Читать книгу: «Булавка в виде тюльпана»
На чердаке старого колониального дома в Массачусетсе я наткнулась на этот дневник, датированный между 1687 и 1710 годами, и взялась за перевод.
Лета Господня 1687
Преподобный Уайз приучал меня вести записи: «Дабы зреть деяния Господа в бытии твоем. Записывай грехи свои — и как с ними боролся».
Дневник пылился в столе. Нет во мне ничего, чем заполнить чистый лист.
Отец пригрозил: «Не начнешь — будешь переписывать Псалтырь, покуда от зубов не станет отскакивать. Делом красен человек». Начинаю.
Опрос не идет у меня из головы. Все, что там случилось, — кошмарный сон, от коего не проснуться.
Четверо возвышались надо мной. Мне подобало готовиться, но я откладывал до последнего и так и не прочел положенного.
Преподобный Коббет молвил: «Дитя, призвали мы тебя не по злому умыслу, но по долгу. Известно нам о прогулах катехизации тобой. Посему должно нам ныне испытывать душу твою — дабы открылось нам, к чему Господь предопределил ее: ко спасению или к погибели».
Я рассеянно кивнул. Все думы были о щенке, коий ждал меня в сарае.
Пастор продолжал: «Приступим. Скажи: укради ты яблоко у соседа — что первое восстанет в сердце твоем? Своими словами».
Вопрос застал меня врасплох: он не походил на те, что задавал отец. Не о молитвенной жизни, не о доктринах, не о даре веры…
В горле пересохло. Хотелось крикнуть: «Не крал я! Ветвь через забор склонилась, яблоки на дорогу свисают…»
Стыд опалил щеки. Глаза сами отыскали отца — даже в стуле он был выше всех. Неужели видел? — помыслил я.
Я проговорил как мог увереннее, но голос дрогнул вопросительно: «Страх Господень… сознание греха».
Диакон Ноултон покачал головой.
«Дивно. Отчего же взор твой устремился к отцу, а не к Небесам?»
Я поджал губы и потупился. Силком меня не держали — я мог отпроситься и уйти, и меня бы, может, даже не стали наказывать. Но важность момента пригвоздила меня к полу.
Преподобный Коббет велел мягче: «Закрой глаза. Помолись вслух о нас, дитя. О тех, кто испытывает тебя».
Я повиновался, силясь сосредоточиться.
«Господи… благослови… мужей сих…»
Запнулся на словах «прости им…». Образ Христа, молящегося за распинающих Его, померк в моем сознании. За что прощать? Старейшины не сделали мне зла.
«…даруй им…»
Веки задрожали. Я чуть приоткрыл их — дабы понять, не пора ли смолкнуть.
Мое подглядывание не укрылось от диакона Ноултона.
«Ждешь одобрения или осуждения от человеков?»
Отец рассматривал столешницу и едва слышно барабанил по ней пальцами. Пуще всего я боялся вопроса к нему — лгать он не стал бы.
Так и случилось.
Пастор, оттянув белый воротничок, вопросил: «Брат Миллз, свидетельствуй. Как молится мальчик в доме твоем? Истинно ли взыскует дара веры?»
Меня бросило в холодный пот.
Отец тихо выдохнул — будто под ребро вбили кол — и подобрался в стуле. Заминка перед его ответом была той же длины, что перед моим. Затем молвил, не солгав, но и не высказав правду во всей суровой полноте: «Под моим присмотром — молится».
Но я стараюсь! Правда стараюсь… хоть пару слов перед сном, даже когда без сил…
Я не стерпел, почесал нос, поерзал на жестком полу. Помыслил: «Господи, да когда же сие кончится…» и тут же одернул себя.
Мистер Пейн кашлянул, и я подскочил.
«Отложим слова. Пребудь в молчании пред нами, приступи к Нему в немой молитве. Краткое время».
Я сглотнул и едва заметно сместил вес. Колени затекли, горели огнем. Боль поднималась по спине, и слезы застилали глаза.
Диакон Ноултон сжалился надо мной: «Можешь сесть, коли больно, дитя».
Я благодарно зажмурился и присел на пятки. Полегчало. Однако молитва не шла.
Меня отвлекло окно, за коим резвились дети. Вспомнилось, как мы с Джеймсом и Обадайей играли в «рейнджеров и индейцев» и спорили, кто кого убил первым.
Мистер Пейн заметил: «Отвлекаешься… как ты выдержишь вечность в созерцании Господа, коли и пяти минут Ему уделить не можешь?»
Я не нашел, чем оправдаться.
Преподобный Коббет еще давал мне ухватиться за соломинку. Он наклонился и изрек почти с нежностью: «Сын мой, представь, что Господь по милости Своей отверзает уши твои. Что бы ты более всего желал услышать?»
Снаружи доносилось мягкое щебетание птиц. Я пропустил вопрос мимо ушей и заслушался их песней. Как прекрасно было бы расправить крылья, улететь к ним. Но они там — за стеной, далеко. Поют не для меня.
Пастор понял: «Радость твоя — от твари, не от Творца. Живешь ты земным, но не вечным. И ответ твой — не в словах, а в пустоте молчания, коей ты пропитан».
Я не уразумел тогда, что сие значит, но поджилки тряслись.
Мистер Пейн положил руку на Библию. Тяжкий вздох наполнил шумом кабинет: «Мальчик. Оставим яблоки, птиц и все земное. Скажи нам главное. Когда ты один и никто тебя не видит — ни отец, ни пастор, — чувствуешь ли ты в душе нечто особенное? Не только то, что грешить плохо — сие всякий знает. Не боязнь наказания, а печаль о том, что огорчаешь Того, Кого дóлжно любить? Когда слышишь о Христе, о Его жертве — возникает в тебе не дума "так надо верить", не жалость, а робкая радость, что сие касается лично тебя?»
Обилие вопросов сбило меня с толку. Время на раздумья истекало, и сие давило. Я полез в свою память, как в карманы, пытаясь нащупать то самое «особенное». Но коли карманы пусты, ничего нового там не появится само собой.
Единственное, что пришло на ум, — обычная Суббота. Как горожане по одному выходят к пастору разделить трапезу Господню. А я — нет.
Еще: как единственный из класса я прослезился, когда впервые читал о распятии. Учитель сказал: «Не реви, а живи так, дабы не доводить Его до слез».
И еще: как в доме собраний в думах все время крутится «хочу домой»… разве я уже не дома?
Меня, наверное, спрашивали о действии Духа. А я витал в мечтах о щенке, коий ждет не дождется, когда я освобожусь и приду с ним играть.
Старейшины молча переглянулись. По их лицам я прочел: все было предрешено.
Отец подал голос. В нем что-то надломилось — не гнев, а глубокая печаль: «Выходи, Уильям. Жди за дверью».
Еле разогнув одеревеневшие ноги, я поднялся. Вышел и притворил за собой тяжелую дверь. Стыд и тревога изводили меня, но прохлада и полумрак коридора приняли в свои объятия, утешили.
Я задрал штанины. На коленях уже проступили лиловые синяки в сетке царапин. Я растер их с шипением и прижался лбом к косяку.
Тут сквозь щели просочились обрывки фраз. Я оцепенел, затем жадно приник ухом.
Преподобный Коббет молвил с трудом — как я, когда меня заставляют говорить то, чего не хочу: «Печально, брат Миллз, но свидетельства явны: нет в нем ни страха Господня, ни жажды святости. Покуда можем мы судить, грех Адамов, не омытый Кровию Христовой, остается на нем во всей силе. Таков не способен на добро, исходящее из любви — ибо все, что исходит от него, исходит из плоти испорченной».
Мистер Пейн добавил: «Он даже не слукавил. Лукавый изображал бы раскаяние, сыпал цитатами. Он же — пуст».
Диакон Ноултон объявил: «Нет у нас права допустить его к Причастию».
Слова их обрушились на меня не ужасом — стыдом.
Я догадывался, допускал такое в самых сокровенных думах, что таились на задворках сознания.
Когда я был помладше, я замирал под одеялом всякую ночь, воображая адское пламя. Дрожал так, что стучали зубы. Представлял полное одиночество: без отца, без матушки, без сестры. Один. В аду.
А после перестал. Меня приучили, что никто не ведает наверняка, что ждет нас после смерти — ни старейшины, ни отец, ни сам я. Один лишь Бог.
Есть нечто похуже. То, что вердикт услышан в общине.
Диакон Ноултон продолжал: «В очах его не вижу Божественного света. Они темны, как глубокая ночь, в какую не заглянула ни одна звезда. В Писании сказано: "Око — светильник телу". Светильник его не зажегся».
Слушать сие было мучительно, но я не мог оторваться.
Дверь резко открылась и вырвала опору из-под моего плеча. Я кубарем скатился через порог и рухнул к ногам отца.
Так я лежал — униженный и пристыженный. Неопровержимое подтверждение вынесенного приговора.
Отец взирал на меня сверху вниз. С бездонной усталостью мужа, чье дитя не просто больно, а мертво при жизни.
Он наказал ровно: «Встань».
Пока я поднимался, я осознавал: не было во мне ни унции раскаяния, ни мольбы о спасении. Был срам, что отец, проживший достойную благочестивую жизнь, не заслужил тех боли и позора, кои принесет домой вместе со мной.
Отец, что не сумел привести непутевого сына ко Христу.
Я дожидался отца в конце коридора, прячась в тени от солнца из окна. Пылинки кружились в косых лучах — как было до меня и будет после. Сие казалось насмешкой.
Отец приблизился неслышно, как обычно. В движениях его не было ни ярости, кою я заслужил своим непослушанием, ни праведного огня, что вспыхивал при обличении грехов общины. Словно буря прошла, оставив одни обломки: его гордость, веру в умение воспитать сына, надежду.
Он вздохнул. Не облегченно и не опечаленно — а как тот, кому предстоит принять самое тяжкое решение в жизни.
Велел тихо: «Руку».
Я протянул правую, не зная, чего ждать. Его ладонь зашла во внутренний карман дублета. Я напрягся в ожидании розог, хотя прежде он ни разу меня ими не наказывал. Но он вынул нечто маленькое, блеснувшее в тусклом свете.
Булавка. Железная, строгая. На тупом конце — грубоватый, но узнаваемый бутон. Закрытый тюльпан.
Он развернул мою ладонь — резко, хотя без злости, — и впечатал в нее булавку. Она впитала его тепло, что обожгло мою кожу сильнее всякого мороза.
«Изготовил лучший мастер в Гааге. Отец вручил мне ее со словами: "Пусть будет она тебе как узда и шпора. Узда — дабы обуздывала греховную природу. Шпора — дабы подстегивала стремиться к святости"».
Я озадачился: Гаага — где сие?
Наши взоры встретились. Он глядел в самое мое нутро. Что хотел передать? Чего не мог выразить словами?
«Я носил ее тридцать лет. Считал знаком Божиего завета. Ныне — твоя путеводная звезда. Помни, чему я тебя учил, и… не сбивайся с пути».
Он не стал повторять доктрину «тюльпана» — она висела в воздухе между нами.
Приколол булавку к моей накидке, прямо над сердцем. Острие проткнуло ткань с легким сопротивлением. Затем разгладил складки — неторопливо, тщательно. С той же бессмысленной аккуратностью , с какой родители выстирывают одеяние сыну в тюрьму, коий, быть может, никогда не выйдет на волю и не узрит света.
К горлу подступил ком, но я сдержался. Коли отец, знающий о вере и долге все, не оспорил вердикт — значит, так тому и быть.
Еще не выйдя за порог, я стал тем, на кого смотрят. Не с отвращением — с благочестивой жалостью. Тем, из-за кого понижают голос в доме собраний.
С того дня фамилия наша зазвучала иначе: «Миллз… да, тот самый, у коего сын…». Сочувствие — матери, сестре.
Булавка сделалась мне клеймом, что выжигает душу. И самая крепкая вера отца не спасла меня — но он дал мне все, что должно дать птенцу, прежде чем тот упорхнет из гнезда. Но прыгать... страшно.
Отец ушел в себя: его плечи, недавно напряженные, опали. Что бы он ни чувствовал, свой долг он исполнил.
Он отступил на шаг, окинул меня взглядом — с головы до пят, задержавшись на булавке, — и кивнул сам себе. Развернулся и исчез за поворотом. Накидка шуршала по стене, а шаги отдавались в тишине глухо — как коли бы он уходил с места заклания.
Я выждал немного и побрел следом. Ибо больше мне некуда было идти.
Народ столпился на въезде в Ипсвич.
Барбара вытянулась в первом ряду, потеряла равновесие и ухватилась за рукав соседа. Я же потирал заледеневшие пальцы позади всех — с матерью и слугой.
Чья-то твердая рука легла мне на плечо, и я вздрогнул. Мистер Болтон, не проронив ни слова, провел меня сквозь толпу. Люди расступались, но я ловил на себе их взгляды: сочувственные у одних, недоуменные у других.
Повозка въехала в ворота и остановилась. Пристав распахнул дверь: «Уильям Миллз-старший, собственной персоной. Доставлен по предписанию суда».
Отцу не подали руки. Он поскользнулся от толчка в спину — глухой стук колена о порожек заставил меня съежиться, как когда я читал о шествии Христа на Голгофу.
Кто-то рванулся вперед, но Болтон удержал его.
Приставы уехали.
Барбара бросилась обнимать отца. Я замедлил шаг, но, видя его шаткость, приник к нему и помог устоять. Сквозь грубую шерсть кафтана я чувствовал его дрожь. Его ладонь — сперва нерешительно, затем крепче — легла мне на спину и одарила лаской.
Болтон распорядился: «Позовите доктора Мэннинга».
Лайонел сорвался исполнять, но отец остановил его: «Во враче нет нужды».
Кучер осведомился: «В Чебакко, сэр?»
Мистер Беннет вступил: «Сперва обсудить насущные вопросы».
Отец согласился и предписал кучеру: «Заберешь жен и детей».
Поманил дядюшку Кейдена с Айзеком и направился к дому собраний.
Пока кучер усаживал в повозку Барбару, я улизнул и увязался за отцом.
Он бросил, не оборачиваясь: «Тебе со мной нельзя».
Я замер, глядя на его удаляющуюся спину, затем прибавил ходу.
«Вернись к матери. Я не оставлю жен на попечение кучера в предзимнем лесу».
«Но отец, я хочу с тобой».
Я тут же осекся, ужаснувшись своей дерзости. Окружающие зашептались: «Несмиренный…»
Отец развернулся стремительно — взор суров, тон стален: «"Отцом себе не называйте никого на земле, ибо один у вас Отец, Сущий на небесах"».
Я пристыженно понурил голову.
«Да… сэр».
Его лицо смягчилось.
«Хорошо. Будешь гостем. Но ни звука без дозволения».
Обратился к слуге: «Кейден, поезжай тогда с женами».
Дядюшка Кейден с ружьем удалился.
На скамьях чинно восседали члены городского совета. Свободные люди Ипсвича, что были не в отъезде. Мистер Джуэтт стряхнул с плеча стружку — видно, сорвался с починки мельницы.
Айзек сел за столик у трибуны, а я — позади всех, на дальней скамье для слуг. Мужи оборачивались на меня — на крылатую свинью я походил, что ли?..
Секретарь возгласил: «Благодать Вам от Господа Отца нашего. Внеурочное собрание объявляется открытым. Слово предоставляется комиссару Уильяму Миллзу-старшему».
Отец встал за кафедру, разложил бумаги ровными стопами — каждая на своем месте, не хуже солдат в строю.
«Судья Дадли даровал мне свободу. Не по милости, а в назидание нам, господа оппозиционеры. С должности меня сняли. Отныне я не отдаю приказы, но советую тем, кто их отдает».
Я смотрел на него и корил себя: он выдержал тюрьму, ибо думает о вечном. А я не в силах на скамье усидеть смирно.
Мистер Болтон поднялся.
«Существенный был штраф?»
«На всю сумму недоимки. Плюс пенни за пренебрежение новыми налоговыми законами».
Отец обвел зал взглядом и сжал края трибуны.
«Вижу в сем промысел Божий. Ангел Господень вывел Петра из темницы, оставив стражу в недоумении…»
Кто-то перебил его: «Надобно договариваться с Эндросом, коли пошел на уступку!»
Другой парировал: «С сим тираном?! Наше дело богоугодно, коли Господь вырвал Миллза из пасти льва!»
«Тиран не тиран, а здравое зерно в его речах имеется! Закон и порядок превыше всего! Почто было бунт устраивать? Не могли миром порешать, али как? Так дела не делаются!»
Секретарь возложил руку на Библию. Выкрики стихли.
Мистер Бернэм вопросил в безмолвии: «Что насчет остальных? Эпплтона? Эндрюса? Гудхью? Уайза?..»
Он продолжал перечислять фамилии, но при упоминании преподобного Уайза я забылся.
Мистер Аллен вскочил, пылая праведным гневом: «Ничего святого у них нет! Арестовать пастора… и кому нам нынче внимать? Англиканцу, что рассыпается в поклонах алтарю и молится по книжонке от короля?»
В памяти мелькнула белая риза отца Джона Джеффри — она делала его похожим на голубя в волчьей норе. И плевок отца ему под ноги, когда тот протянул хлеб со словами «Тело Христово».
Тембр отца был тверд: «Остальных оставили в заточении. Им вменяют не абы какой "бунт против налогов", а государственную измену. Залог — тысяча фунтов за Уайза, по пятьсот за остальных».
Зал ахнул, и поднялся ропот.
«Да сие же целая флотилия, набитая рабами!»
«Кому, как не Дадли, назначать такие суммы? Ему-то тысячу на билетик всей колонией собирали».
«Я тогда последнюю корову продал. Верил ему, дурак, что он за нас горой встанет. А он лег — королю на ковер».
«Да почто ему мы? Он там себе гнездышко уютное в Лондоне свил и козни строит, Иуда».
«Вот с него денежки и спросим. Скопил себе небось на новенький паричок».
Секретарь хлопнул по столу.
«Во имя порядка! Фамилии всех, кто чинит помехи собранию, я доложу преподобному Коббету».
Он демонстративно поводил пером над книгой. Казалось, перепугался не я один. Гул ослаб.
Из первого ряда поинтересовались: «А что другие колонии? Остались у нас союзники?»
Болтон заявил негромко — громко он и командовать не умел, а все его слушались: «Сейбрук — брат нам по отцу. За Коннектикут с Нью-Хэйвеном я ручаюсь: Трит — надежный человек. Разделяя нас, они делают нас сплоченнее».
Секретарь обратился к нему: «Брат Болтон, коли уж Вы встали. Слово предоставляется депутату нижней палаты Девону Болтону».
Болтон сменил отца за кафедрой. Я разглядывал отсутствующий мизинец на его руке и кольцо в носу — точь-в-точь как у бычка, коего ведут на заклание.
Он молвил: «Я уже не депутат, но отрадно видеть, что старый порядок продолжает жить в сердцах Детей Божиих».
Развернул записи — более помятые, нежели у отца; разгладил на деревянной поверхности.
«Пускай Дадли цензурит прессу и всеми правдами и неправдами старается заставить Уайза молчать — его проповедь разлетелась по городам и воодушевила людей на борьбу. Он отказался от залога и напутствовал вложить средства в другого переговорщика в Лондон. Того, кто донесет до короля правду, а не раболепство».
Внутри кольнуло. Еще живо во мне воспоминание, как преподобного Уайза уводили под конвоем. Его жена, не вытирая слез, стояла на крыльце и прижимала к себе детей. А он брыкался и кричал пастве: «Не ропщите на Господа! На кесарей — ропщите!»
На его месте я делал бы все, дабы не разлучаться с семьей, с отцом.
Но, может, в том и есть любовь — уйти, когда надо, коли оттого зависит будущее семьи. Потому как иначе нельзя. Потому как, коли останешься, любимые будут страдать.
Я сам не уразумел, как задремал.
Разбудило меня мимолетное касание — сборщик десятины пощекотал мне нос лисьим хвостом на своем жезле. Цыкнул, покачал головой: «Бедное, бедное дитя».
И пошел дальше, приговаривая себе под нос то же.
Я вскочил. О, Боже! Отец видел меня спящим? В доме Божием?!
Сердце билось, точно барабан перед казнью. Услышав его шаги, я рухнул на скамью и закрыл глаза — не в силах вынести встречи с его взором.
Его тень пала на меня. Он постоял надо мной, после чего бережно принял на руки и понес к лошади. Аромат его мыла с медом и лавандой утешал. Лишь булавка-тюльпан, зажатая между нами, впивалась мне в грудь.
Отец изрек устало: «Итак, бодрствуйте… ибо не знаете ни дня, ни часа, в какой приидет Сын Человеческий».
Прозрел ли он мой обман, или нет — я не ведаю.
За ужином отец сказывал нам о былом.
«…были времена, я держал в руках не ружье, а мотыгу. Мать молилась по ночам, дабы лорд не увеличил нам аренду. Церковь Англии теснила нас за веру Женевскому пастырю».
Я не удержался: «И Вы ушли?»
«Ушел. Многие возвращались из Нового Света воевать за короля, а я плыл сюда. Семь лет трудился мельником, отрабатывал корабельный билет, кров. Был честен и усерден».
«А взамен?»
«Взамен я стал свободным человеком. Меня приняли в приход, дали землю. Предназначение каждого, Уильям, — служить Отцу. Кто — в поле, кто — в ополчении, кто — в молитве. Но служить. И я стал служить. С тех пор не должен никому, кроме Бога Самого».
«А потом?»
«А потом — ополчение. Война с индейским корольком. Первое, что я сделал — купил сие».
Он кивнул на ружье на стене.
«Но сие уже иная история».
Он воззрел на меня, во взоре — решимость, за кою его уважали, и еще — обличающая прямота.
«Ты взрослеешь, Уильям. Сколько же всего я упустил в тебе, не научив страху Господню».
Я прошептал: «Сэр…»
Осекся. Нащупал в кармане булавку и уколол палец.
Светлые глаза отца оставались неумолимыми, но я разглядел в них проблеск надежды.
Тут Барбара звонко спросила: «Отец, а почему Уиллу нельзя причащаться с нами? Он же хороший!»
Я замер, ожидая, что он сделает ей замечание за «отца». Однако он не сделал.
Она выпалила: «Он разрешил мне щенка!»
Я шикнул на нее, но поздно. Отец опустил приборы и переглянулся с матерью встревоженно.
«Какого щенка?»
Пришлось принести черный с палевыми подпалинами комочек из свинарника.
Я пробормотал, глядя в пол: «Он увязался за нами… от соседей. Я обещал: дойдет за нами до дома — возьмем… и он дошел. Мистер Эндрюс все равно в тюрьме! А его жена…»
Отец оборвал меня: «Так. Выходит, ты не только берешь чужое, но и учишь сестру утаивать от отца?»
Я не нашел слов. Сунул щенка за пазуху и сцепил руки за спиной, выкручивая пальцы.
Барбара вступилась: «Но, отец, он будет куриц защищать!»
Он напомнил ей: «У нас нет куриц».
Сестра не растерялась: «Тогда свиней!»
Отец устало выдохнул.
«Хорошо. Я договорюсь с мистрис Эндрюс».
Тишина. Решив, что мне можно вернуться за стол, я сел и привычно поставил ногу на перекладину стула.
Тотчас прозвучало: «Уильям. Ногу. Негоже».
В дверях возникла тетушка Клара, окликнула: «Мистер Миллз!»
Отец отложил салфетку и вышел за служанкой. Я придвинулся на краешек стула, дабы лучше слышать.
В проеме показалась рыжеватая голова Айзека. Он молвил: «Сэр... прошу увольнительную на две недели. В Нью-Йорке у сестры родилось дитя».
«Поздравляю сестру твою».
Отец оглядел его.
«Вот как… в тот раз ее старшеньких ты величал "вопящими врединами". Что же, сей — тихий и покладистый?»
Айзек пожевал губу.
Отец же продолжил: «Две недели… ровно столько — срок сборов ополчения. И шестнадцать тебе стукнет аккурат. Удобно».
«Сэр, клянусь…»
«Не надо. Не клянись понапрасну. Я не слеп. Говори, чего страшишься».
Айзек сглотнул: «Он… "лютый"… т-то есть, капитан! Требует петь гимн Королевства. На проповедях наших был, смотрит волком. Говорит: "Вы, пуритане, слишком много о себе воображаете. Приказ Короля — навести порядок. По струнке ходить будете". И хлыстом себя по бедру так угрожающе: хлыщ, хлыщ… я не трус, Вы же знаете! Служить колонии — готов! Но не… ему».
Отец отозвался бесцветно: «Понятно. Что ж, он исправно исполняет инструкции. Мы для него — фанатики. Спит и видит, как бы выбить из нас дух сопротивления, сломать общинную солидарность».
В голосе Айзека вспыхнула мольба: «Так… можно?»
Отец долго взирал на него.
«Поезжай. Обойдусь без писаря. Но помни: бегство не искупает долг. Чему быть, того не миновать».
Айзек, едва не теряя чувства от облегчения, благодарно стукнул каблуками и убежал собираться — одна полоска белого льна на его шее взметнулась в воздух.
Я поковырялся в своей миске. Все грехи дома ложились на плечи отца. И мои — тягчайшие. Коли бы не было таких, как я, — отцу не пришлось бы так мучиться.
Неужто я — крест его?
Дверь распахнулась, и мистер Когсуэлл втолкнул меня в зал.
«Миллз! Твой обалдуй!»
Отец оторвался от счетных книг.
Сосед потряс меня за шкирку.
«Камушками ему захотелось пошвыряться! Окно мне разбил! Да когда? В день Субботний!»
Я шмыгнул носом, чувствуя, как шея горит от натянутого воротника.
Когсуэлл настаивал: «Больно мягок ты с ним, Миллз. Избалуешь — считай потерян. Выпороть его как следует!»
Отец ответил с холодной учтивостью: «Непременно».
Закрыв за соседом, он вжался в дверь лбом. После чего усадил меня за стол и раскрыл Библию. Указал на строку: «До десятой главы».
Я пытался читать, но слова плыли и не укладывались в голове.
«…ибо мы спасены в надежде. Надежда же, когда видит, не есть надежда; ибо коли кто видит, то чего ему и надеяться?»
Я перечитывал сии строки вновь и вновь, но не обретал понимания.
Сосчитав страницы до десятой главы, я с тоской вздохнул. Подумал и потянулся к «Путешествию Пилигрима». Раскрыл на месте, где Христианин сражается с Аполлионом.
«…и подумал я: все пропало. Но меч свой я не выпустил из рук».
Из спальни Барбары доносились голоса.
«…продолжай, Барбара. Третий вопрос».
«Что есть вера?»
«Ответь».
«Вера есть дар Божий, коим мы принимаем Христа и обетования Его».
«Хорошо. Четвертый».
«Как много существует Богов?»
«Ответь».
«Один лишь живой и истинный Бог».
«И последний».
«Какова цель жизни человека? Прославлять Господа и вечно наслаждаться Им, служить Ему словом и делом».
Сестра отвечала без запинки. Безупречно.
В тоне отца поселилась редкая теплота: «Все верно. Ты прилежна, дочь моя».
Послышался шелест одежд и тихий поцелуй в лоб.
Зал утопал во мраке, и лишь из-за приоткрытой двери сестринской спальни струился мягкий свет свечи. Несколько шагов отделяли меня от них, но разрыв сей казался непреодолимым.
Огонь в очаге жег спину, а нос коченел от холода. Невидимая рука стиснула горло, и мне померещился смрад серы. Я набросил на плечи отцовскую накидку, что лежала на сундуке, вдохнул аромат его мыла.
Откинувшись на спинку стула, я посмотрел в потолок.
«Мистер Уайз, скорее бы Вы вернулись…»
Осенний ветер тревожил ставни.
Отец усадил меня с пером и бумагой — протоколировать собрание, покуда Айзек в отъезде. Велел: «Пиши внятно. Сегодня вершатся судьбы».
Я примостился в углу кабинета, придвинул чернильницу и приготовился. Дрожал от волнения пуще, чем когда-либо. Поспевать было тяжко, и приходилось просеивать, что записать, а что опустить.
Мистер Бернэм гремел: «…вот и мыкаемся по углам. Запрещаешь народу собираться — получай больше собраний, но тайно».
Мистер Болтон заметил сухо: «Эндрос считает, что так убережется от заговоров».
«Как же. В его совете одни массачусетцы с плимутцами. Другим дорога не по карману уж. Сам себя в угол загнал».
Отец вступил: «Не обольщайтесь. Он предпринял попытку подвести нас под английский стандарт — не вышло. Но будут и иные».
«Не по зубам ему наши законы. Посмотрим, как он прокормит Доминион с пошлин на выпивку».
Я строчил, стараясь не упустить ни слова. Одну кляксу нечаянно размазал — она отпечаталось на моей руке. Буквы расползлись, я зачеркнул, написал заново.
Отец подвел черту: «Будем собираться вразброд. Малыми группами, в разных местах. Так надежнее, что не допустим лазутчика».
Болтон как-то пристально воззрел на него, прежде чем перевести тему: «Мэзер шлет добрые вести. Он и его переговорщики готовятся отправиться в Лондон. Скоро у нас будут все доказательства».
Отец признал неохотно: «Как ни крути, а без "койота" не обойтись».
«Койот». Я записал, и слово легло на бумагу клеймом.
Мистер Уиппл прочистил горло: «Кхм, я знаю одного. Зимой он приведет в Ипсвич рейнджеров Черча».
Бернэм возмутился: «Брат Уиппл! Ты, что ли, лишился разума? Неужто думаешь, прихвостни Эндроса нового заговора не почуют?»
Уиппл защитился: «Типун тебе на язык, брат Бернэм. "Лютый" сам его вызвал».
«Объяснись».
«Изволь. Французы, знаешь ли, не дремлют. Мутят абенаков против нас: англичане, мол, земли ваши отобрали. Те обозлились — и на тебе, набеги на границе».
«И?»
Уиппл развел руками.
Отец вклинился: «"Лютому" велено собрать в Ипсвиче резервное войско для экспедиции в Мэн — ответного удара. Он связался с Кларком, и тот предоставил рейнджеров».
Бернэм фыркнул пренебрежительно: «Да в чины он рвется, "лютый". Наших допек, ныне за плимутцев взялся».
Отец рассудил: «Должен признать — в чем-то он прав. Рейнджеры славятся вольными нравами. А праздные руки — орудие Диавола. Пускай муштрует их. А мы… используем суматоху».
Мистер Уиппл выдержал паузу.
«Ипсвич лопнет по швам… постоялые дворы не разместят целый полк. Что ж… да свершится воля Господня».
По завершении собрания мистер Болтон придирчиво проверил мои записи. Отчитал беззлобно, но без послабления: «Пишешь, как курица лапой. Никуда не годится. Где помарки — перепиши».
Я кивнул и взял новый лист. Но в думах все крутилось «койот».
Сон бежит от меня.
Сон бежит от меня. Сперва дядюшка Кейден на чердаке скребся, как барсук в норе, утепляя дом глиной и ветками. Когда и он затих, из-за стены родительских покоев просочились голоса.
Матери — с произношением, к коему я привык с рождения — выговаривал строки Писания: «…народ твой будет моим народом, и твой Бог — моим Богом».
Отец молвил бархатисто: «Видишь, Руфь оставила все — богов своих, дом отца своего. Однако не по принуждению. По любви».
Матушка попробовала слово на вкус: «Оставила… сие дальняя дорога. Иной раз чудится, что иду по ней одна».
«Не одна. Господь ведет. А я — скромный проводник на твоем пути, моя Агарь».
Я зажмурился, вжался в подушку. Даже индеянку отец неустанно просвещает. А мне — булавка. И все на том.
За стеной вершится спасение иной души. Слушать сие — хуже пытки.
Уборка в свинарнике обычно лежит на слугах, но сегодня что-то переменилось.
Отец призвал меня на подмогу. Я перекидывал солому без усердия. Он молвил, опершись на вилы: «Смотри, засов задвинь. А не то призрак скотоложца придет, что праздных мальчиков в свиней превращает».
Я воззрел на него непонимающе, но он улыбнулся — обличая шутку. Я ответил. Он так редко шутит, что я отвык.
Но внутри меня не было веселья. Я наблюдал, как отец трудится, не покладая рук.
Когда любишь — накормишь детей и животину, даже коли сам валишься с ног. А я? Как отец нуждался в подспорье, явился лишь на третий оклик, отлынивал.
Сие ли не доказательство словам старейшин — не дано мне любить?
Когда я нагнулся за ведром воды, из кармана выпала монета. Чужая, с профилем французского короля. Я застыл в нелепом поклоне.
Отец замолчал. Вилы в его руках замерли. Вопросил: «Что сие?»
Я пролепетал: «Н-нашел… на берегу. Еще летом».
Отец вторил: «На берегу… где именно?»
«У скалы, что как коровий язык. Мы… то есть я, лазал там, искал развалины заброшенных колоний».
В дверях возникла хрупкая фигура матери, услыхавшей наши голоса. Отец обернулся на нее, и она потупилась.
Я ждал выволочки за то, что утаил. Но отец лишь задумчиво забегал глазами, будто читая строки в своих думах.
«Выходит, они уже тогда там шныряли. Прямо за стеной миссии. А я… своими руками вас туда…»
Он умолк, рассматривая монету.
«…и ты ничего не видел? Никаких чужих челнов? Никого, кто говорил бы на странном наречии?»
Я покачал головой.
«Никого. Только наши. Мы просто бродили по лесу».
Пока отец не ушел, я отважился спросить: «Мы… Вы… больше никогда не позволите нам поехать, сэр?»
Мне так хотелось вновь вдохнуть аромат вареной кукурузы, что окутывал деревню матери, повидать дядю Джозефа, поучиться у него охоте на рыбу с копьем…
Отец неожиданно возложил руку мне на плечо.
«Поедете. Непременно. Но сперва… вышибем папистов обратно за Сагадахок. Дабы вам ничего не угрожало».
Впервые за долгое время в его речах сквозил не холод, а… трепет?
Нашу беседу прервали явившиеся приставы.
Отец чеканил слова: «Сия земля и дом на ней — собственность семьи Миллз. Так было, есть и будет».
Он выставил руку Айзеку, и тот вложил в нее папку с документами. Отец порылся в бумагах, извлек дарственную и развернул перед нотариусом.
«Вот. Мое право владения. Приобрел его честно, дав клятву свободного человека».
Он владел собой, но я улавливал нотки раздражения.
«Позволите?»
Нотариус, нацепив очки, бегло окинул текст, повернул лист к отцу и ткнул пером в низ страницы, где стояла подпись губернатора Леверетта.
«Видите ли, мистер Миллз. Мне жаль, но дарственная составлена с изъяном. Подпись заверило упраздненное правительство. Печати Его Величества на ней нет. Власти колонии бренны, а король — вечен. Посему документ не имеет силы. Вам надлежит пройти подтверждение».
Он выудил из портфеля договор аренды.
«До тех пор, увы, распоряжаться землей по собственной воле Вы не в праве. Прошу ознакомиться с договором, скрепить его подписью и вносить плату ежемесячно».
Айзек перестал дышать. Я — тоже.
Отец уточнил, знакомясь с договором: «Налогов мало? Ныне и аренду собственного дома платить?»
Похлопал по карманам.
«Какая досада. Пера я с собой не взял».
С сими словами он вытер о договор перчатки, перепачканные в свинарнике, скомкал бумагу и забросил ее между очковых линз нотариуса.
«Убирайтесь. А не то толковать будем с раскаленной кочергой».
Мы вернулись в дом. Стыда не было — меня распирала гордость за отца.
Я хихикнул, вспомнив урок истории мистера Роджерса о некоем джентльмене по фамилии Мэйсон, коего нью-гэмпширцы швырнули в очаг за посягательства на их земли.
Отец молвил: «Запомни, Уильям, дом мужа — его крепость».
В кабинете он плеснул себе сидра и уселся поиграть на лютне. Моего присутствия не замечал.
Уже раскрыв было рот, я умолкнул: меня заинтересовали бумаги с моими домашними заданиями на столе отца. Из папки выглядывал уголок листа, на коем красными чернилами была обведена пометка «Х». Я сощурился и разобрал сноски витиеватым отцовским почерком: «Лгать любит. Совесть не грызет. В речах сбивчив — двух вопросов довольно, дабы запутать. Мир видит черно-белым. Ответственности бежит. Мечтатель. Негоден».
Первые ноты музыки вывели меня из оцепенения. Я переминался с ноги на ногу, зная, что благоразумнее было бы оставить отца в покое. Но пытливость во мне пересилила.
«Оте… сэр, кто такие "койоты"?»
Он посуровел.
«Ты что… снова подслушивал? Уильям, то, чем ты занимаешься, именуется шпионажем. Карается виселицей!»
Потом добавил тише, беспристрастнее: «…все же старейшины не ошиблись на твой счет».
Я дернулся, как от пощечины, и отвел взгляд. Отец дрожащей рукой провел по волосам и тяжело выдохнул.
«"Койотами" зовут тех, кто торгует с французами в обход королевских запретов. Покрывает преступников, беглых слуг, индейцев. Именно "койоты" помогли исчезнуть в Нью-Джерси убийце Чарльза Первого».
Гнев его поутих, но для меня сие было подобно листу подорожника на глубокую рану.
Все же я не удержался: «Сэр… сие из-за них французы стали забредать к нам?»
Отец ответил не сразу.
«Отчасти. На границе их много. "Койоты" роют норы, по коим сюда проникают шпионы и смутьяны».
Взглянул в окно.
«И самое скверное: никогда не знаешь, на чьей они стороне. Вот торгуют с французами, а завтра — донесут на англичан, коли выгодно».
За дверью раздалось резкое «кхм-кхм», следом — гулкий стук, от коего вздрогнула ручка. Дядюшка Кейден.
«Сэр, к Вам…»
Толком не представленный, «лютый» ворвался с индейцем-бегуном. Барбара юркнула с лестницы, потянула меня за рукав. Но я выбежал в коридор и прильнул глазом к замочной скважине.
«Лютый» прохрипел командным тоном: «Миллз. Дело государственной важности. Без церемоний».
Швырнул на стол депешу.
«Читайте. Приказ губернатора Эндроса».
Отец зашуршал бумагами.
«…привести ополчение в состояние полной боевой готовности… надлежит собрать войска из окрестных городов для экспедиции в Мэн… предоставить отчеты о маршрутах для переброски подкреплений… вызвано вероломным нападением французских сил с союзниками. Запад Нью-Йорка... есть прямая попытка разорвать союз с ирокезской силой... промедление приравнивается к измене».
Бегун вставил ремарку: «Все случилось на моих глазах, мистер Миллз. Дым до небес, крики… французы с абенаками — словно саранча».
Сердце билось так громко, что, быть может, его было слышно в кабинете. Я помнил, что саранча делает с полем.
«Лютый» вернул слово: «Рейнджеры капитана Черча встанут в Ипсвиче для подкрепления и отдыха. С ними будут индейцы. Нам, Миллз, с ними работать. Смотреть, дабы они не перерезали друг друга и не разбежались по домам».
Внутренности сжались, когда мне показалось, что отец заметил меня. Через замочную скважину — быть не может!
Однако он подозвал слугу и что-то шепнул ему на ухо. Дядюшка Кейден вышел из кабинета, подхватил меня и понес вниз по лестнице.
«Пойдемте-ка, сэр».
Я, взбудораженный, набросился на него с расспросами: «Дядюшка Кейден, неужто война придет в Чебакко? А можно мне взглянуть на "койотов"? А можно…»
Слуга мягко приструнил меня.
Ранним утром матушка помогала мне собираться на занятия.
Воздух был свеж и туманен. За окном серебрились последние увядающие листья.
Барбара вздохнула: «Эх… как там отец? Матушка, почему нам нельзя с ним на съезды?»
Матушка аккуратно расправила складки на моем воротнике.
«Потому, дитя мое, что ваше дело — учиться. А дело отца — обеспечить нам мирный кров. Так что не сетуй на скуку. Вознеси молитву, дабы труды его увенчались успехом».
Барбара приуныла, но вновь встрепенулась: «Матушка, а как вы с отцом повстречались?»
В черных глазах матери мелькнула озорная искорка — такую я порой вижу в собственном отражении.
«О… боюсь, сия история не прибавит чести вашему отцу, дети мои».
Барбара подперла голову руками.
«Тем интереснее!»
Я тоже оживился. Редко матушка была такой — не смиренной женой советника, а дикаркой с необузданных берегов.
Она сдалась: «Что ж. В те дни мой брат, ваш дядя Джозеф, служил бегуном. Нес важную переписку. И вот напал на него молодой сорванец, намереваясь выхватить сумку…»
Заколола мою накидку булавкой-тюльпаном.
«…Джозеф схватил его за руку и как закричит! Я выбежала на шум, а там брат, готовый пронзить нахального лиса вилами. Ох, что с ним сталось бы, не вступись я за него…»
Барбара хихикнула: «Всыпали бы розгами?»
Я едва выдохнул: «И сие — наш отец? Он был… бедокуром?»
«О, еще каким! А уж как он с соседом нашим, мистером Эндрюсом, кутил… пьяные дебоши устраивали, что весь Чебакко стонал… пока ему не пригрозили изгнанием из колонии, коли не остепенится».
Мы с сестрой ошарашенно переглянулись, не понимая, говорит ли матушка правду или небылицу. На душе отлегло: выходит, отец и сам в юности вел себя не лучше меня! С той лишь разницей, что он взялся за ум.
Матушка ухмыльнулась бесстыже и уселась наставлять дочь в вышивании кружев. Напутствовала меня: «Ступай, сын мой, дядюшка Кейден ждет. И запомни: Бог видит все. И то, что сокрыто под черным дублетом».
Ученики молились о ниспослании веры осиротевшей пастве преподобного Коббета и Божием благословении новому пастору Хаббарду.
Я считывал их одухотворенные лица и тщетно пытался им подражать. Но в уме, словно диавольское наваждение, вставала иная картина: как отец, углубившись в чтение, не заметил полуоткрытую дверь сарая и вошел в нее так усердно лбом, что книга взмыла ввысь.
Колени пылали от долгого стояния на протертом полу, и с каждым моим ерзаньем половица предательски скрипела.
Когда же нелепый смешок вырвался у меня из груди, я, не в силах терпеть боль, опустился на краешек скамьи.
Гул копыт донесся издалека. Дети разом вытянули шеи к окнам, замерли.
Я не выдержал. Стал вертеться, шептаться с соседями по скамье, тыкать пальцем в сторону улицы. Мистер Роджерс стукнул указкой по столу. Дети втянули головы в плечи.
Но меня сие не остановило. Я, позабыв о приличиях, сорвался с места и подбежал к окну, распахнул ставни.
Встревоженные горожане выходили из домов. Над Ипсвичем повисла тишина, нарушаемая лишь цоканьем подков о мостовую и ржанием коней.
Мимо школы промчал рейнджерский отряд — не менее двух дюжин с индейцами, коли верить глазу. Отец говорил, что саконнеты — союзники, но выглядели они пугающе.
За спиной зашевелились — другие смельчаки поднялись, дабы тоже взглянуть.
Учитель рявкнул: «Сидеть!»
Другие сели. А я остался. Не мог оторваться.
Энсин нес вымпел с крестом Святого Джорджа и четырьмя мужами на коленях с пылающими сердцами в руках.
Боль от розог пылала на бедрах, но я терпел, глядя на солнечные зайчики на полу. Мистер Роджерс, довольный смиренной тишиной, развесил перед классом карту колоний.
Мальчишки рядом шептались. Я навострил уши.
«…дед говорит, французы все ближе. Жгут, грабят…»
Внутри меня что-то екнуло. Война — не вымысел. Она там, за холмами. Настоящая.
И подумалось мне: что, коли уйти туда? Унести позор подальше от дома, посвятить себя бравому делу.
Идея была безумной. И подстегивала к действию.
Я наклонился к близнецам, Джеймсу и Обадайе, что сидели позади. Шепнул: «Они уехали к дому собраний. Сейчас или никогда».
Джеймс усомнился: «Но как мы уйдем?»
Я дернул плечом: «Обадайя может прикинуться, будто на него накатила дурь».
Кто мог подумать, что он послушается без колебаний!
Он издал звук, похожий на предсмертный хрип, мешком повалился на пол и забился в судорогах. Сие было столь убедительно, что мороз пробежал по коже — не Сам ли Господь поразил его за мой греховный умысел?
Но когда перепуганный учитель бросился к нему с молитвой на устах, теряя на бегу шляпу, мои сомнения утонули в пьянящем чувстве победы. Мы с Джеймсом выскользнули в пустой коридор.
Угол дома загораживал обзор, но кое-что нам удалось разглядеть.
«Лютый» стоял навытяжку у крыльца дома собраний. Осанка ровная, подбородок высоко. Стукнул ребром ладони себе по плечу. Новоприбывший лейтенант и его рейнджеры спешились.
Я затаил дыхание в предвкушении.
Капитан шагнул вперед, встал с лейтенантом усы к усам и молча уставился в глаза, как вожак своры, утверждающий свое главенство. Лейтенант выдержал его натиск. Затем «лютый» приблизился к энсину, вырвал вымпел Плимута из его рук и воткнул в землю у ног своего сержанта. Лишь тогда он медленно кивнул лейтенанту козырьком шляпы и, развернувшись на пятках, удалился.
Лейтенант взмахнул рукой, давая рейнджерам вольную. Сам он оглядел улицы Ипсвича по-хозяйски — точь-в-точь пират на палубе захваченного корабля.
Отец вернулся со съезда сумрачный, безмолвный.
Мистер Роджерс донес ему о моих проступках. Я ждал гнева, наказания. А получил ту же усталую кротость.
Он не спросил, за что меня выпороли. Не посадил читать Библию. Лишь стянул мои брюки, дабы убедиться в следах от розог. Я стоял перед ним, не зная, куда деть глаза.
Он устал от меня. Принял, что я — бич его.
На душе стало горше полыни.
Отец сел за стол, макнул перо в чернильницу и вывел краткую записку. Протянул ее мне.
«Ступай. Разбуди дядюшку Кейдена. Скажи — собираться. Доставьте приглашение лейтенанту. Рейнджеры расквартировались в "Спарксе"».
Я сложил записку и сунул за пазуху, даже не заглянув в нее. Выбежал вон, радостный, что есть повод покинуть дом.
Дядюшка Кейден шагал позади — он не поспевал и приваливался с кряхтением на больное колено.
Ипсвич, всегда такой чинный и благочестивый, вывернули наизнанку. Жители жались по углам — чужие в собственном городе.
У колодца рейнджеры мылись в одних рубахах — мокрых, прилипших к телу. Один задрал подол и утер лицо. Жены отворачивались, прикрывались передниками, но одна замерла, обернулась — и тотчас получила подзатыльник от старшей спутницы: «Не гляди, бесстыжая!»
Дальше — у телеги, перегородившей полдороги — двое выгружали бревна. Бранились так, что у меня уши закладывало.
«Да возьмись ты, елки-моталки, за конец как надо! Дубина стоеросовая!»
«Сам берись, коли такой умелец!»
Первый поскользнулся, заехал бревном второму по плечу. Тот взвыл, но не обиделся — расхохотался и вытер пот рукавом. Решил: «А завтра к гуди Дэйн завернем. Крыша у нее того… прохудилась. Замерзнет, бедняжка, в холодину такую».
Второй согласился: «Дело говоришь. И дров ей наколем».
Дядюшка Кейден покачал головой.
«Каковы богохульники, но намерения добрые. Неисповедимы пути Господни».
Я старался глядеть себе под ноги, но взор то и дело любопытно поднимался. Иные шарахались от чужаков, как от чумных: «Господи, помилуй. Что за нашествие?»
На крыльце ординария дядюшка Кейден тяжело опустился на скамью.
«Иди, я тут подожду».
Я толкнул дверь. От духоты внутри сперло дыхание. Ординарий походил на зверинец: всякий вытворял, что душе угодно, и никому не было дела до приличий.
Рейнджеры и индейцы играли в кости, не обращая внимания на отца Джона Джеффри, что силился вразумить их: «…ибо сказано: и не упивайтесь вином, от коего бывает распутство; но исполняйтесь Духом…»
Кто-то шлепнул кости о стол и заорал: «Моя взяла!». Индеец молча протянул кружку соседу под носом у распинающегося англиканца. Местные, что осмелились зайти, засели по углам с поджатыми губами.
Я протискивался между столами и старался не наступать никому на ноги. Некто задел меня локтем и бросил: «Малец, не мельтеши!» — но не зло, без угрозы.
Лейтенанта я нашел в дальнем конце, у окна. Он тасовал карты, глядя перед собой. Облачен был в добротный кожаный кафтан и рубаху с кружевными манжетами. Шнурки не затянуты, и из-под ворота выглядывала грудь — волосатая, темная, как у кузнеца.
Я хотел молвить что-то, но неловко протянул записку и промямлил лишь: «…Вам послание».
Лейтенант развернул, ознакомился с текстом и сжал бумагу так, что она затрещала. Но тона не повысил, не прикрикнул: «Передай — буду».
Аудиенция окончилась, и я поспешил удалиться.
Вот так норов: не рычит, а все равно не по себе.
На крыльце я выдохнул. Внутри все кипело — и опасения, и сомнения, и странная тяга к сим пришельцам. Из-за закрытой двери все еще сочились гул, брань, смех и чей-то пьяный напев, пытавшийся тянуть псалом.
Дядюшка Кейден поднялся, огладил меня по затылку одобрительно, и мы ушли.
Отец позволил мне присутствовать — опасался, что стану подслушивать.
«Жаждать того, что не предназначено твоим ушам — гордыня, Уильям. Грех наитягчайший».
Двери распахнулись с пинка, и я подскочил. Лейтенант вошел с тремя рейнджерами и тотчас нашел глазами отца.
«По какому праву ты вызываешь меня, как своего цепного пса, бывший комиссар?»
Отец велел сурово: «Сядь, Хукер».
К моему изумлению, лейтенант подтолкнул стул ногой и уселся, ерзая на слишком тесном для его стана сиденье. Его люди остались у стены.
Отец начинал кипеть: «Поприличнее сядь».
Хукер не сдвинулся.
«Мне и в седле сидеть, как леди?»
Отец потер над бровями.
«Ваше поведение в городе недопустимо».
Лейтенант дотянулся до стакана с сидром на подносе.
«Неужто? Пьяных дебошей мы не чиним, гостеприимством не злоупотребляем, местных оберегаем. В полях помогаем».
«Вы не подчинились капитану регулярных войск — сие объяснимо. Но орать под его окнами бранный гимн Королевства? Он уехал жаловаться губернатору. Теперь у всего отряда будут неприятности».
Вот и прояснилось, куда в последнее время задевался «лютый», и отчего Айзек ходит и искрится ликованием.
Отец сцепил руки в замок.
«Праотцы в гробах переворачиваются, глядя на тебя. Близость к Род-Айленду так сказывается? Испорченное поколение шестидесятых».
Хукер фыркнул: «У вас свои праотцы, у нас — свои».
Отец без слов согласился с какими-то своими думами.
«Ясно. Баптист есть баптист».
Прозвучало, как вердикт врача.
Хукер аж поперхнулся возмущением и не сразу сложил слоги во внятные слова.
«Слушайте… так замните дело в окружном суде, коли мните себя важной персоной. А миндальничать с королевским лакеем — увольте. Уехал — и попутного ему ветра».
Вмешался констебль Дин, что стоял позади отца: «Дерзишь старшему по званию».
Хукер прояснил: «И какую власть надо мной имеет советник по индейским делам? Или тоже возомнил себя королем?»
Отцу сие не понравилось.
«Ты всерьез сравниваешь меня с королем?»
Я затаил дыхание. Вот бы он признал, что я — просто дар судьбы по сравнению с сим буяном…
Хукер отступил: «Буду служить под твоим командованием, когда станешь значимее своих отцов-основателей».
Отец проворчал: «Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю…»
Констебль сгладил углы: «Жениться тебе пора, Билли. Жена норов твой уравновесит да в благое русло направит».
Отец возразил, оглядывая Хукера с ног до головы: «Ни один благочестивый отец не выдаст за него дочь. Сними кружева, не позорься».
На сей раз Билл не смолчал.
«Так… вот что, папаша…»
Договорить он не успел: один из его рейнджеров пнул ножку стула, указывая вправо. Там в дверном проеме стояла Барбара с кружевным платком в руках.
Тон Хукера смягчился: «Юная леди. Доброго дня. Сие мне?»
Барбара кивнула, мило улыбнувшись, и протянула платок.
«Я заметила, что Вы любите кружева. Подумала, может, платок придется Вам по вкусу».
Лейтенант принял дар с почтением — пальцы, привыкшие к пушкам и пороху, бережно коснулись тонкой работы. Он усадил Барбару себе на колено, и сестра доверчиво устроилась поудобнее.
Поднял озорной взор на отца: «Видал? Твоя дочурка ко мне благоволит. Так что не торопись с выводами, тестюшка».
Успевшая было озарить лицо отца улыбка сползла.
Мужи перешли к делу.
Отец уточнил: «Скольких привел с собой?»
Хукер отчитался: «Двадцать пять лбов. Из них союзных индейцев — восьмеро».
Отец делал записи.
«Солидно. Как обстановка в Плимуте?»
«Землевладельцы под ударом. Ставки на скот — до небес. Всех загоняют в арендную кабалу. Доминион твердит: "Земли пилигримов — севернее Кейп-Энн. На сей территории вам ничего не принадлежит"». Выручку с китобойни... попросту забирают, иной раз — вместе с судами».
Отец посоветовал: «Пускай затягивают процесс. Подают апелляцию на каждый ярд по отдельности».
Вдруг он обернулся ко мне.
«Уильям, уведи Барбару, прошу».
Становилось все интереснее, и мне хотелось остаться. Я взял сестру за руку и спешно отвел к тетушке Кларе.
На обратном пути я замер у двери, услышав отцовские слова: «…думается мне, в Англии зреет переворот».
Я остолбенел. Подслушивал... но ведь отец сам позволил мне присутствовать! Я вошел и встал подле него.
Хукер медленно подтянулся из развалившейся позы: «Что за вести? Откуда ветер дует?»
Отец не раскрыл источника.
«К сему все идет. Джеймс Второй назначает католиков на важные посты. Проповедует свободу веры. Парламент сего не потерпит. Его дочь может воспротивиться».
Он обвел собравшихся строгим взглядом.
«Пренебрегать сим нельзя. Речи, звучащие в сих стенах, должны в них и остаться».
Никто не стал спорить. Я не смел и вдохнуть, чувствуя себя причастным к тайне.
Отец продолжал: «Нам нужно знать точно, что творится за океаном. Отправим в Англию Мэзера с агентами».
Билл заметил: «Эндрос со своим подхалимом Рэндольфом не отпустят их. У них лазутчик на каждом углу».
Отец одобрительно качнул сложенными ладонями.
«Придется вывозить тайно. Нам потребуется "койот"».
Во время напряженного разговора Хукер уперся локтями в колени, а после сказанного по его лицу разлилась понимающая улыбка, и он откинулся назад.
«И вы, конечно, решили, что я таким промышляю».
Констебль напомнил: «Не ты ли помог сбежать Марте Кейн?»
«Ах, Марта Кейн…»
Хукер тронул пальцем щеку.
«…она меня тогда поцеловала. Прямо сюда. И сказала: "Благодарю, милый Уилл"».
Отец указал на него пером.
«Кроме того. На тебе — французская форма. Французский мушкет. Греховная страсть к наживе ведет как к контрабанде, так и к пиратству. Ты — либо то, либо то».
Хукер усмехнулся: «Французы… коли торговать с ними — выучишь их язык так, что сойдешь за своего».
Отец процедил: «Я похлопочу о привлечении тебя к ответу за каждое нарушение. И измену. Как покончим с переговорами».
Хукер не выглядел запуганным.
«Сперва докажи мою причастность, советник. Не ты ли сидел в тюрьме за противление налогам? Что, мнение переменил?»
Отец отложил перо, и хорошо, а то оно сломалось бы.
«Неразумно сравнивать сопротивление королевским прихотям и сделки с врагом. Мы возводим Град на холме и не даем помыкать собой. А ты — торгуешь совестью».
Я сглотнул. Внутри все дрожало так, будто его раздражение предназначалось мне. Вот оно, оказывается, каково.
«Я слежу за тобой, Хукер. Где бы ты ни был».
Лейтенант поднял ладони.
«Что ж, и черт с вами. Будет вам корабль. Предупредите Мэзера. В документах укажите бостонскую гавань».
Я весь обратился в слух, ожидая, когда же речи коснутся войны на севере. В деревне матушки и птицы поют по-особенному…
Отец задержал Хукера жестом.
«Еще одно. Непосредственно о причинах вашего пребывания здесь. Мы не можем уступить нашу землю».
Хукер не спорил: «Мы готовимся. Джонни Крапо при виде нас уползут обратно к себе в болото».
Меня объял лихорадочный жар. Промолчу — провороню шанс, данный свыше.
Прежде чем разум обуздал язык, слова вырвались сами: «Отец, я тоже поеду».
Мой выпад повис в воздухе и ошарашил каждого. Констебль Дин закашлялся, рейнджеры зашептались: «Глянь-ка, а малец отчаянный…». Билл впервые воззрел на меня.
Я уставился в стол, мечтая провалиться сквозь землю.
Вопрос отца в тишине пронзил меня насквозь: «Ты в своем уме? Назови мне свои лета».
Я прошептал: «Тринадцать…»
Он возвысил тон: «Вот именно, что тринадцать! Ты не в ополчении. Ни стрелять, ни держаться в седле толком не умеешь».
Хукер всплеснул руками — с таким же успехом я мог бы признаться, что не умею ходить.
«В тринадцать? Да у меня будущая дочь, и та из аркебуза в люльке свинцом будет баловаться».
Отец отрезал, даже не взглянув на него: «Ему рано».
Надежда гасла, и стыд жег сильнее пламени преисподней. Но из глубины души поднялась горечь. Я прошипел себе под нос: «Там мне самое место. В аду и в могильной яме. Забудешь про нерадивого сына».
Отец наказал: «Молчать».
Всю жизнь я молчал и покорно опускал глаза. И в первый раз, вознамерившись высказать свою волю, был осажен, словно лающая дворняга.
«Но я…»
«Выйди. Подумай над своими словами».
Красная пелена заволокла глаза. Я не помню, как вышел и хлопнул дверью. В коридоре я съехал по стене на пол и ткнулся лицом в колени. Сердце, гулко стуча, требовало высшей справедливости, коей я не удостоился.
Сквозь щели в двери сочились обрывки разговоров.
Хукер протянул: «…да уж, Миллз. Отцовство — твое призвание».
Он словно потрепал меня по волосам.
Затем речи вернулись к делам, от коих я был отлучен.
«…Эндрос вернется в Мэн, подтянет резервы позже…»
Голоса стихали, сливались в неразборчивый гул.
Прорвались слова Хукера: «…оружейные склады опустели. Пороха не хватает. Чем стрелять в Мэне будем? Шишками из рогаток? Реши сию проблему, бывший комиссар…»
Затем они склонились над картой, и слышно стало совсем плохо.
С наступлением сумерек совет подошел к концу. Дверь отворилась, и половицы взвизгнули под тяжелой поступью Хукера. Он задержал на мне взгляд, но безмолвно удалился.
Следом вышел отец и встал надо мной. Внутри звенела пустота, и я крутил в пальцах булавку-тюльпан, лишь бы помнить: сей малый ад — залог, что я еще не в аду подлинном. Твердил себе: переступлю его волю — окончательно докажу свою падшесть. Ну и пускай. Сам возблагодарит меня потом.
И тогда отец возложил ладонь мне на голову примирительно. Казалось, белая пена волны мягко накатила на берег и смыла замок из песка, что я успел себе возвести.
Он наставлял: «Не бери с него примера, Уилл. Ляжешь с собаками — проснешься с блохами. Такие, как Хукер, идут на виселицу, не достигнув и третьего десятка».
Лета Господня 1688
Мы отправились в Ипсвич с матушкой, сестрой и дядюшкой Кейденом.
Сигнальный дым от пушечных залпов затянул рассветное небо. Сама Земля Обетованная пылала.
Сквозь скрип колес доносились разговоры прохожих:
«…видали? С Хаверхилла палят…»
«…не к добру… паписты все ближе…»
Дядюшка Кейден перекликался с кучером.
«Слыхал? Поговаривают, Джеффри-то в Бостон махнул».
Кучер фыркнул, не оборачиваясь: «Побежал, знать, Эндросу каблуки лизать».
Дядюшка поправил: «Нет, ошибаешься. Эндрос французов кошмарит на границе. А Джеффри — на освящение новенькой часовенки в Бостоне побежал».
Кучер почесал затылок.
«Часо-овенки? Мда уж… и как отступник мог среди нас вырасти?»
Я внимал им вполуха. Моя душа летела первее повозки. К приезду Билла после его тайного поручения мне предстоит придумать, как примкнуть к кампании на север, дабы отец не прознал о моем замысле заранее.
Барбара бережно сжимала глиняный горшок, где ютились стебли с тремя сомкнутыми бутонами.
Я спросил, оставляя мятежные думы: «Зачем они тебе?»
Сестра тронула бутон, точно птенца.
«Для мистера Уайза. Матушка обещала, что они распустятся к его возвращению».
На середине пути дядюшка Кейден махнул кучеру. Мы остановились у владений преподобного Уайза. Слуга подошел к покосившемуся забору и сложил на груди руки.
На крыльцо вышла мистрис Уайз в сопровождении дочери и сыновей.
Дядюшка Кейден поманил меня из повозки. Я приблизился смущенно. Дядюшка закинул одну руку мне на плечо, другую — на плечи младших Уайзов, собрав нас в круг. Молвил: «Ну что, ребята, давайте-ка приведем тут все в порядок. Должен же хозяин видеть, что его ждали, помнили».
Я встрепенулся в приятном предвкушении — не по велению, не из страха перед наказанием, а по доброй воле.
Дядюшка Кейден, наблюдая, как мы с Джеремайей поднимали с земли перекладину, изрек тихо, дабы слышал один я: «Вот видишь, Уилл, забор — как душа человеческая. Коли его не латать вовремя — он покосится, а после и вовсе сгниет, открыв дом ветрам».
Я кивнул, мысленно повторяя сии слова.
Закончив с забором, мы продолжили путь и подоспели как раз вовремя.
Мистрис Спаркс, в чьем ординарии жили Хукер и его рейнджеры, обнимала на прощание лейтенанта и трех его приближенных, как родных сыновей. Напутствовала: «Возвращайтесь живыми, мальчики мои».
Горожане держались поодаль и глядели со смешением доверия и недоверия — как на тех, чья помощь необходима, но натура темна.
Я тоже глазел на Хукера. Вот он — тот, кто укажет мне путь к пристанищу таких, как я.
Мистер Болтон придержал поводья коня Билла. Голос его, чуть гнусавый от кольца в носу, звучал тихо, но властно: «Эндрос задержится в Мэне. У вас есть время».
Приближенный Билла, коренастый и темнобородый, мрачно хмыкнул: «Неудивительно. Рыбаки судачат, дескать, он французам всю деревню разнес, а их часовню… пощадил. Под крылышко, видать, взял».
Билл сплюнул на подтаявшую землю: «Так и знал. Папист проклятый».
Болтон молвил: «Тем вольготнее ваш путь».
Вытянулся ближе к лейтенанту.
«Но не умаляйте бдительности. Лазутчики будут стоять у вас на пути».
Он произнес сие с особым ударением, будто вкладывал не просто предостережение, а знание, сокрытое от прочих.
Хукер заверил его: «Мы вернемся до мобилизации. Засунем Мэзера с агентами в корабль, и сразу назад».
Отец воссоединился с нами. Наклонившись к дочери, он что-то прошептал ей на ухо. Барбара тотчас же ринулась к Хукеру. Выкрикнула взволнованно: «Билли! Не уезжай, останься! Тетушка Клара сказала, французы на севере совсем распоясались. Ты же не на север едешь?»
Билл перевел взор с нашего отца на своих людей и рассмеялся добрым, но печальным смехом.
«Не бойся, малышка. Домой мы едем».
Сестра не унималась: «Домой? А где твой дом?»
«В теплой сухой норе. Обещаю привезти тебе оттуда подарочек».
Не тратя времени на разговоры, «койот» и его люди погнали коней прочь. Им, как рейнджерам, предстояло успеть побывать в нескольких местах одновременно.
«Койоты» сдержали слово и воротились скоро.
Что-то мне подсказывало: они пошли тропами, сокрытыми от честных людей.
Отцу они привезли свежую бостонскую газету, а Барбаре — обещанный подарок. Вместо привычной тесемки в ее волосах ныне алела шелковая лента. Я потрогал украдкой — на ощупь она была гладкой, как лепесток.
Отец наблюдал за дочерью, расположившейся на полу с шитьем, поверх газеты. Вступил: «Дочь моя, не обольщайся дарами, добытыми в обход закона и попирающими скромность».
В сияющих глазах Барбары не было ни тени смущения.
«Сие же от сердца, отец!»
Он усмехнулся, и газета в его руках всколыхнулась волной.
«У контрабандистов нет сердца. Лишь цена».
Я стоял позади его стула. Но между нами пролегла пропасть.
Газету я видел впервые и норовил вычитать строки, заглядывая отцу через плечо, но тут же уронил глаза в пол, едва он обернулся — я дышал ему в затылок.
Я начал робко: «Сэр, можно и мне взглянуть?»
Отец, помедлив, протянул мне газету.
«На, пока не заработал косоглазие от своих ужимок».
Барбара воскликнула: «Уилл, прочитай всем!»
Я взобрался на табурет, откашлялся и нашел начало абзаца.
«Славные вести пришли к нам из Лондона. Сэр Уильям Фипс, уроженец наших мест, удостоен великой чести быть возведенным в рыцарское звание Его Величеством Королем Джеймсом Вторым. Сия милость дарована за обретение несметных сокровищ испанского галеона у берегов Багамских островов. Наш доблестный капитан есть Ясон, коего аргонавты добыли Золотое Руно».
Тетушка Клара ахнула: «Сокро-овища! Вот удача-то!»
Отец же презрительно скривил губы: «Как быстро все забыли, как сей "Ясон" стелился перед Рэндольфом и вымаливал себе тепленькое место. Времена меняются…»
Я читал дальше, но вдруг наткнулся на строки о вознаграждении за поимку индейцев. Зыркнул на матушку — она сидела смирно, занималась своими делами. Я тактично промолчал, и беззаботного настроя как не бывало.
Быть полукровкой — значит не быть ни Сыном Божиим до конца, ни индейцем. И лишь под пулей все равны.
Мы с Айзеком стряхнули с кафтанов колючий снег, отбили его с сапог и переступили порог школы.
Воздух внутри был спертым, пахнущим угрозой и мокрым сукном.
Мистер Роджерс руководил общей молитвой.
«Вознесем же голоса ко Господу! Помолимся о братьях и сестрах наших, павших от рук папистов и дикарей… не нам, Господи, судить пути Твои… лишь просим Тебя: укрепи сердца оставшихся в живых и утоли их скорбь гневом праведным против врагов Твоих…»
Когда смолкли последние «аминь», учитель начал урок о Ньютоновой теории тяготения.
«…итак, яблоко падает недалеко от яблони…»
Я скукожился за спинами старших. Нудный голос учителя смешался с духотой в классе и разморил меня. Я зевнул, устроился щекой на сложенных руках и погрузился в забытье.
Никаких видений не было — просто сон, тяжелый и беспамятный, от коего не хотелось просыпаться.
Над ухом грянул окрик мистера Роджерса: «Миллз!»
Меня подняли, водрузили на голову колпак с надписью «Тупица» и поставили в позорный угол на всеобщее порицание. Но чужие смешки не трогали меня. Мой взор был обращен в окно, туда, где убегала дорога на север.
Все думы были о войне. Может, солгу о своих летах — кому какое дело, коли вершится судьба колонии? Мнится мне, что там, лицом к лицу со смертью, среди себе подобных, ответственность за мои падения перестанут перекладывать на отца, ибо даже не спросят, кто мой отец.
Отец отменил поездку на съезд комиссариата. Непогода.
В душе я лелеял дерзкий план — провернуть свою затею в его отсутствие, но не вышло.
Я дожидался у себя в спальне, пока матушка отправится на покой. Она сказывала Барбаре, уже уложенной в постель, повесть об индейской принцессе, что много лет и зим ждала возлюбленного голландца из-за моря.
Во тьме на меня взирали суровые лики отцов-основателей с портретов на стене. Их глаза, пронзительные и неумолимые в лунном свете, будто силились вразумить меня, остановить на самом пороге безрассудства.
Шаги матушки стихли в зале. Я, не дыша, прошмыгнул в спальню сестры — еще ни разу мне не доводилось туда ступать. Отец запер бы меня на день-другой, случись ему узнать.
Барбара уже дремала, уткнувшись в подушку.
Я склонился над ее постелью.
«…Барбара. Как найти Хукера?»
Она, не осознавая ничего, пробормотала сонно: «Он… напевает свою песню…»
Пустота за окном вела прямиком в небытие. Я ступил ему навстречу — и обмер от шороха за спиной. То был лишь наш пес, тыкавшийся мне в ладонь влажным носом. Я потрепал его по голове, отодвинул задвижку и с узелком наперевес вылез в холодную ночь, пока не передумал. Ровное дыхание сестры и тепло родных стен остались позади. Я сам отрекся от них, ибо не мог иначе.
На реке грохотала мельница. Под ее стук я сделал первые шаги по хрустящему снегу. Коня брать не стал — опасался, что отец проснется.
Краткими перебежками, от тени к тени, я добрался до забора, отодвинул доску и нырнул в зазор. Я смог! Ныне мне предстояло пешком, в лютую стужу, преодолеть до Ипсвича шесть миль по лесу, уповая на то, что волки уже сыты.
«Почитай отца твоего и мать твою» — сия заповедь обрушилась на меня всей тяжестью небес, и казалось, они вот-вот меня раздавят. Меня потянуло к земле, но не под весом узелка, а под гнетом моей участи. Каждый шаг все больше отдалял меня от Бога. Но не для того ли Господь нарек меня Уильямом — дабы воля моя свершила сие?
Мистер Болтон вел войска, и я потонул в хаосе десятков темных коней, повозок, ополченцев и рейнджеров. К моей удаче, Хукер нашелся сам. Как и сказала Барбара, с правого фланга разносилась военная песня — он горланил ее, поднимая дух своих, и приближенные подхватывали его вой.
Я ринулся к его лошади.
«Сэр Уильям!»
Он умолк и заозирался с недоумением.
Я позвал вновь, подпрыгивая: «Сэр Уильям!»
Лейтенант подскочил в седле и дал в плечо рейнджеру — тому, что коренастый и темнобородый. Рявкнул: «Черта с два мне послышалось, Джейкоб!»
Его взгляд, пронзительный и чуть удивленный, нашел меня во тьме.
«Возьмите меня с собой! В Мэн!»
Лейтенант огорошенно переглянулся со своими. Он, быть может, и ожидал от меня подобной выходки, но не того, что я явлюсь к нему, а не к Болтону или кому другому из Ипсвича.
Джейкоб фыркнул: «Война — не отдых в деревне твоей мамочки, малой».
Билл снова занес на него руку, и тот втянул голову. Вопросил ко мне резко: «Куда я тебя возьму? Твой папаша даже стрельбе тебя не обучил. Растит себе стратега в теплой столице, а не бравого мужа».
Я пообещал, еле поспевая за его конем: «Я научусь!»
Внезапно я споткнулся о корень и повалился на мерзлую землю. Я ждал насмешек… но их не последовало. Билл дернул за узду, остановил коня, и сзади в него въехал другой рейнджер. Лейтенант воздел ладонь, подавая знак ждать. Его внимание было приковано ко мне.
Удар оземь отрезвил меня. Накатила невыносимая усталость, а с ней — соблазн вернуться. Отползти обратно, в постель, дабы отец даже не понял, что я — не смиренный прокаженный Иов, а Иуда, бегущий с Тайной вечери.
Но я откашлялся, уперся ладонями в лед и встал, отряхивая снег со свежих ссадин. Нашел лицо Хукера — на нем просквозил намек на признание.
Он выдал кратко: «Добро. Но с двумя условиями. Первое: беспрекословно делаешь то, что я говорю. Усвоил?»
Кто-то из рейнджеров перебил его: «Болтон скоро заметит нарушение строя».
Билл, слывший мужем нетерпеливым, не торопил меня с ответом.
Я вытянулся по струнке.
«Так точно, сэр!»
Он мотнул головой, сам не веря своему решению. Затем схватил меня за узелок и помог забраться в седло позади себя. Его спина и объемный кафтан загородили мне вид, но и укрыли от пытливых глаз. Он проворчал: «Твой отец вывесит меня из окна своего кабинета».
Я страшился, что отец и с меня спустит три шкуры, но пути назад не было. Под присмотром Болтона, Хукера и дюжин ополченцев ничего дурного не должно было случиться.
Отряд тронулся, восстанавливая строй.
Я молвил тихо: «Сэр Уильям, а второе условие?»
Билл, верно, и сам о нем забыл.
«Да… не зови меня "сэр Уильям". Для тебя я — Билл».
И тогда я ощутил себя частью его отряда.
Джейкоб не удержался и прыснул со смеху. Передразнил: «"Сэ-эр Уильям"! Аки рыцарь, рвущийся побить треклятого француза».
Шея ныла, ибо сидеть вдвоем в седле было мучением, но я не смел и пикнуть.
Прижавшись к Биллу, по светлеющему небу понимал: утро. Отец уже прознал…
Беседа Билла с приближенными не давала забыться, но сон порабощал меня, едва я склонялся на спину лейтенанта.
Эрон — высокий, черноволосый — завел: «Думаете, там все всерьез?»
От движений лошади моя щека билась о грубую кожу кафтана Билла. Как они могли проводить в седле столько часов? Кони шли уже не рысью, а частым шагом, что давало надежду на скорый привал.
Билл отозвался: «Серьезнее некуда. Эндрос ополчение Мэна раздраконил. Пленных индейцев отпустил, слыхали? Мужики не хотят воевать рядом с теми, кто врагам потакает. Бунтуют, говорят».
Джейкоб встрял: «Да… наворотил он дел, аж зубы от стыда сводит. Надо же до такого додуматься».
Он неуютно поерзал в седле.
«А Болтон нарочно построил нас, как на параде? Ряд за рядом, фланг к флангу. Индейцы из-за каждого куста выскочат, а мы тут… мишени на стрельбище».
Эрон буркнул: «Привык. Английская школа. Толпой на рожон».
Хукер закончил их дискуссию: «Как сможем — перестроимся по-нашему, малыми группами. Но сейчас — не роптать».
Я ощутил, как он обернулся, проверяя, сплю ли. Я, конечно же, «спал».
Джейкоб возобновил: «Болтон, ясен пень, поприглядистей "лютого" будет — хоть не скалит по-пустому. Но, знаете… что королевский холуй, что пуританин — нам все одно. Шило на мыло променяли».
Билл оборвал его: «Тихо. Места тут не наши, а уши — и того менее».
Я приоткрыл один глаз. Он дернул подбородком в сторону пехоты из Ипсвича.
«Пол-Ипсвича с нами топает, и добрая половина из них — глаза и уши комиссариата. Может, не Болтон, так еще кто. Стоит мне чихнуть громче обычного…»
Я заставил себя дышать ровно, подражая спящему. Затаи я дыхание — меня бы раскусили вмиг.
Джейкоб отмахнулся: «А пускай смотрят, коли приглянулись. Лишь бы Болтон нашей "поклажи" не заметил».
Он похлопал меня по ноге.
Роланд — веснушчатый, с мальчишеским лицом — молчал всю дорогу: сорвал голос за песнями. Но вдруг он вытянулся в седле и, вглядевшись вдаль, замотал головой.
«Болтон скачет!»
Эрон проронил: «Помяни черта…»
Рейнджеры засуетились. Хукер, недолго думая, сунул меня между мешков с мукой на ближайшей повозке и накрыл парусиной. В тот же миг я услыхал поступь боевого коня Болтона.
Эрон поприветствовал: «Капитан».
Болтон мигом ощутил неладное.
«Что за суета?»
Я старался лежать смирно, не дыша, но повозку трясло так, что я бился о дно и едва сдерживал стоны.
Билл пожал плечами.
«Никакой суеты».
Колесо наехало на камень, и меня подбросило. Болтон не мог не слышать глухой стук тела. Я чувствовал его цепкий взгляд сквозь парусину.
Он наседал: «А там что?»
Молчание.
Тихо, сам себе, Билл пробурчал: «Лисенка на обочине подобрали».
Повозка резко остановилась. Меня ослепил свет — мистер Болтон сорвал с меня парусину. Изумление на его лице сменилось суровой озадаченностью. Он сощурился на Билла — не с гневом, но с требованием объясниться.
Рейнджеры переглянулись, не находя слов.
Эрон сдался: «Я… право не знаю, как объяснить».
Билл вздохнул: «Папаша его ничему не научил. Тебе ли не знать, Девон: без навыков выживания далеко он не уйдет. Пущай учится у нас. Мы глаз с него не спустим».
Твердость в его голосе, по-видимому, подействовала. И отступать было поздно — мы зашли слишком далеко.
Болтон осведомился: «То была твоя воля, Уильям?»
Я и не сразу понял, что обращался он не к Хукеру, а ко мне. Я воспрял духом: капитан дал мне отвечать за себя! Выпалил: «Да, сэр. Я не полезу на рожон, мистер Болтон, честное слово. Но Мэн, там… дом моей матери. Я должен быть… там».
Билл заступился за меня: «В конечном счете, я его взял. Мне же и отвечать».
Болтон ничего не сказал на сие, лишь обменялся с Биллом долгим, многозначительным переглядом.
Первый мой бой случился у деревни матушки.
Капитан Болтон наказал мне держаться в тылу, но и там стало жарко. Пронзительные крики абенаков из чащи. Визг пуль, срывающих кору с сосен. Жалобный рев падающих балок. Взрывы, от коих земля содрогалась, и хвойная подстилка пылала.
«Пороху! Подай пороху, малец, живо!»
Я бросился к повозке, принес тяжелые сумки. Потом, спотыкаясь, потащил в укрытие за вязом раненого ополченца. Меня жестоко тошнило. Я не различал, пахнет ли серой от пороха или мы все уже низвергнуты в геенну огненную.
«Ты! Мальчик! Сюда!»
Чья-то окровавленная рука втянула меня в полуразрушенный дом. Там, прижавшись к стене, пряталась мирная индеянка с младенцем и беззвучно шептала молитву. Я с дрожью в пальцах перезарядил старое охотничье ружье, обращению с коим наспех научил меня Билл.
В окне мелькнула тень капитана Болтона, и слухи о его свирепости ожили: в очертаниях его фигуры против света пожарищ мне привиделся падший ангел, что нашел свое призвание в бойне. Он выволок из соседнего дома абенака, пихнул его так, что тот опрокинулся на колени, и со всей силы дал прикладом в затылок. Череп с хрустом раскололся. Я зажмурился до искр из глаз.
Принести порох. Оттащить раненого. Принести порох. Оттащить раненого. В ушах звенело, а в висках стучало: «отец… матушка… сестрица… отец… матушка… сестрица…». Лишь недавний урок мистера Роджерса о теории тяготения напоминал, где земля, а где — небо. Луна, сей немой свидетель, безучастно взирала со своей колокольни. Лай псов и ржание коней оглушали. Я то и дело спотыкался о тела, стараясь не вглядываться — свои или враги.
Я стиснул булавку-тюльпан и отчаянно воззвал ко Господу о защите, хоть молитвы мои, наравне с большинством пуль, уходили в молоко и ничуть не умаляли страха.
Казалось, сему не будет конца, пока чей-нибудь победный горн не остановит побоище. Или горн с небес.
Но чаша весов склонилась в нашу пользу.
Воцарилась неестественная тишь. И тут ее пронзил истошный детский плач. Индеянка с грудничком, что делила со мной укрытие, несмело вышла. То и был наш победный горн.
Дым рассеивался и уступал место утреннему туману, что стлался по выжженному полю саваном.
Солдаты хоронили павших товарищей. Их тела предали земле прямо там, где их нашла смерть, отметив могилы деревянными кольями.
Я не смотрел в лица. Лучше узнать потом, в Ипсвиче и Чебакко, кого не хватает, чем видеть сию кровь сейчас.
Вот так легко обрывается жизнь. Одно мгновение — и человека нет. А я? Я не готов умирать. Я ничего не успел… не знаю даже, что. Но рано. Еще рано.
На один кол капитан повесил свою шляпу. Ополченцы и рейнджеры столпились за ним и тоже поснимали головные уборы. Одни склонили головы в безмолвной скорби, другие — подставили лица небу. Начавшийся дождь разбивался об их носы и смывал порох и запекшуюся кровь.
Я робко шагнул в их круг и попытался вложить в шепот хотя бы крупицу веры. Но молитвы отскакивали от мертвой души, как горох от стены.
Наши силы соединились с ополчением Мэна.
Рейнджеры захватили французский склад оружия — мушкеты, порох, пули. В их действах не было ни злобы, ни победного ликования — лишь холодный расчет, коим они, похоже, измеряли все на свете, даже людские души.
В тот миг нагрянул королевский офицер со своим конвоем. Орлиный нос, аккуратно постриженные усы, волнистые волосы до плеч. От его появления по толпе прошел зловещий штиль. Ополченцы и рейнджеры расступились. Он привык, что его воля исполняется беспрекословно.
Джейкоб прошипел: «А вот и "лютый" пожаловал».
Офицер бегло оценил положение; спешился, подобрал мушкет и с силой ударил прикладом о колено, разломив ложе надвое, — с видом человека, раздавливающего гадину. Затем велел: «Трофеи — собственность Короны. Опечатать — и на инвентаризацию».
Хукер огрызнулся: «Мы их взяли — нам и пользоваться. По праву сильного».
«Лютый» парировал холодно: «Дабы осело на черном рынке и спонсировало ваши карманы? Не в мою службу».
Оппозиционеры помрачнели пуще грозовых туч.
Офицер остался непреклонен: «Назначьте ответственного. Пускай проследит, дабы ни один ствол не "потерялся" по дороге».
Дал отмашку солдатам. Те нехотя принялись грузить конфискат в телегу. Офицер переглянулся с Хукером и Болтоном — быстро, как удар клинка.
Я вжался в повозку, натянул воротник на голову. Офицер не должен был заметить мальчишку на войне.
Он отдал приказ: «Объединенные силы отправляются в верховья Пейепскука, в залив Мерримитинг — возводить блокгаузы. Для защиты местных жителей».
Мистер Болтон склонил голову к плечу, не веря ушам. Возразил: «Там нет стратегической важности. Будем барахтаться в болоте, пока враг обходит нас с фланга».
«Лютый» отрезал: «Распоряжение губернатора. Выполнять, колониальный капитан».
На слово «колониальный» он особенно надавил интонацией, как коли бы хотел принизить Болтона, поставить его на колени. Щелкнул пальцами своим людям: «Выделю вам инженеров и лично буду контролировать ход работ. Берите достаточно провизии, инструменты и — вперед. На мне — отчеты для Доминиона».
Билл поводил челюстью, хмыкнул. Негромко, но в гробовом молчании его смешок эхом разнесся по округе.
«Лютый» не оставил сей выпад без внимания.
«Я сказал нечто уморительное, лейтенант?»
Хукер не стушевался и кинул достаточно громко: «"Распоряжение губернатора". Что, надобно нас куда-то сослать? Эндрос заключил за нашими спинами сделку с лягушатниками? Али боится восстания?»
Запахло смертью — той, что веет у виселицы. Никто благоразумно не стремился взойти на нее первым. Никто, кроме Билла. Одни поддержали его ехидным смехом, иные же, включая меня, вросли в землю стыдливо.
«Лютый» не удостоил его ответом и вновь отыскал глазами Болтона.
«Капитан. Коли не справляетесь с дисциплиной вверенных Вам людей — по возвращении в Бостон я могу освободить Вас от звания».
Болтон сжал губы.
«Звание мне дала колония, сэр. И только она может его отнять».
Я выглядывал из щели между мешками. Никогда не видел, дабы взрослые так мерились властью — прямо-таки дети.
Никогда и не видел, как «лютый» улыбается, даже смеется. Он разразился хохотом и обернулся вокруг своей оси, окидывая жестом раскинутых рук колониальное ополчение.
«Что я слышу? Бунт? Неповиновение капитану регулярных войск Его Величества? Или вы дерзнули решить, что ветер с востока принес вам карт-бланш на измену?»
Билл медленно сократил разделяющую их дистанцию и понизил интонацию: «…ты здесь лишь потому, что мы не можем уподобиться дикарям, коли хотим вернуть права».
Я все слышал. Ополченцы и рейнджеры опешили и охнули, и единства не было: кто-то сжимал приклады; иные переминались с ноги на ногу, не желая ни драки, ни опалы.
«Лютый» уткнул мушкет в землю. Прошипел: «У тебя два пути, бешеный пес. Либо помираешь героем на стройке укреплений и поле боя, либо преступником на виселице. Ты ответишь за пренебрежение каждой буквой закона».
Лейтенант раскрыл было рот, но Болтон шагнул между ними и оттеснил его плечом.
«Довольно. Мы выполним приказ. Немедленно выдвигаемся в Мерримитинг».
На его устах блеснула ухмылка — хитрая, диавольская. Он словно просчитал все на два хода вперед.
А меня посетило мрачное предчувствие: залив Мерримитинг перевернет мою жизнь навсегда.
С первыми оттепелями «лютый» уехал по губернаторскому вызову.
Ополчение вздохнуло с облегчением, и строительство укреплений закипело в полную силу.
Ко мне привыкли и, кажется, даже привязались, видя во мне некое подобие талисмана. Никто не принуждал меня к работе, не бросал косых взглядов, но я сам не желал отсиживаться без дела и трудился наравне со всеми. Помогал обтесывать бревна, рыть котлован под частокол и вить крепкие веревки. Порой я сам себе не верю: в отцовском доме я ленился поднести охапку дров к очагу, а здесь, под открытым небом Мэна, силы берутся невесть откуда.
Благодаря слаженному труду и грамотному руководству капитана Болтона укрепления поднимались как на дрожжах. Мы сновали туда-сюда так усердно, что к вечеру ноги гудят и подкашиваются, но душа отдыхает.
Мы живем здесь и сейчас. В любой момент на нас могут напасть, но мы не опускаем рук. Не знаем, когда умрем, и что нас ждет. Но работаем.
Перед отбоем мы ходили к реке, отмыли от глины и сапоги, и самих себя. Затем собрались у костра на ужин, и в разговорах я выступал больше, чем на всех уроках в жизни.
Выяснилось, Роланд весьма недурно готовит. Не будь его, мы питались бы одними орехами из шишек и манной небесной, покуда та не полезла бы у нас из носа. Они с Эроном и Джейкобом жались друг к другу, кутаясь в кафтаны, а Билл, напротив, растрепанный, развалился у костра.
Я вопросил, придвигаясь к теплу: «А вы давно знаете друг друга?»
Джейкоб заговорил первым, подбрасывая в огонь сук: «Да мы, малец, из одной лужи, из Суонси».
Эрон подкинул на ладони горячую печеную репу. Вмешался: «Скромничает. Билл и я корабли строили, Джейк лес валил, а Ролли канаты вил. Крепкие. До сих пор не рвутся».
Роланд засопел.
«Вил. Пока вы двое не решили проверить их на прочность».
Я уточнил: «Как?»
«В дымоход меня скинули. Лезь, говорят».
Я вытаращил глаза: «В дымоход?»
Билл ничуть не смутился: «Ну да. Провинился он перед нами, стукачок. А хозяин увидел, тем же канатом нас связал и потащил к отцу».
Я не отставал: «К твоему? Досталось тебе?»
Билл помрачнел.
«А то. Отец мой торговцем был. Суровый мужик. От службы его освободили, вот он и засел дома, умом тронулся. Верил в "морского змия". Изводил мать, меня… Марту».
Он произнес ее имя душевно, судя по всему, боясь спугнуть воспоминание.
«Служанка наша. Я знал одну гавань. Проводил ее туда, посадил на лодку. Хотел, дабы она начала жизнь заново, подальше от… него».
Он умолк. Один костер потрескивал.
Я остался наедине с думами о собственном отце. Меня зажало между молотом и наковальней: я страшился, что он не ищет меня, но втайне надеялся на то. Лучше ему не вспоминать о сыне. Но отчего же тоска глодает кости?
Билл соскреб остатки рагу со дна миски. Молвил мне: «Поешь. Тебе только кажется, что ты крепко спишь по ночам и не жалуешься. А на деле у тебя сил на жалобы нет».
Он не приказывал, а советовал. Я дал слово слушаться его во всем. Посему молча взял миску с похлебкой от Роланда и поднес ложку ко рту. Но вдруг остановился.
«А мы не помолимся перед едой?»
Билл перестал жевать и шумно сглотнул. Буркнул: «Необязательно же вслух».
Но я видел, как другие замялись.
Я опустил голову и беззвучно прошептал пару слов. Не потому, что так должно. А потому, что у общего костра, среди сих неотесанных мужей, сердце само возжелало благодарности за хлеб насущный и то, что все просто хорошо.
В небе послышался крик птицы.
Мистер Болтон воздел руку в кожаной перчатке, и сокол опустился на нее. В командирской мужи тотчас обступили капитана со всех сторон.
Я в нерешительности замешкался на пороге. Но Билл, угадав мои сомнения, легким толчком направил меня внутрь.
У меня вырвалось: «Мне тоже можно?»
Он отозвался без тени снисхождения и шутки: «Война равняет всех, малец».
Сверкнула молния, озарив командирскую. Пахло смолой, свежим деревом и грозой. Присутствовали все, кроме двоих инженеров, отправившихся разведывать округу, и саконнетов на охоте.
Будучи самым юным и проворным, я протиснулся вперед и встал столь близко к мистеру Болтону, что видел морщинки в уголках его глаз и старый шрам на виске. Затем юркнул под стол и достал черновик с угольком, готовый записать каждое слово.
Болтон развернул первую депешу и прочел всего одну фразу: «Кошка может смотреть на короля».
Повисла недоуменная пауза.
Джейкоб брякнул: «И как сие понимать? Кот Его Сиятельства нагадил на его персидский ковер? Какие важные вести из Лондона!»
Эрон толкнул его локтем в бок.
Болтон выставил руку: «Свечу».
Когда он поднес пламя к бумаге, под его дрожащим светом проступили невидимые глазу строки. Я поразился.
Мистер Болтон зачитывал: «Возлюбленному Саймону Брэдстриту. Мир и надежду шлет Инкриз Мэзер. Беззаконием было аннулирование хартии, и к переменам умы людей до́лжно приготовить. В Англии мы — и видим: сына породил Джеймс Второй, дабы на троне папистов утвердить. Отложены переговоры о хартии.
Предстал я пред Титом Оутсом, узником, что в сердцах сомнения семя посеял. Хотя лжесвидетельства грех тяжек на нем, проросло семя то. Чрез него доверие уильямитов снискал я — агентов тайных принца Уильяма Оранж. Пароль их: "Кошка может смотреть на короля". Как брата приняли меня, ибо в колонистах опору видят против общего врага папистского.
Мужи сии — и тори, и виги, распри отринув, — убеждены: изгнать намеревается король Детей Божиих за гугенотами вслед и идолами в митрах заменить. Приглашают они принца Уильяма бремя власти на себя взять. Неизбежен переворот. Во спасение веры флот голландский ударит, и обет дал принц — не прольется ни капли крови. Лорд Зюйлестейн уже при дворе как лазутчик уильямитов…»
Я торопливо выводил буквы, но запоздал и запамятовал последнее предложение.
Мистер Болтон, словно давая мне фору, выждал немного, обвел всех взглядом и продолжил с особым нажимом: «…узнать же уильямитов по знакам можно. В залах их реет стяг золотой со звездою пурпурною. Благоухает воздух медом, миррою, розмарином, лавандою или душицею — травами сими принца приступы удушья облегчают.
