Читать книгу: «На театральных путях»

Шрифт:

На этот спектакль меня позвал старый друг. Еще времен школы. Мы с ним не виделись триста зим и триста лет. Иной причины, почему я согласился пойти на концерт с такой афишей, попросту не было и быть не могло. Да за какие еще коврижки меня бы затянули на представление, где в программе первым пунктом большими черными буквами по белому афишному листу было размазано: «Первое отделение – театральная постановка труппы современного искусства» с кричащим названием «Ньюд-страсти». В афише значилось, что будет постановка по пьесе какого-то современного автора с трудно запоминаемым длинным названием. Наверняка, один из тысяч апологетов современного искусства, готовый вытащить все грязное белье на сцену, сорвать одежды и показать акты жизни, так сказать, в наготе. И считать это верхом и целью всякого настоящего искусства.

Первые минут пятнадцать я сидел рядом с другом в первых рядах, тщетно силясь вспомнить название пьесы. Программку почему-то ни он, ни я не купил. Возможно, он тоже рад просто повидаться со мной, потому и взял билеты на первое попавшееся и ближайшее мероприятие, которое давали в стареньком актовом зале школы, переделанном под театральные подмостки. Происходящее на сцене никак не помогало вспомнить название. Сказать, что это была серая тоска – ничего не сказать. Я радовался только одному: что все проходило (по крайней мере, до настоящей минуты) вполне цивильно, без обнаженки «здесь и сразу», призывающей зрителя позабыть обо всех сюжетных ходах (да и к чему?) пьесы и только любоваться (или ужасаться) происходящей на сцене вакханалией. Нет, здесь все шло прилично, буднично. Люди сновали по сцене, тщедушно воздымали руки к театральному небу, выдавали из себя монологи и мало связанные диалоги. Но все происходило в такой же манере, какие были на них и облачения: серые, бесцветные, тусклые, невзрачные, местами в дырах и заплатах, местами порванные, бренные лохмотья странной безумной жизни, откуда не проникал ни один лучик солнца.

Вяло поскрипывали театральные подмостки, сонно вздыхал старенький зальный паркет, по которому чуть ли не каждый вечер в течение долгих лет туда и обратно сновали сотни башмаков, туфелек, пыльных сапог и мягких тапок. Кого он только не повидал на себе, каких только субъектов. Если бы паркет обладал человеческой душой, то он наверняка бы уже обрел вселенское терпение. Что он мог противопоставить тому, когда любой, кто называет себя слугой искусства, запросто выходил на сцену и топтал его кожу? Только смирение. Да, с годами он научился охать и поскрипывать местами. Но это было большее, на что хватило отваги. Никто никогда не давал ему и одной строчки по тексту пьесы. А как знать, что бы он высказал? Прорвалось бы у него накипевшее, наболевшее, выстраданное? Или же он, потупясь, изобразил бы одну из тех жалких американских улыбок, которые призваны вызывать доверие и располагать к себе, но почему-то толкают к обратному тех, кто не участвует в общей игре? И опустил бы глаза, извиняясь, что ему предоставили слово. И сказал ли бы что? А если бы сказал, то так тихо, чтобы его никто не услышал, чтобы никто не оскорбился.

Мои мысли причудливым образом крутились вокруг этих дымных материй. Я старался вникнуть, понять, что же происходило на сцене, но актеры будто специально декламировали так тихо и невзрачно, что слова рождались полуживыми, вылетали в мир, вроде и попадали в уши, но так и не добирались до сердца. А в мозгу отдавались призрачным эхом, как осколки отжившей цивилизации, белесые фразы:

– Ты величавые собрал свои пожитки?

– Где-то тут покоился старинный чемодан мой. Это ты его задвинула, посмела, за кровать? Сколько раз тебе я говорил, чтоб ты не делала, не смела, не решала?

– Во дворе уже машина, ждет нас, полночный час. А ты не соберешься все. Кто говорил, что мы, женщины, так в сборах мотаем нити на катушку, тот не был, видимо, знаком с тобой, мой милый.

– А вечер-то еще не кончен, еще мы соберемся! Гляди, расческа!

На сцене проходили какие-то сборы, какая-то дорога, общество каких-то людей собиралось и расходилось, появлялись то девицы, то женщины в косынках и домашних халатах; вроде хватало и движения, и речей, но как первое, так и второе было лишено какой-то жизни, будто слова актерам выдали только перед спектаклем, и они то и дело пользовались помощью суфлера, делая паузы в самых немыслимых местах. Вот и теперь актер, изображавший продавца рыбного отдела, замер подобно античной статуе, на которую малыш-шалун набросил поварской колпак и покрывало вместо рабочей одежды:

– Так взвесить вам… Как вы сказали?

– По полкило и килечки, и мойвочки… а, э…, хека, судачка… побольше, сил не жалейте.

– О, дорогой мой покупатель, конечно, взвешу… Как сказали?

И долго, долго замирали на сцене две фигуры, бросая через пару рубленых фраз взгляды в суфлерскую будку на дощатом полу. В зале стояла такая тишина, что мне с первого ряда фразы «хека, судачка» из будки были даже слышнее, чем речи актеров. Будто попал в туманное лесное утро, пнул камушек, он улетел куда-то и шлепнулся там. А эхо от удара понеслось дальше и отразилось от темных молчаливых скал вдали за лесом, от каждого листочка и каждой травинки. И вот прилетает обратно тот же звук, но уже приглушенный, примятый, истоптанный, потерявший легкость и звучность. И ты слышишь, но понимаешь, это уже не то, не живое звучание, а эхо, фальшивое эхо, которое теряя силы, добралось обратно, растеряв по дороге буквы из слов и части из предложений.

Не удивительно, что мои мысли то и дело блуждали, будто в том же туманном лесу. Свет в зале был приглушен и не полностью, и не равномерно: где-то слабые пучки его выхватывали зияющие пустотами места, а где-то напротив наводили тени. Впрочем, и так бросалось в глаза, что в большом актовом зале едва ли набиралось два десятка человек (среди которых наверняка были и родственники, и знакомые артистов). И это вдобавок вместе с нами: я с другом сидел в первом ряду, а его семья – жена и две маленькие дочери – через два ряда позади. Впрочем, рядами, наверное, было неправильно называть то, как обустроили зал. Это были парты. Старые школьные парты. Конечно, с Игорем, моим школьным товарищем, это сближало еще больше. Навевало, так сказать, приятные воспоминания, но вот с характера театрального погружения отнимало еще пару баллов у и без того жалостного зрелища.

Я занимал правое место на крайней левой парте в первом ряду. Игорь был слева от меня. Естественно, что большую часть времени я опирался на локоть правой руки, склонив голову на бок, поглядывая то на сцену, то на богатую шевелюру Игоря. В наши годы сохранить такую густую растительность уже было богатством. Зрелище это занимало меня куда сильнее, чем вид спереди или справа. На сцене и то было больше людей, чем в расплывчатой дымке справа от меня. Несколько крохотных фигур в первом ряду через пару парт от меня, несколько в третьем или четвертом ряду… да и как бы все? Хотя нет, вон вдали, совсем в густых потемках, как это часто бывает, располагались компании по двое, по трое на галерке. Видно, совсем уж случайные посетители сеанса, которые, возможно, вошли в уже затемненный зал? Проходили мимо и услышали в пятничной вечерней тишине жизнь? И по странному тяготению заглянули именно сюда? Вместо того, чтобы выйти из молчаливой и уютной городской улочки и погрузиться в места, где зажигались шумные огни танцполов и стучали барные стулья? Такие же странные искатели искусства? Редкий, исчезающий вид? Которых привела смутная надежда? Но… «оставь надежду всяк сюда входящий» … театр современного искусства вряд ли пощадит их. По крайней мере, прямо здесь и сейчас. Конечно, вдруг это исключение, и у труппы есть иные постановки, не погружающие в летаргический сон без мыслей… Конечно… Да, наверное, я не прав, и все так и есть. А может, они, так же как я (если не считать приглашения друга), повелись на скромное окончание во втором отделении? Оно в афише небрежно черкнуто малыми, едва заметными буквами, в самом низу после перечисления всех актеров, задействованных в спектакле, сценаристов, костюмеров, постановщиков света. Маленькая такая приписка: «А в конце второго отделения вас ждет скрипичная фа-мажорная соната Бетховена _Весна_», за скрипкой и фортепиано – приглашенные участники». Да, так и было написано название сонаты с нижними подчеркиваниями. Точно это было не так уж и важно, что там за название. Тональность выведена дрожащей неуверенной рукой. Как непонятный диагноз, полученный от незнакомого врача. Единственное, что выделялось хорошо в этой рукописной дописке на афише – так это словосочетание «соната Бетховена». Словом, когда Игорь показал мне снимок афиши со словами «Сходим вместе на этот спектакль?», это сочетание зазвучало во мне со всей силой притяжения красоты. Конечно, я согласился без дальнейших раздумий и колебаний. И Игорь тут же умчался «взять билеты». У него выпал редкий выходной день. До вечера оставалось несколько часов. Кто же знал, что в билетах не будет недостатка?

Я давно не был в родном городе. Многое позабылось, стерлось из памяти. Да и это старенькое здание с таким домашним актовым залом… Словно отголосок былой эпохи. Наверное, это некогда была школа с большим количеством учеников, с шумными переменами, радостными лицами детей, мчащихся после занятий домой? Наверное, так и было до тех пор, пока не ввели все эти дистанционные ограничения, пока не решили, что удаленное цифровое обучение может быть эффективнее личных контактов с живым учителем, педагогом. Человеком. Пока не решили, что «эффективность» от механизма, робота нужно перенести на живую душу. Что ж. Прошло много лет. Неудивительно, что в родном городе многое поменялось до неузнаваемости. Сколько же лет меня тут не было…

Я смотрел на лицо Игоря. Его глаза лукаво и задорно улыбались. О, этот молодецкий задор мне знаком. В школьные годы он всегда предвещал неожиданные лихие забавы, мальчишеские проделки, которые придумывал он, а выполняли мы вдвоем. Мне больше нравилось просто гулять, бродить, вдыхать осенний воздух свободы после окончания уроков. Лето еще бродило по телу и протестовало против того, чтобы его заперли в строгий распорядок и смену предметов. Лето любит приволье и долгие дни. Золотистая октябрьская листва шумно разлеталась от наших ног и от наших рюкзаков, которые мы, смеясь, порой запускали, чтобы получить пару мгновений, когда можно беззаботно поддеть друг дружке ногу и повалиться в эту осеннюю кучу, собранную со всем усердием утром, пока мы сидели за партами и слушали учительницу. Тогда жизнь представлялась долгой вереницей таких же счастливых золотистых дней.

Я смотрел в глаза Игоря и видел в них отражения той же беззаботной радости, что осталась жива, несмотря ни на что, и во мне. Я знал, что он что-то замышляет, глядя так внимательно на сцену, на всех этих блеклых персонажей, будто случайно очутившихся там, выдернутых наугад современным искусством на чистый белый лист. И вот как они упали – такую сцену и изображали. «Я художник, я так вижу». И ведь не поспоришь. Такие же бесцельные речи, кривляния. Хорошо хоть нет обнаженки. Да! Пожалуй, эта мысль грела меня больше всего, когда я бросал взоры на сцену. Все-таки там, позади нас, сидели две еще совсем юные зрительницы. Неужели они так и не увидят спектаклей по Шекспиру, Чехову, Островскому? Неужели их будут пичкать такими же картонными декорациями и действиями, как на сцене, чтобы получить такие же картонные души, не способные к настоящей любви, чувствам, жертвам? А способные лишь к такому же бесцельному вращению, к круговерти без жизни, к легкости бытия без горьких слез падений, но и без сладкой радости взлетов духа?

Игорь подмигнул мне и шепнул:

– Я сгоняю к семье, не против?

– Конечно, давай, – улыбнулся я, глядя в его лукавые заводные глаза.

И он воспользовался минутой, чтобы переместиться, не привлекая внимания. С подмостков актеры нередко сходили в зал. Изображали бурление масс, речи народа, призванные задействовать, вовлечь публику, сделать ее соучастницей представления. Возможно, это было бы уместно… и, может, даже сработало, если бы зал был заполнен. Но взаимодействовать с пустым залом… Это неважно получалось у актеров. Они все же были не слепые. И оттого их игра выходила хуже, чем, наверное, на репетициях. Все-таки на репетициях пустой зал – необходимое и достаточное условие для сценической игры. А на представлении же – это как многокилограммовая гиря, что давит на голову. И куда ни брось взгляд – а видишь пустые кресла. Да, мы тут были, я, Игорь, его семья, еще с десяток зевак, распределенных причудливой игрой случая по залу. Но зал-то большой. В потемках все сложно посчитать наверняка.

Я рассеянно и лениво оглядывался по сторонам. Игорь что-то шептал жене, подмигивая дочерям. Вглубь шли ряды парт, как марширующие солдатские сапоги, – начищенные, приведенные в порядок, ждущие приказ; да прилично рядов-то… а вширь еще больше! Вон как полукругом расходились их белые девственные спины. Как ступени в античном амфитеатре. Я унесся в сумрачную даль зала, описывая взглядом плавный полукруг. Будто ленивое плавание в стоячей воде озера тихим вечером. Первые звезды в разрывах низких туч, кромки деревьев, падающая листва, камыши и отражения в зеркальной глади озера. Отражения, отражения. Отражения звезд, отражения серых масс. И подплываешь вновь к родному берегу, от которого нырнул в эту теплую сонную чашу… Как вдруг… Что это…

Я вздрогнул. Будто из глубины сонного озера кто-то дернул за голую пятку. А до берега еще порядочно метров… и тут не должно быть дна… И ты понимаешь, что тебе остается или, запаниковав, броситься со всего размаху в это ледяное блюдце и грести, грести, грести… грести так, как в последний раз, не задумываясь о том, что о тебе подумают те, кто остался на берегу… или же, проглотив подступивший к горлу ком, подтянуть ноги как можно выше к поверхности озера и замереть, вслушиваясь, всматриваясь в темные неведомые глубины… даст ли пучина ответ, что это было, кто это был?

Но если пучина могла и не дать ответ, то я-то этот ответ знал. Видел. Слышал. Ощущал каждой фиброй своего дрожащего обнаженного и беззащитного тела. Я поспешил отвести голову в сторону. Взгляд наткнулся на Игоря, увлеченно что-то бормотавшего жене. Он не видел. Да если бы и видел мой взгляд, смог бы он постичь его безумие, его блаженство, его отчаянную прыть? Но взгляд не покинул собственные орбиты. А эти орбиты замкнулись в собственном теле, оказавшись в полутемном зале всего в нескольких метрах… Как до берега…

«Может, это почудилось?» Мысль как вспыхнула, так и погасла. Конечно же нет. Брось алмазные крошки среди графитовых стружек – и они тотчас же бросятся в глаза. Не имеет никакого значения твое желание или нежелание их видеть. Они есть и все тут. А вот что ты будешь с ними делать – это уже другой вопрос. Я знал, что с ними сделал прежде. Я уехал из родного города, оставил их там, где они были, не принадлежащие мне, но такие желанные. Не мог смотреть на них, чтобы не ослепнуть. И предпочел смотреть в другую сторону. Но они и там были незримо. Даже если бы я смотрел в темное звездное небо. Я знал, что они и там. И это знание жило во мне. Да и живет. Что бы ни делал. Время оказалось не способно уничтожить это знание. Да и могло ли? Раз полученное знание становится частью тебя, даже если ты решишь, что забудешь со сменой дней и ночей.

Хотя поначалу я надеялся на это. Но время убрало только ту мгновенную боль, что прежде текла как обратный ток при прикосновении к полупроводнику. Но не само знание. Время забирает лучшие цвета, лучшие ароматы, лучших друзей, людей, возлюбленных, но знание о них, память остается. И… стоит только закрыть глаза, представить… как аромат того же цветка, что вдыхал некогда, врезался в обоняние так, что стал частью тебя, вновь наполнит комнату, где бы ты не находился. И хоть обложись тряпичными розами, а запах настоящей розы останется как самое прекрасное, и память о ней будет вызывать то же желание вновь вдохнуть, услышать тот же аромат…

Нет, ошибки быть не могло. Аромат, знакомый мне до боли. И пусть я не слышал его вблизи, одного взгляда было достаточно, чтобы убедиться. С большой осторожностью взглянул я на нее. Казалось, двигалась даже не голова, а глаза, как у загнанного охотником оленя. Он понимает, что попал в ловушку и спасения нет, ничего поделать не может, и только робко смотрит, будто молит о пощаде. Она, на мое счастье, сидела вполоборота ко мне, боком. Но и этого профиля хватало, чтобы давно улегшееся незримо ожило внутри и судорожно забилось, как птица любви, загнанная в клетку неволи.

Сколько лет прошло, сколько событий и перемен. А все же, как будто никаких лет и не было. И мы расстались только вчера. Она вышла, но обещала вернуться. Она часто улетала, как поется в одной песне. И пришел день, когда забыла дорогу назад. И вот так же вновь появилась. И не было времени «до» и времени «после». И ничего не было. Только новое объятие, новая встреча, новое души и тела желание… новая тоска и новая радость, новые слезы и новый смех, разочарования и улыбки, надежды и провалы, мажор и минор. «И вот опять явилась ты» … Хотя… да и уходила ли? Кажется, я так и не отпустил тебя. И все носил образ в сердце, храня тот уголок, где твое сердце некогда билось рядом. Расстояние резко обрушилось на нас, разбросав по разные стороны замков. Еще какое-то время социальные сети держали в напряжении эту ниточку, позволяя обмениваться пульсами. С какой-то поры, потеряв надежду, я перестал заходить к тебе на страницу. Счастливая, улыбающаяся, довольная… к чему тебе мое истерзанное сердце… как удар током, был бы взгляд на тебя новую, где не было меня… как будто часть меня вдруг ожила, как в повести Гоголя, и пошла странствовать по свету. Хотя, конечно, было время, когда ты не была частью меня? Или я просто не знал об этом? Как бы там ни было, но я перестал посещать твою страницу и любоваться не моей уж красотой… ты же жила во мне; едва ли был такой день, чтобы не вспоминал о тебе, чтобы не желал… какое-то время ты еще ставила «лайки» на мои публикации … да ведь большая часть из них и была втайне посвящена тебе, что ты увидишь, что ты прочитаешь… как будто безответный монолог, последняя отдушина отверженного сердца, которое все еще болит и ищет, как сказать об этой боли… что мне могли сказать твои лайки? Хотела ль ты, чтобы и в ответ было так же? Или для чего иного, или просто так захотелось?.. Душа женщины еще большая загадка, чем душа вообще абстрактного человека… а тем более душа женщины, которую любишь… и кажется, чем больше любишь, тем больше делаешь в итоге глупостей и приносишь страданий… тебя не было… а что «лайки»… игра интернета… в действиях ты всегда была первее, и уж что хотелось, на что решалась, то и делала… смелости было не занимать на наши расхождения в жизни, на наши разные пути-дорожки, на ворох слов, что разили почище мечей… так что, могли ли что нести такие «лайки»… не знаю… вряд ли… но каждый из них, пусть зря, но питал тот уголок, что все хранил, пустуя; вносил туда лучик света, лучик той беззаботной улыбки, надежд, взаимных дополнений; пусть зря, но говорил: «смотри, еще живешь ты мной, еще ведь вздрагивает сердце, еще ведь мысль летит ко мне». Все так. И вот умчал тогда.

Умчал, чтоб ненароком вот так не пересечься. И как же надо было вот совпасть милльонам перемычек, сочетаний, мерцаний человеческих дорог, чтоб в один нечаянный приезд в родной город, в одном из затерявшихся в вечерах зале на расстоянии всего нескольких метров в плывущем театральном сумраке увидеть твой стан, твой профиль? Думал, что такое бывает только в сновидениях. Но нет же… вот твои черты, вот тот же устремленный в свое дело милый увлеченный взор, греческий нос, ниспадающие волосы поверх темно-синего платья… Нет, это не греза. А если и греза, то греза любви. Вновь живы все волнующие желания, вновь прикованы к тебе, полные смятенного восхищения, как и при первом взгляде на стан в красном платье и портрет из прошлого…

С неимоверным трудом повернул я голову к Игорю. Только два «хочу» боролись во мне: одно из них желало остаться неузнанным и скорее покинуть этот зал, другое требовало внимания и взаимности. И я не знал, которое же из них одержит верх. И, как это часто бывает, сами обстоятельства выдернули на свет божий все тайное, что доселе лежало где-то в глубинах. Что пряталось и не решилось бы показаться на свет, если бы не мощный импульс, энергия, что переводит электрон на внешнюю орбиту, подальше от уютного ядра.

– Такого скучного представления я давненько не видывал, – шептал Игорь своей жене Людмиле.

– Но ты же сам нас привел сюда…

– Может, в антракте уйдет? А то дочери совсем заснут, потом не добудишься!

И хотя их разговор шел на совсем тихих тонах, но в таком пустом зале любые звуки были слышны в тех пределах, куда могли только долететь: любой вздох, любое покашливание тут же становилось достоянием общественности. Вдобавок ко всему, словно нарочно, как раз в эти мгновения несколько страстных девиц со сцены пробегали по залу, имитируя волнение в душе одной из женских героинь. Хотя среди этих девиц оказалась и одна из основных женских персонажей, та самая, которая понуждала своего мужа быстрее собирать чемодан. Среди всеобщей кутерьмы она замерла на миг, насупилась, покраснела до кончиков алых ногтей и прикусила губу. Когда она вернулась на сцену, то постояла всего пару секунд, а потом решительно подошла к действующей паре актеров и цыкнула на них. Сцена замерла. «Девица», а скорее состоявшаяся актриса, женщина довольно миловидных, но строгих черт, резко обернулась в нашу сторону, выждала театральную паузу и высоким полувизгом высокопарно подытожила:

– Скучно скорее в вашей жизни, месье, а здесь – театр, здесь служат музам, искусству! Если не понимаете этого, то молчали бы, а не мешали бы, прерывая искусство…

Не знаю, на каком именно слове дамы меня, что называется, зацепило за живое, задело, как хорошая подсечка умелого рыбака, но я потерял понимание пространства и времени, потерял ощущение, кто я, где нахожусь, в какой роли. Единственное, что было важно, – это мгновение. И оно было моим. Будто некий режиссер прописал и это место в пьесе жизни. И вот нужно было встать и выступить. И я это проделал. Встал и оборвал дальнейшее высказывание актрисы.

– Искусство? – воззвал я к сцене и к залу, как некий древнеримский ритор. – Это вы называете искусством?

– Современным искусством, – успела вставить дама.

