающая в своей реальности.
Что теперь? Цель достигнута. Лицо увидено. Данность принята. Я – это это. Но что делать дальше? В этом старом, чужом теле, в этом пустом, равнодушном доме, с этим молчащим телефоном и моим лицом незнакомца в зеркале, которое теперь, кажется, смотрит на меня с укором или пустым безразличием? Вопрос повис в воздухе, тяжелый, бессмысленный и абсурдный, как само существование, выброшенное без причины в этот мир вещей.
Принятие? Нет. Это слово, истертое до пошлости утешительными шепотками мира, не имело места. То, что произошло, было скорее холодной, почти клинической констатацией факта, неоспоримой данности. Я был этим. Не стал, не ощутил себя, а был. Эта плоть, этот каркас из костей, этот мешок кожи, по которому расползались нити усталости и отчаяния, отраженные в пыльном зеркале как в замутненном колодце – вот отправная точка. Не зыбкая почва воспоминаний, не призрачные контуры привычного мира, а эта осязаемая, тяжелая вещь, этот объект, к которому, по какой-то абсурдной и непостижимой прихоти экзистенции, было привязано мое сознание, мое объективное существование.
Начислим
+12
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе