Читать книгу: «36 лет добровольного рабства»
Глава 1
Очередная остановка
Для души не существует ни рождения, ни смерти. Она никогда не возникала, не возникает и не возникнет. Она нерожденная, вечная, всегда существующая, изначальная. Она не уничтожается, когда погибает тело.
Бхагават Гита гл.2 текст 20
Говорят, в эфире записаны все события, которые когда-либо могли произойти. Все ситуации уже задолго до их проявления сгенерированы высшими силами и запечатлены в Хрониках Акаши. Нам лишь остается выбирать из множества путей.
Вы задумывались, почему вы родились? Для чего, по каким причинам проходите именно этот путь? Почему вы родились именно у этих родителей, в этой семье, в этом городе, в этой стране? А откуда вы начали этот путь? С чего вдруг определенные клетки в определенное время решили, что именно в этот момент необходимо соединиться и образовать новую форму жизни? Как так случилось, что из огромного количества мужских клеток женская выбрала именно ту, в которой уже были вы? Из двух крошечных клеток, носимых и спланированных еще до вашего рождения и рождения ваших родителей, вступивших в реакцию, случается целое чудо.
Две доселе разрозненные клетки в глубинах утробы, сливаясь в одну, начали совершать некое таинство. Так начинается ваше зарождение в этом воплощении. Зарождение человека восходит к тайнам творения, где природа выступает не просто как сила, а как вдохновенный зодчий, ведущий свое строительство с математической точностью и поэтической грацией.
И вот наступает тот миг, к которому стремилась вся эта поэма под названием «беременность». Так завершается девятимесячное чудо-путешествие: от одной клетки до целостного существа, от тишины к голосу, от потенциала к бытию. И в этом пути — отражение не только биологии, но и вечности: ибо каждый новорожденный — это не просто человек, но и обещание будущего, написанного в мельчайших деталях, исполненное в тепле материнского чрева и дарованное миру с первым вздохом.
Мой путь в этот раз начался в неказистом поселке городского типа в Иркутской области, в предпоследний день осени 1989 года. Местный роддом принял очередные роды, в результате чего на свет появилась крошечная девочка весом два килограмма двести граммов. Крик означает, что ребенок жив, активен, легкие раскрылись и можно ставить высокий балл по шкале Апгар. Так и было! Мы, конечно же, можем думать, что этот крик — просто протест. Протест против происходящего, своеобразный марш противостояния неизбежности. Ужас маленького тела, которое не может пока выразить всё словами. Но давайте посмотрим на это под другим углом. Это новый навык, который дается нам при появлении на свет. И все последующие навыки — видеть, чувствовать, слышать, осязать — даны нам в подарок. Все подарки я получила в полном объеме, то есть родилась без каких-либо патологий. А некоторые почерпнула даже в излишестве... но это уже совсем другая история.
Надо ли говорить, что с таким весом при рождении я была очень маленькой девочкой? И весом, и ростом я уступала своим сверстникам и среднестатистическим детям. Весь мир мне казался не просто большим, а огромным! Всё тяжелое и неподъемное, длинное и бесконечное. Высокое и широкое. Я очень долго находилась во власти этих ощущений.
Я видела, какой папа большой и сильный! Он может всё! Так и было. Я замирала от восторга перед его ростом и открывавшимися видами, когда сидела у него на плечах, вцепившись в его уши. Я восхищалась всем тем, что происходило вокруг, — тем, что мы, взрослые, перестаем видеть, когда впадаем в состояние забвения.
Особенно мне нравились пылинки, летающие в воздухе. Я видела, как они кружатся в луче света, пробившемся через окно, и витиеватые узоры на занавесках. Я бросала игрушки и направлялась к ним. Подставляла ладошку и пыталась «поселить» лучик у себя на руке. Сразу же становилось тепло. Я начинала играть с лучом. Смотрела на хаотичные движения пылинок-светлячков и представляла, что они, как и я, пришли погреться под солнечным лучиком. Начинала дуть в сторону луча, чтобы и другим пылинкам дать возможность зарядиться солнечным светом, и уже наблюдала за их волшебным танцем.
Может быть, дети видят больше волшебства именно потому, что они маленькие? Я зачастую разглядывала насекомых. Они были необыкновенны. Столько различных ворсинок, усиков, ножек, крылышек удавалось различить!
Особенно интересно было наблюдать, как муравьи тащат всякую снедь в муравейник. Как маленькие Гераклы, они справлялись со своей задачей. Сносили всю еду в свои маленькие кладовочки, расставляли всё на крохотных полочках. Потом садились за свой длинный стол, и мама-Муравьиха делила на всех то, что она сегодня приготовила на обед. То же самое делала и мама-Мышь, и мама-Пчела. Так в моем воображении поступали все мамы, у которых были маленькие дети. Такие воспоминания, я думаю, должны быть у каждого ребенка.
Я мало что помню о своем раннем детстве. Лишь отрывки мелькают в памяти. Мне нет трех лет. Вот я с братом перескакиваю с камешка на камешек, идя вглубь бурной реки от берега. В данный момент эта река привлекает туристов для экстремального сплава, так как имеет шестую категорию сложности. Она коварная: в ней много сложных порогов и извилистых путей. Нередко путешествия по ней заканчиваются трагически. Брат глушит рыбу камнями. Я иду следом за ним. Рядом — водный хаос. Отца нет рядом. Брат бы не справился, случись что. Но в тот раз всё обошлось. Мы живы.
Вот подвесной мост. Я иду по нему и нахожу проломленную доску. В образовавшееся отверстие я специально засовываю свою ногу. Она полностью туда проваливается — мне становится страшно. Маленькое сердечко чуть не выскакивает из груди. Я пугаюсь так, словно вся могла туда провалиться. Или мой маленький башмачок мог покинуть меня. Не знаю, чего я боялась больше: то ли того самого водного хаоса внизу, то ли расстроить взрослых, оставшись в одном башмаке. Но именно этот страх запомнился мне как первый.
Видимо, тогда уже в мою маленькую голову пришло осознание, что это тело — и храм, и тюрьма одновременно. И я уже тогда поняла: мне снова предстоит жить в этом теле. В этом маленьком, тёплом, пугающем доме из кожи и костей. В этом храме, где дышит вечность и в этой тюрьме, где бьётся маленькое сердце — громче молотка по пустому железному ведру. И знать я тогда не знала, что буду писать свои «Хроники Души» чернилами из слез памяти и света детства.
Вот я выхожу на высокое крыльцо дома. Зима. Двигаться сложно. Смотрю на двор: дрова сложены штабелями. Их очень много. Деревянный заборчик. За забором — длинный огород, весь засыпанный снегом. Просто белое покрывало, которое заканчивается кружевной тайгой с белыми шапками на кедрах.
Вот я уже внизу, возле калитки. В руке — кусочек какой-то еды. Собака Малыш весело сбивает меня в сугроб, отбирая еду. Я плачу. Отец отгоняет его, поднимает меня, успокаивает и широко улыбается. У папы щель между передними верхними зубами. Это не просто щель — это печать любви. Это знак того, что всё хорошо и безопасно. Папа улыбается, значит, и мне тоже хорошо
Вот уже другое время года. Снега нет. Двор тот же. Смотрю на тот же забор, а за ним снова покрывало, только уже черное. Возле заборчика стоит умывальник. Такой же у меня был нарисован в книжке, в произведении «Мойдодыр». Он меня восхищал почему-то. И по сей день нравится это незамысловатое изобретение.
Папа пришел с охоты. Мне интересно. Спускаюсь к нему. Он выделывает шкурки, сняв их с беличьих тушек. И без доли улыбки на лице предлагает мне покушать белку. Я, всегда безусловно верившая отцу на слово, вцепилась в мёртвую беличью тушку. Вцепилась основательно. Цель была — откусить мяса. Да, кушать сырое мясо, рыбу — это норма на Севере. Но не белку. Папа тогда так хохотал!
Когда я появилась на свет, ему было 36 лет. Значит, в момент этих событий ему было чуть больше. Он всегда надо мной подшучивал. Я понимала его шутки, как это обычно бывает в семьях. Но иногда своими шутками он доводил меня до слез.
А некоторые его шутки болью отпечатались в моей психике. Он применял и черный юмор, мне это нравилось. Я разделяла его взгляд на комичное и быстро подхватила его манеру шутить. Но так же быстро поняла, что не всем она по душе. Юмор, как и Восток, — дело тонкое.
Воспоминаний очень мало, может, это и к лучшему. Я совсем не помню мать. Я даже не представляю, как она могла бы выглядеть. В детстве даже в некоторые моменты забывала, как ее зовут. Нет, не потому что не было необходимости знать ее имя, а потому что матери не было.