– Не важно каким, – отпарировал я. – Искусство либо есть, либо его нет. И не важно, какое оно: современное, античное, серебряного века или будущего… Мой друг говорил о скуке только шепотом. А в прежние века вашу сценку давно уже освистали бы и зашикали, не стесняясь о приличиях! А еще в более прежние, времена средневековья, глядишь, и забросали бы тухлыми томатами! И были бы правы, как зрители! Для тех зрителей оно тоже было современным искусством! И за этим определением нельзя было скрыться, как за театральной ширмой! Искусство либо было, либо нет. Либо оно находило отзвук, соучастие у зрителя, либо нет! Либо вызывало чувства, думы, стремления, мечты, желания, либо нет! Оно не старалось привить публике повесточки, что выданы как указка для искусства, как требования нести в массы! Напротив, оно разило и обличало, зачастую высмеивая как раз то, что массы могли не замечать в своей жизни! Будило ума, сознания, будило сердца, души! Звало, воспевало, молило, сокрушалось! Оно не стремилось все опошлить, все исказить, все превратить в фарс, жалкое подобие настоящей жизни, настоящего человека, а не животного, живого, а не куклу! А здесь, здесь служат не музам тогда, а беспросветному мраку! Поэтому бы давно, служи вы музам, сказали бы себе: «Бросьте, друзья! Разве вы не видите, что мы что-то не то сделали, мы не зажигаем, а тушим оставшиеся огоньки в людях! Разве для этого мы шли в искусство? Нам платят, чтобы мы все опошлили, все низвели до примитивных эмоций! Но где же тут музы? Бросьте! Ну, не удалось в этот раз, ничего! В другой раз мы исправимся, зритель! Ты уж прости нас, не серчай! Может, многие пришли сюда ради сонаты Бетховена? Давайте дадим выступить нашим музыкантам! Может, у них получится зажечь, а не потушить огоньки в сердцах и без того забытой, забитой человеческой жизни? Не получилось у нас послужить Мельпомене. Может, у наших друзей получится воззвать к Эвтерпе? И польются звуки весны в этот студеный вечер? Давайте плюнем на придуманные обязанности играть свою роль до конца. Если у нас искусство, то и куда более великие, чем мы, были непоняты. А если нет…, то стоит ли?..»

Последние слова я говорил уже на каком-то издыхании, как загнанная, смертельно раненная лошадь делает последние решающие броски перед тем, как пасть, но домчать седока до цели. Я не мог не видеть, что она смотрела на меня, она слышала меня, она теперь знала обо мне и… будто бы знала о том, что есть тот уголок в сердце, где сохранилось ее тепло, ее любовь…

Я не мог вынести переполнявшего меня чувства, будто мятущегося, чарующего allegro первой части пятой сонаты… весна пробивается и зимой, но тем более жестоко обмануться… а я так хранил это тепло и этот уголок, что сорвался с места, спеша к выходу, ничего не видя, ничего не соображая более…

Прошло не менее пятнадцати минут, прежде чем я понял, что все еще дышу. В пустой матовой обстановке фойе у входа в актовый зал было пусто, спокойно, тихо. Я знал, что дверь распахнется и выйдет… Игорь с семьей… да… конечно… могло ли быть иначе? В какой вселенной? В каких пространствах и мирах?

– …ты это… если хочешь, могу подвезти… мы не стали дожидаться окончания… – Игорь смотрел на меня сверху вниз, семья неподалеку одевала осенние плотные курточки, кутаясь от гуляющего ветра, что врывался в здание, когда то один, то другой зритель покидали его. Я сбился со счета, но, казалось, что там остались разве что близкие самих артистов, всегда незримо присутствовавшие на таких выступлениях. Может, то были те несколько силуэтов в середине зала? Там, откуда лучше всего снимать выступление? В таком случае, сегодняшние съемки были у них испорчены мною. Но, как ни странно, во мне не было сожаления о сделанном и сказанном. Но что-то надо было ответить. Игорь все так же молча стоял, выжидающе смотря на меня.

– Нет, спасибо. Ты, это, поезжай… еще созвонимся…

– Непременно! – выдохнул Игорь, пожимая мне руку и отчего-то хлопая по плечу.

Они так же растворились в вечерней мгле улицы, как и остальные. Растаяли без следа. Я еще сидел, расслышав наконец биение сердца. Мне все думалось, что оно или остановилось, или выпрыгнуло там же, в зале, в нескольких метрах от нее…

В ушах звенело, в глазах плясали пятна… А мне чудилось или нет?.. Знакомые звуки, что так недавно слышал и у Клары Хаскил и Артюра Грумьо? Или это плод моего воображения, что в зале звучало уже adagio из пятой сонаты Бетховена? Весна вливала в душу свои звуки и жила в ней. Неспешно растекались капли, звенели струны, пробивались почки, бежали ручьи по земле, где так много разлук, а птицы весны были слышны и зимой…

2024

Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
26 октября 2024
Дата написания:
2024
Объем:
17 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:

Похожие книги