Папистов правление с Джеймсом Вторым окончится. Окружен король. Поговорили мы с ним, и решить проблемы колоний сулил он. Но не верьте Иезавели льстивым речам!
Готовьтесь. Провидения колесо вращается. Да укрепит Господь дух ваш».
Болтон опустил депешу. Ветер завывал в щелях — уже не просто ветер, а вестник бури, что надвигалась из-за океана.
Капитан расправил вторую депешу.
«Возлюбленным братьям Массачусетса. Инкриз Мэзер, Уильям Фипс и колонии агенты благую весть шлют. Возвещаем о революции славной лета Господня 1688. Откликнулись Принц Уильям Оранж и принцесса Мэри на народа мольбы и под истинной веры знаменем в Девоне высадились.
Три недели ветра папистские флот держали в гавани, но праведных молитвы услышаны были. Сменился ветер на попутный, и взошли Высочества Их на престол, Джеймса Второго низринув. Посрамлено папство.
Сбежал Джеймс во Францию — новый Вавилон сей, — чем союз с врагами Христа обнажил. Неизбежна война с горденею французскою. Снискивает принц Англию с Голландиею соединить против угрозы сей.
Убедили мы лордов молчание пред Эндросом хранить, но настороже будьте: могут слухи письмо опередить. Эндрос, словно у капкана зверь, опасен вдвойне.
Сие — знамение промысла Божиего. Да послужит нам уроком: лишь Господу в верности обретем мы свободу истинную. Возблагодарим же Господа за силы возводить Иерусалим Новый на Земле Обетованной! Аминь».
Кто-то шепотом вторил: «Аминь».
Я сдул угольную пыль и закашлялся, сунул черновик за пазуху. Сердце билось под ребрами, подобно птице в силках. Я записал государственную тайну.
А Болтон между тем предал ее огню.
Мои пальцы сами нашли булавку-тюльпан. Сбежав из дома, я окунулся в мир наизнанку: враги становятся союзниками, государственные тайны доверяются мальчишке под столом, правду переправляют окольными путями, через контрабанду… а война никого не делает героями. Она обличает: героя как героя, грешника — как грешника.
Как все стали расходиться, я притворился, будто тоже ухожу с ними, но по привычке остался на верхней ступеньке.
«Не подслушивай…» — пробежало в голове, и стыд обжег изнутри горячим бульоном. Я хотел уйти, но слова, долетевшие из-за двери, пригвоздили меня к месту.
Хукер вопросил: «…Миллзу тоже надобно сообщить?»
Болтон хмыкнул: «…Миллз и так все узнает первым».
Кратковременное молчание.
«…он совсем не ищет сына?»
Я прильнул к щели и затаил дыхание. Расслышал мистера Болтона: «…спросил раз, с нами ли Уильям. Я ответил: коли не верну ему отпрыска к трети весны — значит, стряслась беда. Более не интересовался».
Словно молоток судьи ударил меня по темени. «Не интересовался»…
Билл прочел мои думы: «…"более не интересовался"? Сын для него — отчетная строка?»
Болтон осадил его: «…не суди. У комиссара, пусть и бывшего, везде есть уши. Он и без моих рапортов довольно знает о сохранности сына…»
Дальнейшие разговоры тонули в стуке крови в висках.
Билл заговорил снова: «Все улажено. Конфискат сбыт по проверенным каналам. Выручка — тут».
Звякнули монеты. Мое сердце пропустило удар.
«А для отчетности перед Эндросом я приобрел у французских торгашей партию мушкетов, что шла в Акадию».
Зашуршали бумаги.
«Ими и заменим. В бумагах — чистота, инвентаризация сошлась».
Двойная афера под носом губернатора, контрабанда… а дальше — глубже в омут?
Но хуже всего то, что выбор ввязаться в сии игры я сделал сам. Не отец, не община — я сам взял перо и подписал своей кровью сделку с Диаволом.
Мои онемевшие губы прошептали молитву — не о спасении, не о Благодати, а об одном: «Отними ее. Отними мою волю». Я молил вернуть тот компас, что сам же выбросил, — зная, что… снова решу его выбросить.
Ответа не последовало — лишь гулкая пустота в душе, неспособной слышать Божий глас.
Плечи отяжелели, и я поплелся вниз по лестнице. Уха коснулся странный звук — приглушенное хлопанье крыльев и… воркование? Я заозирался в поисках источника. На окнах голубей не было, и шло явно не снаружи. Чудилось, что сама командирская курлыкала.
Я поднялся и спустился еще раз, прижимаясь ухом то к одной стене, то к другой. Ничего. Тогда я припал к лестнице и расслышал скрежет когтей под третьей ступенькой. В щели мелькнуло сизое перо. В потайных уголках толк я знал — сам прятал дневник под половицей. Крышка ступени поддалась без усилий и обнажила клетки с голубями.
Вдруг из кабинета выскочил Билл. Я захлопнул тайник, еле успев отдернуть пальцы, прежде чем он грузно ступил на крышку. Он промчался мимо, не заметив мальчика на четвереньках с прижатым к лестнице ухом.
А вот вышедший следом мистер Болтон сразу заинтересовался моей позой. Он встал надо мной в ожидании объяснений.
Я поднялся с колен и осмелился поднять лицо.
«Простите, мистер Болтон, я тут нашел, где Вы держите птиц... с-случайно...»
Болтон нахмурился, видно, не сразу поняв, о чем речь. Затем поднес палец к губам.
«Ни слова никому. Понял?»
Кивнув, я пробормотал едва слышно: «Д-да, сэр...»
Над лагерем нависла тень предательства — и все не так хорошо, как мне мнилось поначалу.
Я старался спускаться не слишком быстро, дабы капитан не решил, что я его боюсь. Взор его светлых глаз прожигал мне спину.
Всю ночь я проворочался с опасениями.
Но как Билл призвал меня на разведку, я собрался с духом: сие было моим первым истинным заданием, и я вознамерился выполнить его со всей ответственностью.
Мы шли вверх по течению. Билл, тяжелый, с хлюпаньем тащил ноги из трясины там, где я проходил легко. Смрад гниения поднимался над болотами зеленоватым туманом, и чем больше мы его вдыхали, тем больше нас клонило в сон.
Весенние паводки превратили залив в гиблое местечко. Мы не зря оставили лошадей в укреплениях.
Я прощупывал кочки длинной палкой.
«Должна выдержать. Сюда».
Нашей целью был водопад — с высоты окинуть взором окрестности и понять, насколько бедственно наше положение и можем ли мы из него выбраться.
На скользких камнях лейтенант поддерживал меня, а выше мы карабкались поодиночке по узкой тропе.
На вершине Билл встал, как на корме корабля, и вгляделся в даль. Ветер растрепал его и без того взъерошенные волосы и ворот рубахи.
«Знаешь, отчего мы спали тихо-мирно все сии дни? Отчего на нас никто не напал?»
Я молча покачал головой и приблизился.
И врос на том же месте.
Казалось, вот-вот животные пойдут парами, а мы разберем укрепления на ковчег. Реку размыло так, что в затопленном лесу отражалось пасмурное небо. И главное — ни единого признака жизни: ни индейских деревень, ни французских лагерей.
Билл выплюнул: «Не укрепления мы строили, а поршень, что замесит нас в сию маслобойку».
Внутри все заклокотало от страха. Я успокаивал себя: «Н-но за нами же пришлют корабль? Кто мог знать о таком половодье?»
Билл резко крутанулся.
«Да все знали. А в особенности — Эндрос».
Свирепость в его глазах обрела смысл. Западня.
Он добавил: «Вот отчего Мерримитинг так зовется… и впрямь, веселенькая встречка».
Мы возвращались в лагерь так споро, как только могли, но нас задержали жуткие, нечеловеческие крики из чащи. Так стенал тот, кто не хотел умирать.
Спустившись в низину, мы раздвинули высокую траву и узрели вороного коня, гибнущего в болоте. Он хрипел, трепыхался и погружал свое грузное туловище глубже в булькающую грязь. Неподалеку стучал дятел — отсчитывал мгновения до неминуемой кончины.
Рядом, по колено в грязи, Болтон силился хоть чем-то помочь коню и тянул его за узду. Шрам на виске вздулся от напряжения, кожаные перчатки потрескались.
Мы поспешили на подмогу. Капитан обернулся на звук чавкающих шагов.
«Вовремя».
Они с Биллом обмотали вокруг коня веревки, перекинули их через ствол дерева и потянули. Я наскоро набрал хвороста и стал подкладывать его под копыта.
Капитан бормотал: «Давай, Ацтек, старина…»
Конь выбрался на сухую землю, и мы изможденно привалились к дереву. Взмокшая от влажности одежда неприятно липла к телу. Мне не терпелось с разбега прыгнуть в реку.
Хукер отметил: «Неудачное время для променада».
Мистер Болтон схватился за сердце, и я подставил ему плечо, помогая устоять. Он с благодарностью потрепал меня по волосам.
«Я нашел лодку, срезал канат. Придется им искать иной путь отсюда, коли не хотят лечь с нами в братскую могилу».
Билл не выглядел удивленным.
«Кто-то из наших?»
Болтон кивнул одним козырьком шляпы.
«Моськи Эндроса уже среди нас».
Я таращился то на одного, то на другого. Пахло жареным. Был бы у меня хвост — тот бы уже трясся. Я пошел на войну с французами, а оказался втянут… в грызню своих же?
Билл оставался на удивление невозмутим.
«Спокойствие. Оружие окажется на верных позициях, коли даже они удумали нас тут утопить».
Болтон приподнял край брови.
«Превосходно. Осталось нам самим оказаться на верных позициях».
Оттолкнулся от дерева и оперся на мушкет.
«Сокола я уже отослал Брэдстриту. О наших бедах упоминать не стал».
«И хорошо. Такие, как Брэдстрит, ищут, с какой стороны дует ветер, дабы под него прилечь. Коли станется так, что он в сговоре с Эндросом, все полетит в тартарары».
«Я перестраховался. Брэдстрит знает ровно столько, сколько нужно. Но то потом. Сейчас задача — не сгнить тут».
Хукер воззрел на меня.
«Ну уж нет, мы не умрем в Мэне. У нас есть талисман».
Я совсем запутался, но одно было ясно: меня назначили разменной монетой в сделке, условий коей я не ведал.
В лагере я ходил как в воду опущенный.
Страшно было ложиться спать — проснусь ли утром? Что задумал капитан Болтон? Придется ли нам ждать лета, покуда не сойдут воды?
Обстановка накалилась до предела. Солдаты косились друг на друга, шушукались по двое-трое, а при приближении постороннего смолкали. Свои стали чужими, а чужие — подозрительными вдвойне. Индейцы и вовсе шатались неприкаянные, сами по себе.
Билл, хоть и занимался обычными делами, не спускал глаз со всех и каждого и даже не пытался скрыть свою неприязнь к малознакомым лицам.
За ужином Роланд не выдержал: «Ты их сейчас испепелишь. В чем дело?»
Внимание Билла было приковано к трем массачусетским ополченцам на краю лагеря — из Бостона, наиболее приближенным к сердцу Доминиона. Они шептались, лица их были напряжены. Сие не делало их предателями, но лейтенант недоверчиво дернул усом.
Со стороны командирской показался Болтон. Ох и не к добру сие было… с самого нашего возвращения капитан не выходил оттуда — и вот явился.
Он обвел взором лагерь — ни на ком не задерживаясь, но и никого не пропуская. Его ухмылка не предвещала ничего доброго. Возвысил тон, хотя не сорвался на крик: «Внимание, джентльмены. Дело не терпит отлагательств».
Народ собирался перед ним полукругом. Солдаты переглядывались; кто-то хмурился, кто-то не разумел ничего, но никто не решался слова вымолвить.
Тогда Болтон вынул из кармана обрезок каната и положил его на видное место. Ополченцы вытянулись как один; по толпе пробежал сдержанный вздох.
Капитан объявил: «Предатели среди нас. Покуда мы их не вычислили — мы все в одной лодке. Живыми отсюда выберемся или мертвыми — а вместе. Запомните сие».
Поднялся гомон. Рейнджер выругался сквозь зубы, солдат из Мэна схватился за мушкет, наш ополченец отступил на шаг, как коли бы земля под ногами стала ненадежной.
Эрон встал и воскликнул так, дабы перебить всех: «Та-ак! Кто-нибудь, дери вас черт, потрудится объяснить, что творится?»
Билл не выдержал. Он снес посуду со стола, и звон железных мисок заставил всех умолкнуть. Прежде чем кто-либо опомнился, он возвысился над нами, точно пророк на скале. Загремел, раскинув руки: «ВЫ ВИДИТЕ, ЧТО ПРОИСХОДИТ! НАС ЗАПЕРЛИ, КАК ПСОВ В КОНУРЕ! КАКИЕ УКРЕПЛЕНИЯ ДЛЯ ЗАЩИТЫ МЕСТНЫХ? ВИДАЛИ ВЫ ЗДЕСЬ ХОТЬ ОДНОГО МЕСТНОГО? А ТЕХ, ОТ КОГО ИХ НАДО ЗАЩИЩАТЬ?»
Он заглядывал в каждое растерянное лицо. Уж что-что, а воодушевлять людей он умел. Мы внимали, раскрыв рты.
«БРЕХНЯ! ЭНДРОС БЫВАЛ У ПЕЙЕПСКУКА И НЕ МОГ НЕ ЗНАТЬ О ВЕСЕННЕМ ПОТОПЕ! ЕМУ ДОНЕСЛИ О РЕВОЛЮЦИИ В АНГЛИИ, И ОН ИСПУГАЛСЯ ЗА СВОЮ ШКУРУ! РЕШИЛ ПОГУБИТЬ НАС ВСЕХ ОДНИМ МАХОМ! А ЛЯГУШАТНИКИ…»
Он махнул рукой на север.
«…С НИМ ЗАОДНО!»
Болтон вынес голубиную клетку. Неспешно двинулся вдоль строя, прощупывая каждого и норовя заглянуть в душу. Верно, рассчитывал, что кто-то выдаст себя. Никто не выдал. Предатели хорошо скрывались.
«Я нашел сих птиц. Голуби с красными кольцами, доминионовские. И лодку. Предатели намеревались покинуть залив и отправляли послания».
Про меня — ни слова. Я выдохнул с облегчением.
В рядах вспыхнули жаркие споры.
«Папистский заговор!»
«Кто сие? Покажись!»
«Тьфу, и сюда ересь добралась! Святой престол платит за наши головы!»
Билл воспользовался их единством.
«БРАТЬЯ! ВОЗЬМЕМСЯ ЗА МУШКЕТЫ И ДОВЕДЕМ НАЧАТОЕ ДО КОНЦА! РАДИ КОЛОНИИ И СВОБОДЫ! МЫ ВЫЖИВЕМ! ПОБЕДИМ! СВЕРГНЕМ ТИРАНИЮ!»
Он вскинул кулак к небу.
«ТОТ, КТО СТРАДАЕТ, — ПОБЕЖДАЕТ!»
Солдаты подхватили, вместе вскидывая кулаки: «ОБРАЩЕНИЕ К НЕБЕСАМ!»
Я неосознанно сделал то же. Душа рванула вскачь в предвкушении перемен и в ужасе от моей причастности.
Булавка-тюльпан заныла. Я задышал чаще.
Внезапно молния ударила в дерево, и земля содрогнулась. Вопли ополченцев и рейнджеров утонули в раскате грома. Билл присогнул колени, силясь не упасть.