Мамой для меня стал мой Папа. Он заменил ее и, насколько хватало его сил, отдавал и продолжает отдавать мне всего себя. Сейчас ему 72 года. Когда-то он сказал, что Мать испортила жизнь всем вокруг, оставив всех ради более «удобного» образа жизни. Я знала ее как «кукушку». Сейчас понимаю, насколько это оскорбительно. Это нарицательное имя застыло с ней навсегда в моей голове.
Но уже в преклонном возрасте отец пришел к другому выводу: «Она просто не смогла по-другому», — сказал он. Эта фраза стоит целой главы. Это даже не прощение, это зрелость души. Царствие ей небесное.
Она умерла, когда мне было около тридцати. Точнее даже не скажу. Таков сухой факт. На самом деле она умерла намного раньше. Возможно, она умерла тогда, когда после нашего месячного отсутствия отец вернулся за документами, чтобы уладить все дела, а она распускала мой детский свитерок на нитки.
Может, тогда ее и не стало... А может, даже раньше. Тогда, когда с легкостью отпустила от себя трёхлетнюю дочку с отцом почти за 6000 километров. Или когда не сопротивлялась, когда за старшим сыном приехал его дядька по линии отца и забрал в свою семью, где без него уже было трое детей. Возможно, мать внутри и не умирала тогда... ее там и не было.
Почему? «Потому что по-другому она не могла».
Рождаясь на этой планете, мы изначально обречены на страдания в большей степени, чем на радость. Так уж задумана жизнь на нашей планете. Конечно, многое обусловлено кармой, которую мы заслужили. И я никогда не видела ничего страшного в том, что живу в неполной семье, — я спокойно принимала это как данность.
Я мирилась с каким-то отсутствием дополнительных благ, денег, условий. Всё как данность. Но мне становилось невыносимо больно, тревожно и тошно на душе, если я расстраивала отца. Не злила, а именно расстраивала. Ведь кроме отца на планете нет ни одного человека, которому бы искренне было не всё равно, всё ли у меня хорошо. Это похоже на истинную любовь. Любовь без условий. Не ту, про которую пишут в книгах. Не ту, в которую мы верим в подростковом возрасте. Не ту, которую сулят нам карты Таро. А ту, где тебя любят, потому что ты есть, и ты любишь, потому что есть кто-то. Безусловно.
Мое раннее детство проходило в суровой Сибири, которая запомнится любому, кто там побывал хоть раз. Красота Сибири — это не про яркие краски, как на Кубани. Это про тихий шепот и величие, выстраданные веками, тихо говорящие и создающие отзвук в душе навсегда.
Сибирь — это не холод, а искусство в белом. С хрустящим, как сахарная пудра, снегом. С резьбой скрипучего мороза и инеем на каждой ветке, на каждом окне. С воздухом, от которого спирает в груди от его чистоты. Это тихий треск скованных рек, а потом шумный весенний ледоход проснувшихся красавиц. Это красота кедровых шишек, вкус родниковой воды, запах мхов и горечь кислой клюквы. Это край, где человек учится уважать стихию, ценить тишину и понимать: истинная сила не в громких словах, а в глубине, в умении выстоять, сохранить и не сломаться.
Сибирь не покоряется — она принимает. И если она впустила тебя в себя, знай: ты ощутил дыхание вечности. А если ты там родился, то ты — дитя вечности.
Со слов отца, «морозы стояли страшные». Топить печку надо было постоянно. Если она хорошо сложена, то и тепло держится дольше. А если с ней не повезло, то беда. Помню, как на стекле замерзали сосульки, и я их отковыривала и грызла. Вообще, я была большим любителем погрызть. Угол печи тоже сгрызла. По приезде на Кубань, к бабушке (маме моего папы), я грызла все проемы. В ее доме тогда всё было побелено. А на одном из проемов красовались коричневые пятна от глины, до которой я «доела» эти стены. Мне очень нравился вкус этих самых стен. Бабушка боролась с этим: восстанавливала угол, снова белила. И предела моей радости не было! Можно начинать сначала.
Однажды, получив нагоняй, я решила завязать со стенами, переместившись на бабушкины горшки с цветами. Земля в них была тоже вкусной. Но не в каждом горшке. Я пробовала из разных. Дегустировала долго, пока бабуля это не увидела и с ужасом не начала меня ругать. Я продолжала это делать, только теперь без лишних глаз. Когда потеплело, я перешла на добротную, плодородную кубанскую землю. Её было гораздо больше, чем в горшках. И я пыталась слиться с ней воедино, поглощая её с огорода в неограниченных количествах.
Но по прошествии некоторого времени организм, напитавшись фруктами, овощами и энергией этой стихии, сам отказался от приема побелки со стен и земли из разных источников. Но, к слову сказать, запах мокрой земли или асфальта после дождя до сих пор мне, до мурашек по коже, приятен!
Удивительно, как одно может трансформироваться в другое, и всё это происходит с течением времени. Если бы не оно, то ничего бы и не было. Время — царь трансформаций, трансцендентных свершений.
Человечество шагает вперед, движет недвижимое, изучает неизученное, изобретает неизобретенное... А тем временем Время остается неизменным. Его тихое течение рождает и умерщвляет всё. Всё, кроме наших душ. И души наши не помнят дат, но помнят запахи, температуру, вибрацию. Не надо знать — надо чувствовать.
Глава 2
Доня
"Пусть будет мир в небесах, Мир на земле, мир в воде, мир в растениях, мир в деревьях, мир в семьях"
Махабхарата
Доня — так ласково называл меня папа. Или Нюша, Нюшка. Назвал он меня в честь своей мамы. Видимо, это была дань уважения. Когда я спросила, почему я Аня, папа ответил, что это красивое, нейтральное имя. В переводе оно означает «благодать». И это не то, что дано тебе свыше, а то, что ты создаешь сама — в самых непростых обстоятельствах, сквозь слёзы и страх, ради того, кто рядом. Ради тех, кого любишь.
С папой мы жили хорошо. Мне всегда так казалось, да так и было. Всё относительно, конечно. Отец старался найти ту, которая смогла бы заменить мне мать, но всё было безрезультатно. Он — красивый, стройный, высокий, неженатый мужчина в полном расцвете сил. Одни плюсы. Но держит за руку болезненную, маленькую девочку. Девочка маленькая, а минус — большой. Многие из тех, кто становился с нами в один ряд, вскоре из него выбывал. Сменилось много женщин, имен, причёсок, мест проживания, и в итоге мы остались одни. И всегда, когда мы оставались одни, наступало лучшее время.
В эти дни мы жили друг для друга и для себя. Это было время, когда я сама распоряжалась своим распорядком, предпочтениями и даже небольшими финансами. Время некой свободы. Период взращивания самостоятельности. На мои плечи лег домашний быт. Всё то, что должна была делать мама, делала я.
И, несмотря на все перипетии, встречавшиеся на нашем пути, у нас были дни, которые навсегда отпечатались несмываемыми чернилами на страницах моей памяти. Я уверена, именно то детство научило меня радоваться всему. Мы вместе что-нибудь чинили: папа мастерил, а я набиралась опыта. Мы бесконечно исследовали близлежащую местность, начиная с местной речки и заканчивая лесополосой и заброшенной фермой.
Чуть выдавался свободный час — бежали на рыбалку. Ходили за шелковицей, собирали её вёдрами и варили варенье. Ездили за жерделью, из которой тоже получалось прекрасное, ароматное, янтарно-жёлтое варенье. Мы лакомились им зимними вечерами вприкуску с блинами, которые тоже пекли вместе. Как-то мы даже прожили на море три незабываемых месяца. Папа всегда рассказывал о природе, о своём детстве, о том, как рано ему пришлось стать в доме мужчиной, как охотился в тайге, об особенностях животных и птиц. Про маму мы говорили крайне редко. Я чувствовала его боль и не бередилa его раны.
Папа был прекрасным охотником и рыбаком, а я — его азартной напарницей. Я знала всё, что связано с рыбалкой: снасти, удочки, сети, флажки, лески, катушки, поплавки, грузила, крючки, приманки, макуху. Благодаря ему я знала, что хороший рыбак никогда не оставит червяка на крючке после рыбалки. Именно он научил меня закидывать удочку и чистить рыбу.
Благодаря этим навыкам мои летние каникулы не были скучными. С вечера я копала червей. Подготавливала себе нехитрый завтрак: яичко, колбаску или сальцо, огурчик и помидорчик с грядки да кусочек хлеба. Самая вкусная еда — это еда на природе. Брала бабушкин бидончик и утром шла на рыбалку. Наловив мелочи — таранки, карасиков, окуньков или краснопёрок, — я отправлялась домой. Мелочь эта действительно была мелочью: она помещалась в ладони, пока я её чистила. Некоторые рыбки отправлялись котикам. Другие, например окуни, — в кастрюльку с укропом и подсоленной водой, где быстро превращались в нечто похожее на раков.
Когда мы ходили на рыбалку вместе, я никак не хотела уходить. Я только и хотела, что есть принесённую с собой еду и вытягивать рыбку из воды. Я могла просить папу постоять ещё на берегу под палящим солнцем. И тогда он, с любовью в голосе, снова говорил мне: «Доооня, Доня, мы ещё вернёмся». И мы возвращались за новой порцией азарта и будущих воспоминаний, которые, как говорил папа, «останутся со мной навсегда».
Многого такого требовал от меня папа, чего не требовали от моих сверстников их родители. Например, заходя в дом, нужно было развернуться к двери спиной и только тогда снимать обувь, чтобы при выходе не разворачиваться, а сразу скользнуть ногами в уже ровно стоящую пару. Вроде бы логично, но меня, как ребёнка, вечно спешащего навстречу приключениям, это раздражало.
Он требовал ежедневной влажной уборки. Объяснял, почему надо мыть тарелки с двух сторон, даже если обратная чистая, и почему посудой со сколами пользоваться нельзя. Всё должно было сверкать чистотой: плита, стол, раковина, пол. Однажды отец привёл мне пример, который я и по сей день привожу своим детям: «Представь, что плита — это твоё лицо, раковина — руки и так далее. Ты бы ходила с грязным лицом?»
Он неоднократно просил пересказывать прочитанные параграфы из учебников. Требовал возвращаться домой до темна, спать только в своей постели и никогда не меняться ни с кем одеждой. Особенно это не нравилось мне в том возрасте, когда все бегают до темна на улице и ночуют у друзей. Запрещал играть в карты, говоря, что для женщины это не позволительно. И, что женщина должна быть покорной, и во всём слушаться своего мужчину. За многие вещи и навыки я благодарна ему всей душой. Некоторые казались мне безрассудными, некоторые оставили свой след навсегда. Я научилась быть «хорошей» — послушной, тихой, угодливой. Но в тишине, когда все уходили, я вела внутренний диалог и спрашивала себя: «А кто ты, когда тебя никто не видит? Хорошая или плохая? Какая?».
По мере взросления папа постепенно доверял мне различные дела: от мытья полов до приготовления пищи. Порой он был очень строг, и я боялась его гнева. Его поведение отпечатывалось не только в моей памяти, но и в его собственной. Будучи взрослой, я как-то подняла тему варки моего первого супа. Папа погрустнел, опустил поседевшую голову и сказал: «Мне до сих пор стыдно».
Дело в том, что моя психика была очень лабильной и легко приспосабливалась к любым условиям. По большому счёту, я всегда была коммуникабельной и эмпатичной. Я чувствовала людей насквозь — по взгляду, жесту, молчанию — и умела подстроиться раньше, чем они успевали заговорить. Это прекрасный навык, который мог бы быть полезен в определённых профессиях, но впоследствии он сыграл в моей жизни злую шутку.
Когда мы встречали папиных знакомых, я не капризничала и не висла на руке у папы, нудя, что пора уже идти. Я изучала и буквально считывала человека. А потом, когда мы расходились, я по-детски ставила диагноз: «Этот дядя плохой» или «Эта тётя хорошая». Папину психологию я тоже прекрасно знала. Шаг влево, шаг вправо — расстрел. Я научилась ходить по струнке и быть максимально удобной. Я научилась обходить острые углы и миновать все подводные камни возможных недопониманий. Но в тот день что-то пошло не так.
Мне десять лет. Папа пошагово объяснял мне рецепт гречневого супа. Я вроде бы всё это уже знала, но всё равно внимательно слушала и делала. Однако всё, что я ни делала, оказывалось под жёсткой критикой отца. Он ни разу за мою жизнь не поднял на меня руку, но его криков я боялась как огня. Когда я рубила петрушку и укроп для супа, я только и мечтала, чтобы это адское испытание скорее закончилось. Из-за внутреннего напряжения я не видела ничего, кроме клетчатой клеёнки в сине-голубую полоску. Но, как оказалось, зелень я не рубила, а «пилила», что тоже было неверно! И снова волна папиного негодования.
В своей голове я всегда оправдывала его крики. Ну и правда, чего это я «пилю» эту зелень, а не режу, как обычно. Оправдывала его не только в этот раз, а всегда. Ведь папа не ругает просто так. Он «жизни учит», как он сам выражался. Это было нелёгкое учение. Квадраты на клеёнке начали сливаться и расплываться в моих глазах. А папа был нетерпеливым и совсем несдержанным учителем. Притом что я была совсем не проблемным ребёнком, мне всё равно не удавалось прожить без его наставлений и нравоучений в его эксцентричной манере.
И тут меня прорвало. Это был предел.
Нож выскользнул из пальцев, звонко ударился о стол — и я зарыдала. Не тихо, не про себя, а в полный голос, как будто всё, что годами держалось внутри, наконец разорвало плотину.
Обычно, когда отец ругал меня и требовал ответов посреди ссоры, я молчала. Не из упрямства — нет. Просто не могла. Стоило мне произнести хоть слово, и слёзы душили меня раньше, чем звук успевал вырваться наружу. Так было всегда: в школе, когда учительница хоть немного повышала голос; в браке, когда случались недопонимания и в горле вставал ком. И вот теперь — снова.
Мне было невыносимо больно. Больно оттого, что единственный человек на свете, который должен был быть моей защитой, моей твёрдой землёй под ногами, кричит на десятилетнюю девочку из-за того, что она «неправильно» рубит петрушку. Куда мне было бежать? К кому — за помощью? В полных семьях дети прячутся за маму. А у меня её не было. И я просто стояла, не шевелясь, как будто замерзла посреди кухни, а слёзы лились сами — горячие, беззвучные, а потом громкие, судорожные.
Меня не трогали руками. Но боль была такой, будто изнутри меня били — каждый орган, каждую клетку. А потом горло сжало железным обручем. Дыхание перехватило. Я задыхалась. Наверное, это был спазм — от страха, от бессилия, от ощущения, что если я сейчас не найду способа говорить с ним, то просто не выживу. Ведь дом — он только здесь. Больше мне негде находиться.
Именно этот истерический, животный рёв — не детский плач, а крик души, загнанной в угол, — наконец, вернул отца в реальность.
— Доооня, Доня... — протянул он мягко, почти шёпотом, как будто боялся спугнуть.
Он подошёл, обнял, стал гладить по голове. Попросил прощения. И, кажется, впервые по-настоящему увидел меня — не как «ученицу», не как «ответственную за порядок», а как ребёнка, которому больно.
Тот гречневый суп мы запомнили оба — на всю жизнь. Кстати, он получился отличным. Вкусным, наваристым. Но с привкусом детских слёз — тех самых, что нельзя смыть водой, ни вытереть полотенцем, ни объяснить словами взрослым, которые «просто учили жизни».
Однажды я спросила, почему всё сложилось именно так. На что он ответил: «Меня никто не учил воспитывать детей. Да и меня самого никто не воспитывал. Я делал так, как мне казалось правильным, дочь. Было так, как было».
С годами я поняла: его строгость была не жестокостью, а отчаянием. Отчаянием мужчины, который не знал, как воспитать дочь без матери, который боялся ошибиться, но ошибался всё равно. Который хотел дать мне всё — и мир, и крылья, и тепло, — но не знал, с чего начать. И поэтому цеплялся за порядок, за правила, за «правильно нарезанную зелень» и чистоту как за последнюю нить, которая держит его самого на плаву.
Можно подумать, что я снова его оправдываю, но это не так. Я сама сталкиваюсь со своими чертами характера, и, может быть, это последствия детских травм, как сейчас модно выражаться. Но я поняла одно: мы такие, какие есть на данном отрезке времени, и на нас влияют тысячи факторов, формирующих наше поведение. Что и говорить о том времени: Союз развалился, у тебя нет ни жены, ни дома, ни стабильного заработка, зато есть постоянно болеющая дочь, нехватка денег и куча трудностей.
Я принимаю всё, что тогда случилось. Не оправдываю. Не называю «хорошим» или «плохим». Это просто факт — один из тех, что до сих пор отзываются болью в груди, будто рана, которая не заживает, а лишь покрывается тонкой корочкой времени.
Никто не застрахован от ошибок. Но иногда эти ошибки живут дольше, чем те, кто их совершил. Они прячутся в запахе укропа, в звуке ножа на разделочной доске, в страхе сказать «нет» — и вырастают в целую жизнь.
Может, и правда, всё, что с нами происходит, заранее заложено в нашей судьбе. Может, душа выбирает путь, даже если он ведёт через боль. Но разве это делает боль менее настоящей?
Я долго рефлексировала. Долго искала виноватых — в себе, в нём, в обстоятельствах. А потом поняла: стоит ли всё это одной тарелки супа?
Глава 3
Я не одна
"Все существа-частица меня, как искры отходят от огня" . Знай, что все живые существа — это вечные фрагменты Моей духовной энергии.
Бхагавад-гита, глава 15, стих 7
Однажды, когда школа уже осталась позади и мы вкушали летние дары в виде свободы от уроков, папа сказал, что завтра мы идём в поход. Это звучало как настоящая свобода! Свобода от домашней рутины и строгости. Это звучало как новые возможности — увидеть и изучить неизведанное. Радости моей не было предела, ведь на школьные мероприятия с классом папа меня обычно не отпускал.
В поход мы должны были пойти втроём: я, папа и моя подруга, которая была на год младше меня.
С вечера мы подготовились, а поутру вышли. С собой были те самые рюкзаки, которые мы до этого носили в школу, а теперь в них лежали овощи, котелок и замороженные караси, добытые накануне на рыбалке. Мы добрались до окраины станицы, в которой жили, а дальше пошли пешком. Надо ли говорить, как прекрасна природа в наших краях!
И если в Сибири звёздный час природной красоты наступает зимой, то на Кубани она начинает раскрываться весной и благоухает всё лето.
Лето на кубанских заливных лугах — не просто время года, а торжество плодородной земли и щедрого чернозёма, разлившееся в золоте и зелени до самого горизонта. Станица, укрытая от ветров вековыми тополями, словно корабль плывёт по морю колосьев и подсолнухов, раскинувшемуся вокруг неё широкой, дышащей полосой.
Заливные луга, напоённые весенними водами Кубани, летом превращаются в живую палитру: здесь и там мелькают островки сочной травы, но главенствуют поля — стройные, как солдаты на параде, хлебные нивы. Рожь, уже клонящаяся под тяжестью спелых колосков, шепчет на ветру древние песни степи, по которым скакали бравые казаки. Овёс, чуть светлее, чуть нежнее, колышется, будто девичья коса, развевающаяся в зное. Пшеница же — царица полей — стоит величаво, золотисто-янтарная, обещая щедрый урожай и благословение домам.
Между ними — кукурузные заросли, высокие, выше человеческого роста, с листьями, шуршащими, как шёлк, и початками, набирающими силу под южным солнцем. А дальше — подсолнухи. Они — души степи и солнечные дети. Их жёлтые лица, крупные, как солнечные диски, поворачиваются вслед за светилом, за своим отцом, будто молятся ему, вбирая в себя всё его тепло, чтобы отдать людям масло, зерно и радость.
Воздух над лугами дрожит от зноя, напоённый ароматом цветущего разнотравья, пыльцы и спелого зерна. Где-то вдалеке перекликаются жницы, доносится гул трактора, а над всем этим — бескрайнее небо, синее, как глаза казачки, и такое же бездонное. Лето здесь — не просто пора сбора урожая. Это гимн земле, которая кормит, поит и помнит каждого, кто ступал по её чернозёму босыми ногами или в сапогах, с серпом или с рюкзаком за плечами.
Мы уходили в сторону от станицы... И вдруг почувствовали перемену в воздухе. Даже не видя причины, мы уже знали: рядом водоём. Его присутствие летом ощущается кожей, вдыхается душой и выдыхается предвкушением. Он заявляет о себе задолго до того, как покажется за поворотом тропы или мелькнёт между стволов, — тонкой, влажной нитью, протянутой сквозь знойный воздух.
Сначала — лёгкая прохлада, почти незаметная, будто чья-то ладонь коснулась разгорячённой солнцем кожи. Потом — запах: густой, живой, многоголосый. В нём — тина, мягко бродящая на солнце, сладковато-зелёная, с примесью ила, будто земля здесь дышит глубже, чем в других местах. В нём — зелёная ряска, и камыш, потрескивающий от жары, и рыба, мелькнувшая под ряской. В нём — тень, сырость, тайна. Над этим маленьким прудиком резвились стрекозы. А это значит, что здесь выстроена своя пищевая цепочка: комар, стрекоза, птицы. Птицы кружили над этим прудом в определённом радиусе, ведь это был и источник питья, и источник пищи. Как оазис в пустыне, этот небольшой водоём давал надежду и был источником выживания для местной фауны.
А этот аромат — он не резкий, но настойчивый. Он вплетается в знойный дух разогретой травы, в пыль дороги, в медовый запах цветущего летнего разнотравья — и всё равно остаётся самим собой: древним, чуть болотным, но удивительно чистым. Он говорит: «Здесь вода. Здесь тень. Здесь можно перевести дух».
И даже если пруд скрыт за кустами, за холмом, за густой стеной кукурузы — ты уже знаешь: он рядом. Потому что летний ветер, прошептавший тебе на ухо этот запах, не обманывает. Полюбовавшись и глубоко вдохнув этот воздух, чтобы навсегда сохранить его в памяти, мы двинулись дальше.
Через некоторое время мы подошли к заброшенной бригаде. Когда-то здесь кипела жизнь. Теперь лишь небольшие крыши подвалов под амбарными, заржавевшими замками да разорванные временем мешки из-под селитры напоминали о былом раздолье. Мы обошли неогороженную территорию, исследовали её минут за двадцать и пошли дальше. Спустя какое-то время остановились в лесополосе, соседствовавшей с пшеничным полем.
Отец разжёг костёр, установил котелок, и началась полевая кухня. Картофель и остальные овощи были очищены, а караси отправились в котелок. В итоге получилась знатная, наваристая ушица. Лично мною было съедено три тарелки, и, немного походив, я попросила добавки, но уха уже закончилась.
Папа был несколько расстроен, что уха закончилась, а мой аппетит не иссяк, и предложил пойти в поле и лечь в пшеницу. Что мы и сделали. Пока мы уходили вглубь поля, мы не переставали болтать, щебетали, как две птички. А потом легли. И замолчали.
В тот момент что-то случилось. Я утонула в поле, как в мягком, шелестящем море, слилась с природой воедино. Стебли, тёплые от палящего солнца, обнимали меня со всех сторон, щекотали шею, шептали что-то на языке, понятном только ветру и детям. В некоторых местах стерня колола неприятно, но я не обращала на это внимания. Под спиной — земля, живая и дышащая, под ладонями — колосья, ещё не скошенные, но уже спелые, золотисто-рыжие, будто наполненные светом и жизнью изнутри.
Я смотрю вверх — и небо надо мной такое огромное, что кажется, будто я проваливаюсь в него или лечу в него, как в бездонный синий колодец. Облака плывут быстро, как на ускоренной съёмке. Но скоро небо становится совсем безоблачным. Время здесь течёт иначе — не минутами, а вздохами, не часами, а пролетающими стрекозами, чьи крылья вспыхивают на солнце, как осколки стекла.
Воздух пахнет сухим теплом, пыльцой, солнцем и чем-то древним — может, самой памятью земли. В ушах — тишина, но не пустая, а наполненная: жужжанием пчёл, стрекотом кузнечиков, далёким гудением трактора, да собственным сердцем, которое бьётся чуть быстрее от ощущения, что сейчас произойдёт нечто важное.
И вдруг — понимание.
Не мыслью. Не словами. А кожей. Душой.
Я — часть этого.
Не «рядом с», не «наблюдаю за» — а внутри. Часть поля, неба, ветра, этого дня, который больше никогда не повторится.
Я маленькая — но не одинокая.
Я — здесь. Сейчас. И весь мир дышит вместе со мной.
Слёзы навернулись сами. Не от грусти. От причастности.
Как будто сам Творец коснулся меня — колоском у шеи, бабочкой в небе, теплом земли под ладонью.
Он не требовал ничего. Не просил быть хорошей. Он просто был — и позволял мне быть.
Эта всемогущая сила любви сейчас захлёстывает меня своей волной, так, что слёзы выступают на глазах. Это Он заботится о каждом моём шаге, подставляя свои ладони под мои стопы. Озарение, накрывшее меня, ввело в некий транс. Я была где-то далеко и в то же время здесь, осознавая прекрасность этого момента, и подумала, что это то, что бывает так редко — истинное осознание жизни.
Это озарение подытожил подошедший папа. Он улыбнулся — и я снова увидела ту самую щель между зубами, мой личный знак того, что всё хорошо и безопасно. И сказал: «Девочки, этот момент запомнится вам на всю жизнь».
И действительно, это мгновение осталось со мной навсегда — не просто как воспоминание, а как тихий свет внутри, к которому я буду возвращаться в самые серые дни. Потому что именно здесь, в пшеничном поле, под безбрежным летним небом, я впервые почувствовала не страх перед бесконечностью, а родство с ней. Я разделила этот момент с теми, кто был мне дорог и близок. С теми, кто остался рядом и закладывал по кирпичику мою будущую личность. С теми, кто дорожил моментами и доносил любовь своими, особенными методами.
Глава 4
Бабуля
«Как дерево живёт, пока живы его корни, так и род процветает, пока живы уважение к предкам и верность их заветам»
Махабхарата

Когда я была маленькой, мне казалось, что мир устроен просто и навсегда. Утро начиналось с запаха свежезаваренного чая и скрипа половиц в старом доме бабушки. А вечер — с тихого шёпота молитвы перед сном. Именно бабуля научила меня молиться и посвятила в тайны бытия. Она поведала, как создавалась земля и кто такие Адам и Ева, дала наставления по наблюдению за лунными фазами.
Именно бабуля заложила в мою маленькую голову ещё тогда мысль о том, что необходимо чтить заповеди Господни и помнить усопших. На Кубани этот день называется Родительским. Все собираются на кладбище и преподносят дары на могилах. Бабушка говорила, что в этот день все, кто уже ушёл, смотрят из окошек своих домов на небе и радуются, когда видят, что к ним пришли и проведали их.
С тех пор многое изменилось, но традиция осталась. Теперь мы с папой едем к тем корням, что дали нам жизнь. Пройдёт время, и ко мне будут ездить мои дети и внуки. Возможно, они будут читать «Хроники моей души» и приносить конфеты на кладбище.
Мы с отцом ездим ещё на два кладбища помимо того, где лежит бабуля. Туда, где похоронены мой дедушка и мой прадед. Дедушка служил в Германии, и у нас в альбоме до сих пор хранятся его фотографии с юности. А прадедушка воевал. И вернулся с войны контуженный, израненный, искалеченный. Он был не просто охотником, а настоящим кшатрием, но война забрала даже возможность держать ружьё. Его сыновья знали, как он страдает от этого, и отводили его к реке. Устанавливали рогатину, а на неё клали ружьё. И оставляли деда в тишине. Он дожидался, когда на речку сядут утки, и одним-единственным работающим пальцем нажимал на курок. Когда случалось, что он попадал, не было предела его радости. Как и не было предела его восхищению при виде новорождённого внука. Счастье побыть дедушкой было недолгим: он умер вскоре после рождения моего отца.
Дорога к кладбищу, где он похоронен, известна далеко не каждому. До него нужно добираться пешком в сторону от трассы, по полю вдоль лесополосы, которая, расширяясь, дала пристанище маленькому погосту, скрытому от людских глаз и дарующему вечный покой неутомимым воинам.
Моя бабушка тоже застала Великую Отечественную войну. Она была ещё юной девочкой, но помнила страх, голод, потери. Говорила, что тогда люди ценили даже крошку хлеба, потому что знали: завтра может не быть ничего.
Её судьба была нелёгкой: в раннем детстве её отдали чужим людям — дома было уже трое детей, и родители не могли прокормить ещё один рот. Те люди, к которым её отдали, спасли её от голода, царившего в те годы даже на самой плодородной земле. Что для меня парадокс. Позже она вернулась в родную семью, выросла, вышла замуж, родила двоих детей — моего отца и тётю.
По возвращении из Сибири мы жили с ней, и, по сути, моё детство прошло рядышком с бабулей. Правда, поначалу у нас возникали недопонимания из-за диалектов. Я называла её «баба», а в ответ слышала балачку — местный говор, возникший в результате смешения русского и украинского языков. Его я легко освоила и до сих пор применяю в жизни.
Она была женщиной простой, но сильной. Не той силой, что гремит и требует внимания, а той, что молча держит всё на себе: дом, огород и память прожитых лет. Она работала дояркой с молодых лет и, как ветеран труда, ушла на пенсию, получив медали.
Бабушка никогда не жаловалась. Даже когда рассказывала о самых тяжёлых временах, в её голосе не было горечи — только спокойная мудрость. Она говорила: «Надо трудыться, Бог любэ трудолюбывых». И сама жила по этому правилу. Её обувь — почти всегда галоши — была испачкана землёй. Перчаток она не носила. На её руках были мозоли, трещины, следы бесконечной работы в огороде и по дому. Но под этим покровом тяжёлого труда скрывались удивительно красивые женские руки — слегка пухлые, с длинными пальцами, будто созданные для чего-то большего, чем лопата и ведро. Так и оказалось. По мере моего взросления она показывала мне вышивки, созданные её руками. Одна из них до сих пор хранится у меня. А я и подумать не могла, что бабуля умеет делать такие утончённые вещи. Ещё, по рассказам папы, она собственноручно вязала кружева и обвязывала их крючком — это старая техника, которой она в совершенстве владела.
Я помню наши кулинарные поединки, когда бабушка пекла пирожки, а я выедала из них начинку. Особенно мне запомнилась начинка из сухофруктов — «сушки», как называла её бабушка. Это было нечто особенное: сухие яблоки и жердели (так у нас на Кубани называют абрикосы) замачивались в воде, потом пропускались через мясорубку, и получалось густое, сладкое, ароматное подобие повидла. Такого вкуса я больше нигде не пробовала. Сейчас, став взрослой, я мечтаю повторить этот рецепт для своих детей — чтобы передать им не только вкус, но и тепло тех вечеров, когда весь дом наполнялся запахом дрожжевой сдобы и уюта.
Выпечку бабушка всегда раскладывала на чистом полотенце, которым был застелен маленький диванчик в углу комнаты. Рядом тихо потрескивала «форсунка» — старая печь, что грела весь дом зимой.
Как первый снег на осеннем поле покрывается инеем, так и голова моей бабушки постепенно покрывалась сединой. Но даже тогда она не сдавалась. У неё в доме всегда был свой порядок и всегда — цветы на подоконниках. Бегонии, фиалки, каланхоэ... Они стояли повсюду: на столах, на комоде, даже на столе, который предназначался для общих нужд. Цветы для неё были не просто украшением — они были смыслом, отдушиной, а иногда и источником дохода.
Мы с ней часто ходили на рынок. Нагружали старую детскую коляску — ту, в которой когда-то каталась я, — овощами, фруктами, рассадой и букетами из свежевыкопанных анютиных глазок. Всё это она выращивала сама: в теплице, на грядках, в горшках на веранде. Всё — по сезону. Весной — рассада томатов и перцев, летом — клубника и огурцы, осенью — тыквы и яблоки, зимой — сухофрукты и домашние цветы. Торговля у нас всегда шла бойко. Не помню, чтобы мы что-либо привозили обратно домой. Первыми вырученными деньгами она обязательно слегка «гладила» весь товар, привезённый из дома, — это был такой ритуал на удачу в дальнейшей продаже. Я очень любила, когда на продажу мы брали ведро картошки. Как только она продавалась, можно было сразу же перевернуть ведёрко и сесть на него, а иначе приходилось стоять всю торговлю.
Именно так, шаг за шагом, продавая то, что вырастила своими руками, она накопила на новый дом. Не богатство, конечно, но свой угол — более тёплый, светлый и, конечно же, с большим двором и огородом.
Дороги тогда были разбиты до невозможности — особенно после дождей или весенней распутицы. И, несмотря на свой возраст, бабуля порой брала меня на руки, чтобы я не замаралась в грязи или не упала в выбоину. Однажды зимой мы пришли на рынок в самый лютый мороз. Как сейчас помню свою чёрную синтетическую шубку с фиолетовыми пятнышками и помпонами на длинных завязках капюшона. Неизменные варежки на резинке грели маленькие ручки. Я шла рядом, стараясь не отставать, но ноги быстро онемели от холода.
«Бабуля, мне холодно, ножки замёрзли», — тихо сказала я.
Она не сразу приняла во внимание мои слова. А я всё больше зябла, пока вдруг не перестала чувствовать ноги совсем. От страха и бессилия — ведь взрослые почему-то не слышат тебя, когда это важно больше всего, — я расплакалась прямо посреди базара.
Она, которая никогда не жаловалась и редко проявляла эмоции, вдруг осознала свою оплошность. Остановившись, она с тревогой оглядела меня, поняв, во что может превратиться её внучка. Не говоря ни слова, она отвела меня к лавке, где продавали обувь, и купила самые тёплые меховые сапожки, какие только нашлись. В них мы и отправились домой: я — в новых сапогах, а она — с виноватым, но одновременно счастливым взглядом оттого, что мне стало тепло.
Бабуля ушла в апреле 2008 года — на наших с отцом руках, в присутствии молодой сотрудницы скорой помощи, которая безрезультатно пыталась вернуть её к жизни. Бабуля знала, что выполнила свой долг перед жизнью, перед семьёй, перед землёй, поэтому долгие месяцы до ухода просила Бога поскорее её забрать. А потом разобиделась на Господа и перестала молиться. Хотя именно она научила меня молитвам и особым отношениям с Создателем.
После её ухода мир стал другим. Холоднее, что ли. Как той зимой, только хуже — сапожки тут уже не спасут. Хотя, возможно, это просто я повзрослела. Когда мы возвращаемся в станицу, я стараюсь проехать по тем улицам, где мы жили. Смотрю на старые дома (их осталось совсем немного), на еле знакомые заборы, на те самые деревья, под которыми играла. Иногда мне кажется, что если я закрою глаза и глубоко вдохну, то снова услышу бабушкин голос, почувствую её присутствие. Но, увы, детство не вернуть. Эпоха ушла.
Теперь, когда я стою у её могилы, я чувствую не только боль утраты, но и глубокую благодарность. Благодарность за то, что она была. За её труд, за её молчаливую любовь, за её упрямую веру в то, что всё будет хорошо, если честно работать и беречь родных.
В наследство от неё у меня остались золотые серьги — интересные, плоские, с витиеватыми узорами. Для меня они бесценны. Каждый раз, когда я их надеваю, я словно возвращаюсь в тот старый дом с «форсункой» и цветами на окнах. Я слышу, как она говорит: «Надо трудыться, Бог любэ трудолюбывых».
И я понимаю: почтение к роду — это не только слова на поминальном обеде или свечи на могиле. Это — продолжение. Это — помнить. Это — жить так, чтобы предки, глядя с небес, могли сказать: «Она достойна нас».
Мой род — это не просто словосочетание. Это история, выстраданная, выращенная, вымоленная. Это корни, уходящие глубоко в землю, в войну, в голод, в труд. И пока я помню — пока я храню эти воспоминания и передаю их дальше, — род живёт.
Поэтому каждый год, в Родительский день, мы с папой едем туда. Цветы на могилке растут сами — как и память.
И я шепчу: «Спасибо, бабуля. Я помню».
И в этом — вся суть наследия.
Глава 5
Долг и любовь

«Гораздо лучше выполнять собственные обязанности, пусть даже несовершенным образом, чем безукоризненно выполнять чужие»
(Бхагавад-Гита, 3:35)
Я долго откладывала написание этой главы. Не из страха — скорее из уважения к боли, которая до сих пор живёт во мне. Она не кричит, не требует, просто сидит где-то глубоко, как старый шрам, ноющий перед дождём. Но если я пишу эти строки, значит, пришло время. Не для обвинений, а для понимания.
В детстве я не знала слов «психосоматика» или «эмоциональная безопасность», но чувствовала их кожей. Мой организм тогда уже знал то, что позже объяснили мне книги: тело помнит то, что разум не может вынести. Когда эмоциональная боль становится невыносимой, она находит выход — в болезни, в молчании, в отчуждении. И я уходила. Не раз.
Моя жизнь тогда строилась вокруг попыток отца «наладить» всё заново. Каждая новая женщина — это новый мир, новые правила, новая надежда и часто — новое разочарование. Женщины были разные: разного возраста, внешности, характера. Но для меня они становились не просто партнёршами отца — они становились потенциальными матерями, а значит, и объектами моей детской привязанности.
Думаю, потребности маленького ребёнка сводятся к базовым вещам: психологическому комфорту, совместному времяпрепровождению и чувству безопасности, которое включает в себя отсутствие страха быть брошенным. У меня такая база была лишь частично. Если родная мать смогла оставить собственных детей, то что мешает сделать это чужой тёте? Каждая новая фигура матери-заместителя вносила хаос в уже хрупкую систему моего внутреннего мира. Я не могла привязаться — потому что не знала, останется ли этот человек завтра. А если привязывалась, рана после разрыва резала ещё глубже.
Были среди них светлые души и светлые имена. Одна — тихая, добродушная — стала для меня тем, что можно назвать спокойствием. Её плов и суп с клёцками я помню до сих пор. Она не обнимала, не говорила «люблю», но её присутствие было как тёплый плед в холодный вечер. Я не чувствовала себя лишней. Этого было достаточно: ребёнком я была не капризной.
Она не была идеальной — не ласкала, не гиперопекала, — но она была настоящей. Её присутствие не требовало от меня ничего взамен. И в этом — величайший дар для ребёнка, выросшего в условиях эмоциональной нестабильности. Но, к сожалению, у взрослых не сложилось.
Потом была другая — энергичная, заботливая. Учила меня глажке, уходу за одеждой, следила, чтобы я выглядела опрятно. Её дочь была моей подругой, и мы, дети, что называется, пытались «устроить» личную жизнь наших родителей. Но чувства взрослых не спасли нас от собственной детской ревности, незрелости и страхов. Всё развалилось. И до сих пор я ношу в себе вину — несправедливую, но живую: будто бы именно я лишила отца счастья. Ведь почти всегда разрывы с женщинами происходили из-за меня.
Я, ребёнок, воспринимала себя как причину разрушения отношений. Это, наверное, частая травма — когда ребёнок берёт на себя ответственность за эмоциональные провалы взрослых. Ведь в мире ребёнка логика проста: если мама (или её замена) уходит, значит, «я плохая». Эта установка годами жила во мне, как внутренний голос, шепчущий: «ты — проблема».
Но были и те, чьё присутствие было ядом. Особенно одна. Женщина, которая пришла в нашу жизнь, когда мне было около пяти, и принесла с собой не заботу, а холод и понимание того, что такое притворство. Именно в её присутствии я закончила детский сад и пошла в школу. Помню её дом, двор и большой палисадник, полный благоухающих петуний.
Она не хотела быть моей матерью. Она уже была ею для своей дочери, ради которой и жила, устраивая ей лучшую жизнь за наш счёт. Но страшнее всего было то, что ей было плевать: что я ребёнок, что я боюсь, что мне больно. Свою роль жены отца она исполняла механически, без участия сердца, преследуя сугубо материальные цели. Казалось, роль матери для чужого ребёнка вообще не входила в её планы. Я чувствовала себя лишней, ощущая тотальное отторжение.
Временами я находила утешение в летней кухне, куда на лето перебиралась её тётушка. Для меня она стала настоящей бабушкой. Взрослея, я начала понимать, что в той летней кухне мы прятались с ней вдвоём. На стене висели старые портреты, на окнах — ещё более старые занавески, а старая кровать и диван стояли там, источая запах затхлости и храня память о тех, кого уже нет на белом свете. Но для меня это был островок спасения, спокойствия и тишины.
А тем временем я болела. Сначала от стресса, потом — по привычке. Больница стала убежищем. Тихим пристанищем. Стены, медсёстры, больничная койка становились с каждым разом всё роднее. Я изучила устройство не просто всего отделения, а всех этажей больницы. Там на меня не кричали, не били мухобойкой наобум, не смотрели с отвращением. Там я была просто Аня — не «обуза», не «чужая», не «проблема». Капельницы и уколы проходили незаметно. Без криков и паники, как у других детей. Я спокойно смотрела, как игла входит в мою исколотую вену, хоть медсестра и настаивала: «Отвернись!».
Сейчас понятно: тело заговорило там, где слова были запрещены. Болезнь стала способом выживания. В больнице я получала то, чего не имела дома, — внимание, заботу, человеческое прикосновение. Это не была манипуляция. Это был крик души, выраженный через плоть.
Помню эпизод, который до сих пор отзывается в груди болью. Как будто осколок от слова «бессердечие» попал мне прямо в сердце. Я прищемила палец дверью вольера. Ноготь сразу дал понять, что с ним не всё в порядке: пульсировала боль. Постепенно он начал сходить, но цеплялся за всё, отзываясь такой болью, которую я, как ребёнок, не могла терпеть.
Однажды, увидев это, она спросила: — Что там у тебя?
Я показала палец в надежде, что взрослый человек найдёт решение этой проблемы. В ответ — взгляд, полный отвращения, и фраза: — Пусть у тебя хоть все слезут.
Мне было шесть.
Сейчас мне за тридцать. А ком в горле — тот же.
Этот момент, когда я обратилась к значимому взрослому за помощью, а в ответ получила не просто игнорирование и отказ, но и откровенное презрение, впоследствии сформировал во мне трудности с доверием, страх быть уязвимой и склонность к самоподавлению.