Едва растворилось эхо, Эрон первым пришел в себя. Возгласил: «Господь только что подтвердил истинность слов лейтенанта Хукера! Власти Эндроса пришел конец».
Лета Господня 1689
Болота стали сходить, и разъяренное ополчение из Мэна, опасаясь, что французы и абенаки явятся и перебьют нас всех, побросало оружие и двинулось по домам.
Нам же пришлось задержаться — не покрыли бы мы дальний путь обессиленными, потерявшими многих коней. Строительство укреплений встало — в знак протеста.
Дни тянулись, провизия таяла; даже саконнетских умений выживать не хватало. Когда мы, измученные, уже готовы были продать душу Диаволу за глоток воды, в тумане возник долгожданный корабль.
Некто пролепетал: «Летучий Голландец…»
Сравнение повисло в воздухе.
Но то был не призрак. На палубе, строгий и неподвижный, стоял… мой отец.
Взор его зацепился за Болтона, Хукера, прочих бунтовщиков — за всех заблудших душ, но не меня. Будто на моем месте зияла прогалина.
Слезы застлали глаза.
«Отвратил Лик Свой… у него больше нет сына» — мои самые заветные желания и самые черные страхи подтверждались. Сердце разлетелось вдребезги, как глина от выстрела.
Измученные ополченцы и рейнджеры поднимались на борт «Да святится имя Твое» с тем же благоговением, что и первые поселенцы Массачусетса, завидевшие спасительный «Лайон».
Соленый ветер залечивал боль в саднящем теле. Но ту внутреннюю муку, что причинило бы мне разочарование в его глазах, — ничто не утолило бы.
И вот я стал тем, от кого он предостерегал. Сколько раз он вразумлял меня — я не слушал. Сулил исправиться — и не сдерживал слов.
Отец заговорил, обращаясь к Болтону: «Вести о вашей выходке уже в Бостоне».
Болтон отбил коротко: «Карты раскрыты».
Отец продолжал: «Эндрос знает о революции в Англии. Он успел принять закон, карающий восстания против Доминиона. Вас с Хукером посадят в тюрьму, допросят, а после, вероятнее всего, вернут обратно в Мэн. И в конце концов… привлекут к ответственности».
Сии слова окатили меня ушатом ледяной воды. Снова Мэн... все сначала.
Я забыл обо всем на свете и рванул через палубу. Врезался в отца, обхватил его руками.
Я ждал толчка, отпора. Но их не последовало.
Сперва он не шевельнулся. Затем плавно, почти нерешительно, приобнял меня. Прохлада его ладони — и жар отпустил. Дальше — крепче. И еще крепче, по-отцовски. Я уткнулся лицом в грубое сукно его дублета, и в кои-то веки мне не нужно было ничего понимать.
Корабль пришвартовался в Бостоне.
Болтона, Хукера и их приближенных сразу увели. Отец ежедневно ходит в суд и к шерифу, а мне велел носа не высовывать из ординария.
Столица гудит растревоженным ульем. Мимо закрытых ставен проносятся толпы, гвалт взрывов и яростный рев раздирают уши. Ночью я ворочался — хозяин ординария до рассвета взволнованно шептался с женой.
На обеде отец ковырял в своей миске. Лишь свиньи похрюкивали в хлеву. Бледная служанка убирала посуду без единого звона. Постояльцы переговаривались в углах.
«Не хочу ни бунта, ни тирании… Господи!.. мне бы детей вырастить спокойно…»
С улицы ворвался конюх.
«Черт побери! Там уже армия собралась, лошади шарахаются».
Я поставил ногу на стул, и отец не заметил. Запамятовал он и помолиться перед едой — немыслимая оплошность! Я решил воспользоваться его рассеянностью и тоже не возносить молитву — посмотреть, что случится. И тут же был наказан: на зуб попалась гнилая фасоль.
Когда отплевался, я начал: «Сэр… мы ведь вернемся домой вместе? Вас… не задержат, как в прошлый раз?»
Отец пресек: «Тот раз был иным. Сопротивление налогам пошло колонии на пользу — средства остаются внутри, а не спонсируют армию короля. А отказ возводить укрепления — в какие сие ворота? Такое может понести ужасные последствия. К бунту в заливе Мерримитинг я рук не прикладывал».
«Но тогда почему нам нельзя уехать?»
Отец не говорил. Наконец, вздохнул: «Дача показаний. Болтон и Хукер подняли мятеж против наместника Короны. Сие — государственная измена. Меня же допрашивают об ином. Какое отношение мой сын имеет к сему делу…»
Я потупился.
«…и главное — знал ли я о планах Мэзера и Фипса отплыть в Лондон. Помогал ли найти им корабль, что ушел бы от глаз губернаторского секретаря».
В словах отца ощущалась четкая грань.
Я осмыслил услышанное: «Но… сие тоже незаконно».
«Незаконно. Но не мятеж. Сие… тихая дипломатия».
Он встал из-за стола и накинул дублет. Перед уходом наклонился к моему уху.
«Скоро ты и сам узришь разницу».
Мурашки пробежали по спине. Я вздрогнул от грохота: хозяин ординария с силой захлопнул заднюю дверь и запер ее.
Утром настал очередной допрос.
Я дожидался «приглашения» в коридоре. Призрак того дня — дня опроса — встал за спиной, будто время свернулось в петлю.
Отец напутствовал меня: «Он будет играть с тобой, как кошка с мышкой. Выдержи».
Я прикрыл глаза, выдохнул и пообещал себе выстоять.
Дверь кабинета открылась. Мне велели встать у стены в нескольких шагах от стула, где сидел Хукер. Он потирал сломанное ребро, но, услышав мое дыхание, резко выпрямился.
«Он здесь ни при чем. Отпусти мальца».
Тон дознавателя был неумолим и сух: «Я задал вопрос. Осознаете ли Вы, лейтенант Хукер, за какие беззакония оказались здесь?»
Билл проткнул его взором исподлобья и медленно пошевелил челюстью.
«Более чем. Таков закон джунглей: зверь чует вызов — и убивает».
Дознаватель усмехнулся, разом отринув манеры: «Мятежная ты собака. Напомню: ты здесь за подстрекательство к бунту и совращение малолетних умов». Обратился ко мне: «Правда ли, мальчик, что сей гражданин втягивал тебя в свои темные дела? Что обещал? Славу? Богатство?»
Я стоял неподвижно, пальцы сцеплены за спиной.
«Меня ни во что не втягивали, сэр».
«Конечно. Хукер, может, Вы освежите память юному джентльмену? Или Вам не нужна новая кровь в Вашем деле?»
Билл не отвечал.
Дознаватель продолжил его «раскалывать»: «Твои люди оказались куда разговорчивее. Они описали все ваши маршруты и склады».
Подача Билла осталась нарочито спокойной: «У Вас есть груз с моим клеймом? Перехваченный корабль? Нет? Тогда о каком еще деле речь? Смешно смотреть, как паписты из шкуры вон лезут, лишь бы порешить меня».
Дознаватель пренебрежительно хмыкнул: «Можешь ли ты предоставить доказательства тому, что сэр Эдмунд Эндрос намеренно искал вашей гибели? Или отрекись от своих слов. Иначе…»
Он указал пером на меня.
«…ответишь за клевету, а твои подельники — за препятствие следствию».
Билл помрачнел, видя, как я трясусь.
«Оставь мальца».
Он обдумал следующие слова.
«Реку Пейепскук размывает по весне. О чем мы сразу же и сообщили, но приказ остался неизменен. Выделили инженеров, ни черта не знающих местность, а инструментов для осушения болот — шиш».
Дознаватель ударил кулаком по столу, и я подпрыгнул.
«Оправдания деревенщины! Слышишь, мальчик? Блохастые псы дезертировали из Мэна, и французы с их индейскими прихвостнями вот-вот хлынут в Пенобскот. Снова захватят деревню твоей матушки. И он хочет, дабы ты, как верный щенок, молча покрывал его?»
Билл парировал: «Деревенщина за свои слова отвечает, а не пером тычет».
Дознаватель проигнорировал его. Он подошел ко мне вплотную и наклонился к самому уху.
«Скажи, что он лжет. Ты же знаешь — он планировал бунт. Скажи — и я отпущу тебя домой, с отцом».
У меня затряслись поджилки. Я сглотнул ком в горле и снова прибегнул к молитве. Страха сие не умаляло, но отвлекало.
Он отстранился: «Молчишь? Значит, ты с ним заодно. Что ж. Придется поискать тебе табуретку. Иначе до петли не дотянешься».
Билл зарычал: «Ни черта ты ему не сделаешь».
Ноги подкашивались, но я посмотрел поверх плеча дознавателя на Билла. В его глазах я видел не мольбу, а храбрую решимость человека, убежденного в правильности своих действий.
«Я… ничего не знаю, сэр».
«Отбросы держатся вместе…»
Дознаватель вернулся за стол и уперся в него кулаками, нависая над Биллом.
«Ты — позор английской армии. И все из-за чего? Из-за личной, ничем не подкрепленной неприязни к губернатору? Смерть на пытках слишком благородна для тебя. Тебе хорошо бы в петле болтаться в назидание всем, но пока — будешь депортирован обратно, как миленький».
С минуту было тихо. Затем Билл самодовольно дернул уголком губ и глянул на меня с нескрываемой гордостью.
«Коли уж мне не позволили нанять адвоката, что само по себе уже нарушение… хоть вещи мои личные оставьте при мне. Не крадете же?»
Дознаватель изумленно выгнул лысоватые брови.
«О, разумеется. Я испрошу дозволения судьи. Но полагаю, ему будет не до таких мелочей. Что еще? Кости со стола пожирнее?»
Билл потянул за воротник.
«Желаю быть в своей форме, когда меня этапируют в Мэн. Дабы мальчик помнил меня солдатом, а не "блохастым псом". Меня уже обыскивали — я ничего в ней не прячу. О, разве что…»
Он выудил из внутреннего кармана кружевной платок от Барбары.
«…но сие я Вам не отдам. Подарок».
Дознаватель взмахом руки отмел подробности.
«Запрос удовлетворен».
Закончив писать протокол, дознаватель вручил его бегуну. По сигналу двое стражников собирались соскрести лейтенанта со стула, но он тряхнул плечами, давая понять, что в состоянии идти сам.
Дознаватель возвысил тон, дабы мы с отцом услышали: «Остальным рекомендую поскорее покинуть город».
Я вышел в коридор, и меня накрыло гулом. Сначала — похожим на отдаленный прибой, а следом… прорезались крики, выстрелы и свист пуль. Я беспокойно заозирался.
Дверь в конце коридора распахнулась, и ворвался запыхавшийся Айзек.
«Сэр! В городе черт знает что творится!»
Отец приструнил его: «Не выражайся. Что, еще один бунт?»
Писарь зачастил: «Так точно… т-то есть, нет! Гонца из Лондона, того, что арестовали намедни… так народ все равно прознал! Только и разговоров, что в Англии…»
«Тише».
Отец оглянулся на кабинет дознавателя и оттащил Айзека в сторонку.
Народ скандировал: «Да здравствует король Уильям!»
Я вскарабкался коленями на скамью в надежде разглядеть что-нибудь в маленьком оконце.
Отец слегка подтолкнул меня в плечо.
«Пойдем, сын».
И одно сие слово — «сын» — смыло всю горечь допроса, словно елей пролился на рану и унял жгучую боль.
Поспать мне удалось лишь под утро — пустой живот свело от голода, и виделись кошмары, какие бывают в лихорадке.
За стеной хлопали двери, скрипели половицы под сапогами, звенели пряжки ремней и мушкетные затворы.
Отец проведал меня, поправил одеяло. Наказал: «Сиди здесь. Носа не высовывай». И ушел, когда ночь еще не рассеялась, — туда, где вершилась судьба колонии.
Смеркалось. Я распахнул окно настежь, впуская утреннюю свежесть, и распластался на подоконнике.
Сперва воцарилось безмолвие, какое бывает перед грозой. Ветер гнал по пустынной улице обрывок листовки.
…а потом как ураган налетел. Гул нарастал, ширился и оборачивался топотом ног и ропотом сотен голосов.
Двери домов, что до сих пор дремали, отворялись одна за одной. Бостонцы выходили, накидывали куртки и шляпы прямо на ходу. Колонна повстанцев обрастала горожанами с каждым шагом, и улицы с трудом вмещали всех. Стены дрожали, посуда лязгала на полках в кухне.
Раньше я высунулся бы из окна едва ли не по пояс, но ныне не было сил даже оторваться от подоконника — точно не происходило ничего необычного, ливень грянул.
Мужи шли с мушкетами — теми самыми, кои я видел на французских складах. Жены наравне с ними. Дети, вцепившиеся в отцовские пояса. Мелькали ткани одежд, поблескивало оружие, маршировали силуэты в отражении в окнах.
Из первых рядов неслось: «К Эндросу! Взять тирана!»
История творилась на моих глазах. А я… просто сидел и смотрел.
Над городом плыл набат. Колокола били не в лад — с тревогой, надрывом.
Барабанный бой, сперва глухой и где-то в груди, неотличимый от сердцебиения, становился все настойчивее. Ему вторили выкрики: «Да здравствует король Уильям!». Колонисты требовали свободы, восклицали от восторга.
Я сжал подоконник так, что пальцы побелели.
Думал: уйду — отцу легче станет. А ввязался в дело всей его жизни, да не с того конца. И вот: оно достигло апогея без меня, а я дрейфую за бортом.
На мостовой завязалась потасовка. Сторонники Эндроса, оставшиеся без командиров, пытались прорваться к Ассамблее. Повстанцы оттеснили их к стене. Один упал, треуголка покатилась по булыжникам, шпага звякнула о камень. Мятежники били всякого, кто слишком рьяно выступал: «Да здравствует король Джеймс!»
В гавани громыхнул взрыв — должно быть, раскат пушек. Ставни затряслись, но я не шелохнулся. Вдалеке трещали выстрелы, как гравий пересыпается — не то предупредительные, не то уже боевые.
С эшафота раскатилось в рупор властное оглашение: «Граждане! Да будет слышна речь в поддержку благородного начинания принца, ныне короля, Уильяма Оранж!»
Возглас тонул в реве несогласных и в овациях сторонников. Одни вторили: «Свободу Детям Божиим!». Иные: «Виселицу изменникам!». Голова готова была расколоться — ни то от шума, ни то от пороховой вони, что саднила в носу.
«В наших жилах — кровь отцов-основателей! Не страшитесь, ибо страх — орудие тиранов!»
Шляпы и платки взлетали ввысь, кружились, падали к ногам. Десятки кулаков взметнулись к небу.
И в сем ликовании мой позор на миг показался мне ничтожным. Лишь на миг, что подкинул мой дух вверх, как бывает при падении с высоты. А затем — приземление.
Мнилось мне, что я описал круг и воротился в начало. Достиг цели, но обрел ничего.
Нутро переворачивалось. Я молился: пусть отец когда-нибудь уразумеет — я желал как лучше. Простит меня. И позовет с собой.
А пока моя доля — смотреть, как другие живут. И знать: я мог быть среди них, коли бы сам себе не отрезал путь.
Я закрыл глаза и представил, что я там — среди них, с отцом и всеми, кто не побоялся. А когда открыл — узрел свое отражение в грязном стекле в доме напротив.
Не знаю, простит ли меня отец, верну ли когда-нибудь его доверие. Но знаю одно: сей день я запомню навсегда.
День, когда история вершилась без меня.
Бесплатный фрагмент закончился.