Тогда мне было очень обидно. А сейчас, размышляя на эту тему, я осознала: есть люди, которые берут на себя чужие роли, не имея ни сил, ни желания их проживать. Они выполняют «обязанности», но без любви, без внутреннего согласия. И это не служение, а насилие — над собой и над другими.
Такая «мать» — не объект любви, а объект страха. Она не даёт ребёнку зеркало, в котором он мог бы увидеть себя достойным. Вместо этого — отражение пустоты. Потеря значимости. Утрата чувства собственного достоинства.
Когда я, наконец, рассказала отцу правду, он не стал её оправдывать. Просто выслушал. И всё изменилось.
Я прочувствовала, что отец со мной, что он не променяет меня на отношения, что я для него ценна и важна. Мы сидели во дворе и лечили мой палец крутым соляным раствором. Папа делал то, что положено делать взрослому, а я его просто любила.
С тех пор я много размышляла о долге. В юности я выбрала профессию, связанную с помощью другим — возможно, в попытке искупить ту беспомощность, которую чувствовала в детстве. Возможно, чтобы дарить тепло и заботу тем, кто в этом нуждается. Я люблю свою профессию и со временем поняла главное: долг без любви — не долг, а маска.
Цитата из «Бхагавад-Гиты», с которой я познакомилась в зрелом возрасте, теперь раскрывается для меня, как цветок лотоса. Пробуждая сознание, она привносит мысль о том, что лучше исполнять свой собственный долг — даже неидеально, даже с ошибками, — чем безупречно играть чужую роль. Потому что только в своём пути есть искренность. Только там — свобода. Только там — любовь.
Та женщина, каким бы плохим или хорошим человеком она ни была, существует до сих пор. Для меня она стала образом того, каким человеком быть не надо. Просто она пыталась быть тем, кем не могла быть. Как и многие те, кто встречался на моём пути. И в этом — трагедия не только её, но и всех, кто оказался рядом.
Я больше не виню. Но помню.
И до сих пор не люблю петунии.
Глава 6
Школа сердца
Цель образования не в том, чтобы стать вечным учеником, а в том, чтобы стать способным к правильным поступкам.
Бхагават Гита
Мой папа всегда с неохотой вспоминал свои школьные годы. Я разделяла его мнение — учиться мне не особенно нравилось. Но, оглядываясь назад, понимаю: как бы мне было грустно без этих лет. Кто знает, каким человеком я стала бы, если бы не пришлось пройти через то, что называют «грызть гранит науки»?
Первые два года обучения прошли в школе, оставившей в моей душе тёплый, почти родной след. Я была самой маленькой и лёгкой в классе — и именно мне доверили открывать учебный год: звонить в большой колокольчик, сидя на плече у одиннадцатиклассника в самый первый день сентября. Здание было белым, как и наши банты. Там пахло воском, мелом, свежей краской и чем-то мягким, домашним. Этот запах я больше нигде не встречала.
Прекрасно помню свою первую учительницу — нежную, как молодой благоухающий цветок, но уже дарившую нам, маленьким человечкам, первые знания. Через несколько лет я встретила её в магазине — уже с ребёнком на руках. В её глазах читалась усталость, и я интуитивно почувствовала: в её жизни что-то пошло не так. Позже оказалось, что так и было. Меня это до сих пор печалит.
В те годы я жила с женщиной, чья душа была такой же сложной, как и характер. И всё же её забота ощущалась: в том, как я одета, причесана, в том, выучены ли уроки. Это было важно. А потом наступил третий класс. Мы с папой остались одни. Он был по-прежнему строг, но растерян — как человек, вынужденный в одночасье играть две роли: и отца, и матери. Сменилась и школа. Новая, чужая, с холодными коридорами и учительницей средних лет — скромной, с лёгкой шипящей речью.
Я уже тогда чувствовала, что моё тело — мне не союзник. Оно было хрупким, слабым, не выдерживало физической нагрузки. На физкультуре я задыхалась, еле стояла на ногах, а нормативы казались непреодолимыми горами. Я стала отлынивать от этого урока. И вместо понимания встречала лишь осуждение.
Однажды она вызвала папу, чтобы поделиться своим «пророчеством»: — Аня предпочитает уборку класса физкультуре. Это может войти в привычку и сформировать её будущую профессию.
Мне было обидно не столько из-за слов, сколько из-за того, что никто не видел: я не ленилась. Я просто не могла. Моё тело кричало — но его никто не слышал. Только папа молча кивал. А в какой-то момент даже поддержал её. Ведь ему не хотелось, чтобы я занималась черновой работой, и уж тем более он не желал, чтобы это стало моей судьбой. Я всё понимала, но внутри затаилась обида: как будто он перестал верить в меня, как будто увидел в уборке класса предвестие будущего, которым ему нечем будет гордиться.
Тот год оставил не самые тёплые воспоминания. Хорошо, что он длился недолго. Жизнь шла. Мы переезжали. Я росла.
Пятый класс стал поворотным. Новая школа — уже третья по счёту. И здесь всё изменилось.
Появилась она — наша классная руководительница, чьё имя я до сих пор произношу с теплотой. Её доброта была не показной и не просто педагогической обязанностью, а частью самой её сути. Пышная, с короткими чёрными волосами и густыми бровями, она смеялась легко и искренне — и этот смех был для нас, потерянных и ранимых подростков, как глоток свежего воздуха. Её пиджак стал для меня самым узнаваемым предметом в мире.
Однажды мы встретились с ней на маёвке — она была с внуком. Мы отлично провели тот день и до сих пор его вспоминаем.
Наш класс был... особенным. Не «классом коррекции», но и не образцово-показательным. У нас были свои законы, своя иерархия, свои войны и перемирия. Мы не блестали в учёбе — упущенная в начальной школе база давала о себе знать. Точные науки никак не ложились в голову, зато биология стала моей стихией. Раньше я любила изобразительное искусство, потом — технологию и черчение. Но порой уроки срывались из-за нашего поведения.
Учителя вздыхали, ставили двойки, качали головами. Но внутри этого хаоса была связь. Мы держались друг за друга. Если на кого-то из наших нападали снаружи — весь класс вставал стеной. Мы выигрывали в спорте, несмотря на двойки по алгебре. Мы были дружны — не идеально, но по-настоящему.
Вспоминается школьная мойка во дворе — металлические корыта с водой и привязанными к ним палками с тряпками. Пережиток прошлого. Спустя годы я вернулась туда — мойки уже не было. Осталась лишь пустая площадка и мои воспоминания.
А ещё: стоит лишь увидеть поле одуванчиков, и я сразу возвращаюсь в наш школьный двор весной. Он весь был усыпан жёлтыми цветами, а потом — белыми, пушистыми головками, разносимыми ветром. С теплом вспоминаю первую влюблённость, школьные дискотеки, посиделки в столовой и фотосессии для выпускных альбомов прямо в холле школы.
Конечно, внутри тоже было не всё гладко: обидные прозвища, толчки в коридоре, слёзы за углом, истерики в туалете. Но меня, как ни странно, не трогали. Возможно, потому что все знали: «у неё нет мамы». Этот статус, печальный и уязвимый, стал своего рода щитом. Даже самые жёсткие ребята инстинктивно смягчались.
А я, в свою очередь, старалась быть той, кто протягивает руку новеньким, тем, кого дразнят, тем, кто сидит один в столовой или на задней парте, как изгой. Я слишком хорошо помнила чувство одиночества, чтобы позволить кому-то ещё его испытать.
В нашем классе была девочка из многодетной семьи. Одевалась она всегда «с чужого плеча» — это было заметно. Её почти никогда не приглашали в гости. Пенал у неё был набит до отказа — будто она пыталась компенсировать бедность количеством ручек. На голове — аккуратное каре, лицо украшали сотни веснушек. Посещение школьной столовой было для неё обязательным, и в этом я видела скрытую боль.
В моей голове рисовалась картина: дома им не хватает еды. Общение с ней казалось рискованным — травля, обрушившаяся на неё, могла легко перекинуться и на меня. Но я нашла способ незаметно пригласить её домой. Мне безумно хотелось её накормить.
Мы не стали есть то, что было в холодильнике, а решили приготовить что-то сами. Тогда она рассказала, что друг её брата научил её жарить гренки. Я знала рецепт: яйцо, молоко, соль. А она жарила их просто в яйце, без молока. И в тот момент я подумала с болью в сердце: у них даже молока нет.
Мы съели эти гренки. А в моей душе впервые зародилось осознание: щедрость — это не то, что у тебя есть, а то, что ты готов отдать, даже если сам не богат.
После девятого класса многие ушли — кто в колледж, кто просто исчез. Многие из тех, кто не собирался продолжать учёбу, покинули школьные стены. Нас, оставшихся, объединили с другим классом. И, вопреки ожиданиям, это стало началом чего-то прекрасного. Мы нашли новых друзей, но главное — сохранили тех, с кем прошли через самое трудное. Мы до сих пор общаемся. До сих пор вспоминаем, как бежали всей толпой в больницу к нашей учительнице, когда она там лежала. Весь класс — как на побегушках у сердца. Ей сказали, что урок отменили — правда это или выдумка, нам было всё равно. Никто не пожалел о содеянном, даже после головомойки на ковре у завуча. Школа стала местом морального выбора.
Старшие классы — это уже другая история. Поездки на природу, шашлыки, снежки. Мальчишки, которые закидывали нас снежками, а мы, девчонки, уворачивались, смеясь до слёз. Всё это — частицы жизни, которые школа, несмотря на свои недостатки, сумела нам подарить.
Да, она была раздражителем: из-за пробелов в знаниях, из-за несправедливости, из-за внутренней боли, которую я носила в себе. Но она же стала и убежищем — местом, где я научилась быть сильной, сострадательной, настоящей. Она выточила ту часть личности, которой я стала.
Это то место, где я нашла тех, с кем до сих пор иду по жизни. Тех, кто протягивает руку в любых ситуациях. Кто подставляет плечо, когда это необходимо.
Этот период не научил меня решать квадратные уравнения, но научил видеть боль другого. И если сегодня я протягиваю руку — это не заслуга учебников, а заслуга тех самых коридоров, тех дворов с одуванчиками, тех кухонь, где жарились гренки.
Потому что быть добрым — значит быть сильным.
И настоящая сила — не в росте, а в сердце.
Глава 7
Хроники невидимого мира

Ум неугомонен, неистов, упрям и очень силён, о Господь, и, мне кажется, укротить его труднее, чем остановить ветер.
Бхагавад-гита, 6.34
Опираясь не на разум, а на чувства, которые зачастую нами управляют, мы попадаем в самые сложные жизненные хитросплетения. Но если бы не было чувств и эмоций, как же скучно мы бы жили!
Есть ещё одна сторона сознания — наши фантазии и воображение.
Не помню, когда я впервые переступила порог по ту сторону реальности. Но так или иначе, именно тот мир помог мне выжить. Моя психика, в прямом смысле слова, отступила вглубь, и это могло бы обернуться трагедией, не будь у меня того бесподобного мира, который я создавала сама.
Отец говорит, что я была категорически непроблемным ребёнком. А я теперь понимаю почему. Вы часто видите детей, которые безропотно слушаются, когда им говорят: «Иди спать»? Я была именно такой. С радостью шла в кровать и закрывала глаза.
Там, по ту сторону век, был мир куда лучше настоящего. Я создавала его сама. Там было изобилие всего: игрушек, пирожных, одежды, доброго отношения — всего того, чего мне не хватало в жизни. Моё воображение рисовало самые разнообразные картины, и я с упоением уходила в это забытье.
Очень часто я представляла, что весь мир замер, а я могу брать всё, что захочу, и мне ничего за это не будет. Я воображала это так долго и так ярко, что это начало перетекать в мои сны.
Про сны хочется сказать отдельно. Я всегда видела насыщенные, яркие, полные событий и красок сновидения. Некоторые из них помню до сих пор, с самого детства. Иногда просыпалась с огромным сожалением: больше не побываю в этом сне. Но случалось чудо: стоило лечь снова, как я видела продолжение, словно многосерийный фильм. В реальности жизнь не била ключом, но в фантазиях у меня было всё.
Я не была из тех детей, кто искал развлечений у взрослых. Я находила место, где можно уединиться, и играла там одна. Строила башни из песка или домики из картонных коробок, чтобы поселить в них воображаемых жильцов — да так, чтобы у них кипела жизнь. Все мои игрушки, конечно же, оживали в моё отсутствие, и я могла, спрятавшись в комнате, сидеть и подсматривать за их движениями. Чего, конечно же, не случалось.
Видя жучков или мелких зверьков, я представляла, что у них есть свои домики, семьи, крошечные кастрюльки, в которых они варят обед. Бегущий паучок — это почтальон, несущий известие о нападении стрекозы на семью комаров. Мыши, забегая в норку, наряжаются в красочные платья, но перед выходом обязательно снимают их, чтобы быть незаметными для нашей кошки Дашки.
Фантазировала я только в голове, никогда не делясь с другими своими мыслями.
При всём этом я любила рисовать, и получалось у меня довольно-таки неплохо. Так моя психика находила выход тому, что хранилось внутри. Некая самотерапия. Я рисовала принцесс в бальных платьях, придумывала им целые сценарии жизни. Иногда вырезала их и «отводила» жить в картонные коробки.
Помню, в средней школе нам задали сочинение. Точную тему не упомню, но писала я тогда примерно так:
«Когда мне было чуть больше трёх лет, меня начали интересовать вопросы мироздания и, конечно, моего появления на свет. Я спрашивала у отца: "А откуда я взялась? Как?"
И папа поведал мне следующее...
"Вышел я как-то утром в огород и пошёл по дорожке. Иду — слышу чей-то тоненький плач. Прислушался. Пошёл на звук. Дошёл до грядки с капустой, наклонился, раскрыл листья — а там ты лежишь. Маааленькая, хорошенькая. Я тебя взял и понёс домой. Вот так ты и появилась".
Я, как ребёнок, искренне доверяющий отцу, была в полном восторге от этой истории. Просила рассказать её снова и снова — особенно мне нравилось, как папа умилялся, описывая момент моего обнаружения в капусте».
Сейчас понимаю: это была жажда любви, заставлявшая меня просить повторить эту историю. Точно так же, как сейчас моя младшая дочка просит меня рассказывать, как она родилась. И у меня в голове мелькает: «Недодаю ей любви».
Но история с капустой на этом не окончена.
Пришло тепло. У бабушки был чудесный, очень большой огород. Двор был разделён забором на переднюю и заднюю части. В передней части находилась придомовая территория, населённая гномами: дом, колонка, хозяйственные постройки, тоже обжитые невидимыми существами (особенно страшные жили в сарае), теплица и моя качеля.
Я всегда росла в частных домах. И все они были наполнены невидимыми обитателями — добрыми и злыми, творящими добро и пакости. Конечно, своё влияние оказывали страшилки, которые мы передавали из уст в уста: про домовых, леших, русалок. Жизнь в квартире казалась мне чем-то странным и мёртвым — там точно никто не живёт! Как можно отказаться от запахов и историй, царящих в частном секторе? Никак!
Наш сосед держал поросят. Я их никогда не видела — только слышала и чувствовала. Запах навоза не был чем-то страшным. Пару раз в неделю моё обоняние будоражил запах свежезапаренного комбикорма. Я почти уверена: дядя Вася варил своим поросятам какое-то чудесное варево из картофельных очистков, овощей и зерна. Они, конечно, разговаривали на поросячьем и нахваливали эту еду. Я никогда не видела, чем он их кормит, но этот запах сводил меня с ума. При этом дома меня никак не могли заставить есть.
Или вот — как можно отказаться от ходьбы босиком по земле? Это опыт, который я практикую по сей день, как только удаётся. В детстве у нас не было массажистов и нянек — была природа, которая нас лечила, учила и развивала.
Встанешь утром и бегом в огород к бабуле. Солнышко уже высоко, асфальт во дворе прогрелся — ногам тепло. Представляешь, что это лава. Бежишь под аркой виноградника и наступаешь на упавшую фиолетовую «бубушку» Изабеллы. Ну, какая там Изабелла — это рассыпалось ожерелье виноградной феи! Теперь пятка будет фиолетовой. Но не страшно. И бежишь дальше — с утренним обходом территории.
Во время одного из таких обходов мой взор упал на грядку с капустой.
Тут-то я и решила выяснить правду. Прислушалась — нет ли посторонних звуков. Осторожно отодвинула капустный лист. Там — ничего. Отодвинула второй — а там... БРАТ! Муравей ползает!
В голове мгновенно завертелись мысли: я слишком рано открыла капусту — брат ещё не дозрел и не успел превратиться из муравьишки в ребёнка. Лист я поспешно приладила обратно, чтобы не нарушать священный порядок мироздания, и поспешила удалиться...
В школе за это сочинение я получила «пять» и «два»: пять — за идею и изложение, два — за ошибки. Но всё равно осталась довольна.
Таким образом, моя фантазия была и помощником, и спасителем. И по сей день я наслаждаюсь своим внутренним миром в самые тяжёлые жизненные бури. Тогда, когда сложно быть взрослой, я становлюсь маленькой фантазёркой. Закрываю глаза — и творю по ту сторону век с помощью своего неугомонного ума.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим +30
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе