Петербург

Текст
1
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Нет времени читать книгу?
Слушать фрагмент
Петербург
Петербург
− 20%
Купите электронную и аудиокнигу со скидкой 20%
Купить комплект за 348  278,40 
Петербург
Петербург
Электронная книга
Подробнее
Петербург
Петербург
Аудиокнига
Читает Сергей Михайловский
199 
Подробнее
Петербург
Аудиокнига
Читает Иван Букчин
199 
Подробнее
Петербург
Петербург
Бесплатная электронная книга
Подробнее
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Белый познакомился со Штейнером в 1912 году, во время работы над «Петербургом». Антропософское учение показалось ему ответом на все его духовные вопросы. В течение нескольких лет Белый регулярно посещал курсы лекций Штейнера в разных странах, пропагандировал антропософию и заразил ею многих русских интеллектуалов. Он даже принял участие в постройке антропософского храма – Гётеанума[25]. Впоследствии, после 1917 года, писатель разочаровался в Штейнере: философ не пожелал выслушать идеи ученика о русской революции как о выражении антропософских чаяний. Впрочем, «попугаем Штейнера» Белый не был никогда: как пишет Леонид Долгополов, «в сознании Белого как-то странно соединилось преклонение перед Штейнером и его “системой” и отсутствие всякой ортодоксальности или просто последовательности в освоении философского учения»{36}.

Отголоски этого учения обнаруживаются в «Петербурге». Когда Николай Аполлонович засыпает над бомбой, его сон именуется «астральным путешествием», а «сверхчувственные» откровения, пережитые в этом сне, объясняются «пульсацией стихийного тела» (стихийное тело – термин прямо из текстов Штейнера). В этой сцене, одной из самых сложных в романе, Аблеухову-младшему видится встреча с отцом-Сатурном, причем Сатурн понимается и как планета, на которой раньше существовали люди, и как бог, пожирающий собственных детей.

Лишившийся тела, все же он чувствовал тело: некий невидимый центр, бывший прежде и сознаньем, и «я», оказался имеющим подобие прежнего, испепеленного: предпосылки логики Николая Аполлоновича обернулись костями; силлогизмы вкруг этих костей завернулись жесткими сухожильями; содержанье же логической деятельности обросло и мясом, и кожей; так «я» Николая Аполлоновича снова явило телесный свой образ, хоть и не было телом; и в этом не-теле (в разорвавшемся «я») открылось чуждое «я»: это «я» пробежало с Сатурна и вернулось к Сатурну.

Штейнеровские положения о человечестве до Земли, об эфирном и астральном телах, соединенных с физическим телом и внеположных ему, соединяются здесь с ницшеанским «вечным возвращением» и с мотивом тела/сознания, «разлетающегося» после гибели (в частности – после взрыва бомбы).

Покушение на отца-Сатурна во сне Аблеухова-младшего порождает вселенскую катастрофу: «Ты меня хотел разорвать; и от этого все погибает. ‹…› …птицы, звери, люди, история, мир – все рушится: валится на Сатурн…» – говорит ему отец. У страха Аблеухова-младшего, которому приказали убить отца, появляется мифологическая подоплека с фрейдистским уклоном: Крон (у римлян Сатурн) оскопил своего отца Урана, а затем, по одной из версий, его самого оскопил Зевс. Все это далеко от светлого постижения духовного мира, которое проповедовал Штейнер. Как указывает Леонид Долгополов, непоследовательного штейнерианца Белого «интересовали в первую очередь не состояния конечного обретения “вечной” истины и ощущения блаженства, а состояния пограничные, переходные, неизбежно связанные с тревогой и неуспокоенностью»{37}. В таком подходе уже содержится критика антропософии – хотя Белый этого не осознавал.

ПОЧЕМУ НИКОЛАЙ АПОЛЛОНОВИЧ В ЭПИЛОГЕ БРОСАЕТ ЧИТАТЬ КАНТА И ПЕРЕКЛЮЧАЕТСЯ НА СКОВОРОДУ?

Белый пережил увлечение неокантианством еще до знакомства с антропософией – но около 1909 года оно ему надоело, и он стал видеть «путь жизни» в «мистерии» по-новому{38}. При этом писатель признавал, что язык кантианской философии в начале XX века стал языком философии вообще, и, чтобы бороться с Кантом, нужно хорошо его знать: «Не сесть за детальное изучение Канта… когда сами термины Канта оказывались дипломатическим языком… было почти неприлично»{39}.

В начале романа Аблеухов-младший – убежденный неокантианец: он штудирует труды Германа Когена[26], который развивал кантовскую философию трансцендентального идеализма. Центральная проблема философии Канта и Когена – проблема познания: Кант оперировал понятиями априорного (доопытного) и апостериорного (опытного) знания, различал вещи-в-себе, или ноумены (то есть вещи как они есть, вне нашего восприятия и опыта), и феномены (то есть вещи, какими мы их воспринимаем). Коген считал, что познание по природе своей субъективно: все, что доступно человеку, – это порожденные им же мысленные конструкции, а познание вещи-в-себе остается недостижимым идеалом.

Однако неокантианство Аблеухова-младшего постоянно терпит крах. Если «мозговую игру» с расширяющимся пространством еще можно привязать к когеновскому представлению о пространстве как продукте мышления, то попытки Аблеухова логически упорядочить сферу чувственного отрицаются самой жизнью – ее невротическими переживаниями и потрясениями, ее хаосом, который не поддается кантовской рационализации{40}. Кантианство здесь уже заслоняется антропософией – кстати, ее основатель Рудольф Штейнер в своей ранней книге «Истина и наука» критиковал Канта, ставил под сомнение возможность априорного знания. Поздний Штейнер, близкий Белому, – автор столь же непроверяемой концепции человечества, существовавшего задолго до появления Земли.

В отличие от своего идеалиста-сына, Аполлон Аполлонович предпочитает позитивиста-эмпирика Огюста Конта[27]. В третьей главе «Петербурга» между Аблеуховыми происходит характерное недопонимание – можно представить, как Белый упивался щелкающей звукописью этого диалога:

– «Коген, крупнейший представитель европейского кантианства».

– «Позволь – контианства?»

– «Кантианства, папаша…»

– «Кан-ти-ан-ства?»

– «Вот именно…»

– «Да ведь Канта же опроверг Конт? Ты о Конте ведь?»

– «Не о Конте, папаша, о Канте!..»

– «Но Кант не научен…»

– «Это Конт не научен…»

После катастрофы в доме Аблеуховых с Николаем Аполлоновичем случается духовное перерождение. Сначала он едет на Восток, а затем, после смерти родителей, возвращается в Россию: «В 1913 году Николай Аполлонович продолжал еще днями расхаживать по полю, по лугам, по лесам, наблюдая с угрюмою ленью за полевыми работами… ‹…› жил одиноко он; никого к себе он не звал; ни у кого не бывал; видели его в церкви; говорят, что в самое последнее время он читал философа Сковороду».

 

Скорее всего, Белый узнал об украинском философе Григории Сковороде из работ своего друга Владимира Эрна: статьи «Русский Сократ» (1908) и книги «Григорий Саввич Сковорода. Жизнь и учение» (1912). В этой книге Сковорода показан как первый и совершенно самобытный русский философ («В Сковороде проводится божественным плугом первая борозда, поднимается в первый раз дикий и вольный русский чернозем»). Сковороду, кроме того, почитал еще один друг Белого – поэт Сергей Соловьев, посвящавший философу стихи{41}.

Белому как антропософу могло показаться близким учение Сковороды о трех взаимосвязанных мирах – большом мире, то есть всей Вселенной, микрокосме, то есть человеке, и символическом мире (мире Библии). Но для эпилога «Петербурга» важнее другое. Идеализированный Сковорода для Белого – философ-пантеист, странник, противостоящий мертвой цивилизации; можно сказать, идеальная ролевая модель для переродившегося Аблеухова. Так что упоминание Сковороды в «Петербурге» можно рассматривать и как иронию. Это подтверждают стихи Белого, в которых Сковорода сравнивается с Кантом:

 
Оставьте! В этом фолианте
Мы все утонем без следа!
Не говорите мне о Канте!!
Что Кант?.. Вот… есть… Сковорода…
Философ русский, а не немец!!!
 
(«Мефистофель», 1908)
ЧТО В «ПЕТЕРБУРГЕ» ДЕЛАЮТ ГЕРОИ «СЕРЕБРЯНОГО ГОЛУБЯ»?

Белый задумывал «Петербург» как вторую часть трилогии «Восток и Запад». Этот план много раз менялся: третьей частью сперва должен был стать роман «Невидимый град», затем – отдельная трилогия «Моя жизнь» (куда вошли романы «Котик Летаев» и «Крещеный китаец»). Если «Серебряный голубь», по Белому, показывал «Восток без Запада», то «Петербург» – «Запад в России». Трилогия «Моя жизнь» должна была знаменовать «Восток в Западе или Запад в Востоке и рождение Христова Импульса в душе». Этим грандиозным замыслам не суждено было сбыться; исследователи Белого сравнивают их крах с неудачей «Мертвых душ» Гоголя{42}.

Белый вообще мыслил трилогиями (среди русских модернистов это свойственно не только ему). Последний замысел писателя, «Москва», тоже представляет собой трилогию и, судя по всему, должен соотноситься с «Петербургом». Все эти тексты в итоге не сложились в цельное сверхпроизведение, но между ними есть безусловная связь. Так, Николай Аблеухов многим напоминает героя «Серебряного голубя» Дарьяльского: «погибший как несостоявшийся народник, он воскресает в новой жизни как террорист, но тоже несостоявшийся»{43}. В эпилоге Аблеухов «опрощается», припадает к корням – то есть следует за Дарьяльским. По признанию Белого, в «Серебряном голубе» важно ощущение «преследования», мучившее его самого. Мотивы преследования, слежки, подозрения, заговора постоянны и в «Петербурге»{44}.

Николаевский мост в Санкт-Петербурге. Около 1888 года[28]


В первоначальном замысле «Петербург» прямо продолжал «Серебряного голубя»: невесте Дарьяльского Кате приходило письмо, которое тот написал перед своим убийством; дядя Кати, крупный чиновник, ехал посоветоваться со своим другом – сенатором Аблеуховым. Тут Белого захватила цепочка ассоциаций, связь видов и звуков Петербурга с вырисовывавшейся в воображении фигурой сенатора – и прежний замысел был отброшен. Однако некоторые его детали сохранились. Мастеровой Степка в «Серебряном голубе» уходит в неизвестном направлении – чтобы появиться во второй главе «Петербурга» и пересказать своим столичным знакомым историю сектантов и убитого ими злосчастного «барина» Дарьяльского. Так морок петербургского «низа» подпитывается дикой стихией родом из совсем другой России. Утрированно неграмотная речь Степки и его обосновавшихся в Петербурге земляков («эвона», «ничаво», «нет у них надлежащих понятиев», «аслапажденье») вторит такой же речи деревенских сектантов-«голубей». Эта нарочитая ненормативность, которую Иванов-Разумник называл безвкусицей, для Белого – знак хтонической угрозы. Постоянный собеседник Степки революционер Дудкин в финале «Петербурга» сходит с ума и закалывает ножницами провокатора Липпанченко.

Кроме того, в «Петербурге» упоминается уездный город Лихов из «Серебряного голубя». Вместе с Мухоединском, Гладовым, Мороветринском и Пупинском он олицетворяет «современную “больную” Россию, которой суждено пройти через духовное преображение»{45}.

Если в «Петербурге» исследуется городское пространство, то «Серебряный голубь» – роман, с одной стороны, о стремлении к «земле, к природе родных полей»{46}, с другой – об угрозе, которые таит это пространство. Несмотря на то что в эпилоге «Петербурга» Аблеухов-младший тоже «расхаживает по полю, по лугам, по лесам» и читает «русского философа» Григория Сковороду, из второй, «берлинской» редакции «Петербурга» Белый убрал почти все реминисценции из «Серебряного голубя».

МОЖНО ЛИ СЧИТАТЬ БЕЛОГО НАСЛЕДНИКОМ ГОГОЛЯ И ДОСТОЕВСКОГО?

Множество мотивов и тем «Петербурга» берут начало в гоголевской прозе: обманчивость города – из «Невского проспекта», безумие Дудкина – среди прочего, в «Записках сумасшедшего». Многочисленные лирические отступления «Петербурга», конечно, навевают мысль о «Мертвых душах».

Белый сам отмечал свою преемственность с Гоголем: «Проза Белого в звуке, образе, цветописи и сюжетных моментах – итог работы над гоголевскою образностью; проза эта возобновляет в XX столетии “школу” Гоголя»{47}. В книге «Мастерство Гоголя» Белый без обиняков включал «Петербург» в анализ: «Ряд фраз из “Шинели” и “Носа” – зародыши, врастающие в фразовую ткань “Петербурга”: у Гоголя по Невскому бродят носы, бакенбарды, усы; у Белого бродят носы “утиные, орлиные, петушиные”; другой пример – типичный “тройной повтор Гоголя”: “странные, весьма странные, чрезвычайно странные свойства”{48}. Развивает Белый и традиции гоголевской ономастики: тот же Аполлон Аполлонович – своего рода двойник Акакия Акакиевича из “Шинели” Гоголя и одновременно “значительного лица”, к которому Акакий Акакиевич идет со своей бедой: «он в аспекте “министра” – значительное лицо; в аспекте обывателя – Акакий Акакиевич»{49}.

Связь с Достоевским в «Петербурге» проработана скорее не на уровне стилистики, а на уровне мотивов и персонажей. К «Преступлению и наказанию» восходит проблематика убийства ради высшего блага. Важна для «Петербурга» и поэтика скандала, столь продуктивная у Достоевского. Аблеухов-младший похож на Раскольникова и Ставрогина, Дудкин – на Свидригайлова, Раскольникова, Ивана Карамазова и «подпольного человека» (он сам называет себя «деятелем из подполья»). Провокатор Морковин – агент охранки, который велит Николаю Аполлоновичу убить отца, – напоминает одновременно Порфирия Петровича из «Преступления и наказания» и Смердякова из «Братьев Карамазовых» (например, он разыгрывает Николая Аполлоновича, называя себя его братом, сыном Аблеухова-старшего от некой белошвейки; параллель к этому – происхождение Смердякова, незаконного сына Федора Карамазова). Фамилия провокатора Липпанченко, возможно, образована от имен персонажей «Бесов» – Липутина и Толкаченко; к Липутину может восходить и Лихутин{50}.

При этом к Достоевскому Белый относился иначе, чем к Гоголю. Он «видел в Достоевском “пророка”, но Достоевский всегда отвращал его низким стилем своего художественного письма, немужественным характером своих героев»{51}. В «Арабесках» Белый писал: «В душе своей носил Достоевский образ светлой жизни, но пути, ведущие в блаженные места, были неведомы ему», – тогда как Белому, по его собственному убеждению, эти пути были доступны, и лежали они через страдание и постижение – с помощью антропософии – духовного мира. Недоброжелательный критик «Петербурга» Александр Гидони, в свою очередь, считал, что «преодолеть Достоевского Андрей Белый вовсе не в силах».

ПРАВОМЕРНО ЛИ СРАВНИВАТЬ БЕЛОГО С ДЖОЙСОМ?

Едва ли Джойс, которого авторы некролога Белому назвали «учеником Белого», читал своего «учителя». Соблазн сопоставить «Петербург» с «Улиссом» действительно возникает: оба романа описывают жизнь большого города, в обоих – нелинейное повествование, эксперименты с языком (в том числе со звуком и ритмом); в обоих реализуются отношения «отец – сын», фигурирует измена жены, важное место отведено галлюцинациям. Оба текста сильно зависят от предшествующей литературной традиции и пропитаны аллюзиями. Можно найти параллели и в деталях: так, Аполлон Аполлонович любит читать газету в «ни с чем не сравнимом месте», то есть в уборной; то же самое любит делать Леопольд Блум.

Но различия между романами слишком существенны. К примеру, если в «Улиссе» Джойс точно воспроизводит топографию Дублина, то Петербург Белого очень многим отличается от реального Петербурга. Белого в «Петербурге» мало интересуют вопросы сексуальности, которые в «Улиссе» – на переднем плане. Белый, опираясь на стиль Гоголя, не собирается ерничать над ним; значительная часть «Улисса» – пародирование писателей разных эпох. Женщины в романе Белого пассивно обеспечивают движение сюжета; у Джойса Молли Блум – активный персонаж наравне с Блумом и Стивеном Дедалом.

 

Стоит отметить, что в развитии стиля позднего Белого и позднего Джойса можно обнаружить сходство: последние тексты обоих писателей – «Москва» и «Поминки по Финнегану» – это радикальные лингвистические и стилистические эксперименты (причем вариант Джойса – гораздо радикальнее).

Петербург

Пролог

Ваши превосходительства, высокородия, благородия, граждане!


Что есть Русская Империя наша?

Русская Империя наша есть географическое единство, что значит: часть известной планеты. И Русская Империя заключает: во-первых – великую, малую, белую и червонную Русь; во-вторых – грузинское, польское, казанское и астраханское царство; в-третьих, она заключает… Но – прочая, прочая, прочая.

Русская Империя наша состоит из множества городов: столичных, губернских, уездных, заштатных; и далее: – из первопрестольного града и матери градов русских.

Град первопрестольный – Москва; и мать градов русских есть Киев.

Петербург, или Санкт-Петербург, или Питер (чтó – то же) подлинно принадлежит Российской Империи. А Царьград, Константиноград (или, как говорят, Константинополь), принадлежит по праву наследия. И о нем распространяться не будем.

Распространимся более о Петербурге: есть – Петербург, или Санкт-Петербург, или Питер (что́ – то же. На основании тех же суждений Невский Проспект есть петербургский Проспект.

Невский Проспект обладает разительным свойством: он состоит из пространства для циркуляции публики; нумерованные дома ограничивают его; нумерация идет в порядке домов – и поиски нужного дома весьма облегчаются. Невский Проспект, как и всякий проспект, есть публичный проспект; то есть: проспект для циркуляции публики (не воздуха, например); образующие его боковые границы домá суть – гм… да: …для публики. Невский Проспект по вечерам освещается электричеством. Днем же Невский Проспект не требует освещения.

Невский Проспект прямолинеен (говоря между нами), потому что он – европейский проспект; всякий же европейский проспект есть не просто проспект, а (как я уже сказал) проспект европейский, потому что… да…

Потому что Невский Проспект – прямолинейный проспект.

Невский Проспект – немаловажный проспект в сем не русском – столичном – граде. Прочие русские города представляют собой деревянную кучу домишек.

И разительно от них всех отличается Петербург.

Если же вы продолжаете утверждать нелепейшую легенду – существование полуторамиллионного московского населения – то придется сознаться, что столицей будет Москва, ибо только в столицах бывает полуторамиллионное население; а в городах же губернских никакого полуторамиллионного населения нет, не бывало, не будет. И согласно нелепой легенде окажется, что столица не Петербург.

Если же Петербург не столица, то – нет Петербурга. Это только кажется, что он существует.

Как бы то ни было, Петербург не только нам кажется, но и оказывается – на картах: в виде двух друг в друге сидящих кружков с черной точкою в центре; и из этой вот математической точки, не имеющей измерения, заявляет он энергично о том, что он – есть: оттуда, из этой вот точки, несется потоком рой отпечатанной книги; несется из этой невидимой точки стремительно циркуляр.

Глава первая,
в которой повествуется об одной достойной особе, ее умственных играх и эфемерности бытия

Была ужасная пора.

О ней свежо воспоминанье.

О ней, друзья мои, для вас

Начну свое повествованье, –

Печален будет мой рассказ.

А. Пушкин

Аполлон Аполлонович Аблеухов

Аполлон Аполлонович Аблеухов был весьма почтенного рода: он имел своим предком Адама. И это не главное: несравненно важнее здесь то, что благородно рожденный предок был Сим, то есть сам прародитель семитских, хесситских и краснокожих народностей.

Здесь мы сделаем переход к предкам не столь удаленной эпохи.

Эти предки (так кажется) проживали в киргиз-кайсацкой орде, откуда в царствование императрицы Анны Иоанновны доблестно поступил на русскую службу мирза Аб-Лай, прапрадед сенатора, получивший при христианском крещении имя Андрея и прозвище Ухова. Так о сем выходце из недр монгольского племени распространяется Гербовник Российской Империи. Для краткости после был превращен Аб-Лай-Ухов в Аблеухова просто.

Этот прапрадед, как говорят, оказался истоком рода.


Серый лакей с золотым галуном пуховкою стряхивал пыль с письменного стола; в открытую дверь заглянул колпак повара.

– «Сам-то, вишь, встал…»

– «Обтираются одеколоном, скоро пожалуют к кофею…»

– «Утром почтарь говорил, будто барину – письмецо из Гишпании: с гишпанскою маркою».

– «Я вам вот что́ замечу: меньше бы вы в письма-то совали свой нос…»

– «Стало быть: Анна Петровна…»

– «Ну и – стало быть…»

– «Да я, так себе… Я – что: ничего…»

Голова повара вдруг пропала. Аполлон Аполлонович Аблеухов прошествовал в кабинет.


Лежащий на столе карандаш поразил внимание Аполлона Аполлоновича. Аполлон Аполлонович принял намерение: придать карандашному острию отточенность формы. Быстро он подошел к письменному столу и схватил… пресс-папье, которое долго он вертел в глубокой задумчивости, прежде чем сообразить, что в руках у него пресс-папье, а не карандаш.

Рассеянность проистекала оттого, что в сей миг его осенила глубокая дума; и тотчас же, в неурочное время, развернулась она в убегающий мысленный ход (Аполлон Аполлонович спешил в Учреждение). В «Дневнике», долженствующем появиться в год его смерти в повременных изданиях, стало страничкою больше.

Развернувшийся мысленный ход Аполлон Аполлонович записывал быстро: записав этот ход, он подумал: «Пора и на службу». И прошел в столовую откушивать кофей свой.

Предварительно с какою-то неприятной настойчивостью стал допрашивать он камердинера старика:

– «Николай Аполлонович встал?»

– «Никак нет: еще не вставали…»

Аполлон Аполлонович недовольно потер переносицу:

– «Ээ… скажите: когда же – скажите – Николай Аполлонович, так сказать…»

– «Да встают они поздновато-с…»

– «Ну, как поздновато?»

И тотчас, не дожидаясь ответа, прошествовал к кофею, посмотрев на часы.

Было ровно половина десятого.

В десять часов он, старик, уезжал в Учреждение. Николай Аполлонович, юноша, поднимался с постели – через два часа после. Каждое утро сенатор осведомлялся о часах пробуждения. И каждое утро он морщился.

Николай Аполлонович был сенаторский сын.

Словом, был он главой учреждения…

Аполлон Аполлонович Аблеухов отличался поступками доблести; не одна упала звезда на его золотом расшитую грудь: звезда Станислава и Анны, и даже: даже Белый Орел.

Лента, носимая им, была синяя лента.

А недавно из лаковой красной коробочки на обиталище патриотических чувств воссияли лучи бриллиантовых знаков, то есть орденский знак: Александра Невского.

Каково же было общественное положение из небытия восставшего здесь лица?

Думаю, что вопрос достаточно неуместен: Аблеухова знала Россия по отменной пространности им произносимых речей; эти речи, не разрываясь, сверкали и безгромно струили какие-то яды на враждебную партию, в результате чего предложение партии там, где следует, отклонялось. С водворением Аблеухова на ответственный пост департамент девятый бездействовал. С департаментом этим Аполлон Аполлонович вел упорную брань и бумагами и, где нужно, речами, способствуя ввозу в Россию американских сноповязалок (департамент девятый за ввоз не стоял). Речи сенатора облетели все области и губернии, из которых иная в пространственном отношении не уступит Германии.

Аполлон Аполлонович был главой Учреждения: ну, того… как его?

Словом, был главой Учреждения, разумеется, известного вам.

Если сравнить худосочную, совершенно невзрачную фигурку моего почтенного мужа с неизмеримой громадностью им управляемых механизмов, можно было б надолго, пожалуй, предаться наивному удивлению; но ведь вот – удивлялись решительно все взрыву умственных сил, источаемых этою вот черепною коробкою наперекор всей России, наперекор большинству департаментов, за исключением одного: но глава того департамента, вот уж скоро два года, замолчал по воле судеб под плитой гробовой.

Моему сенатору только что исполнилось шестьдесят восемь лет; и лицо его, бледное, напоминало и серое пресс-папье (в минуту торжественную), и – папье-маше (в час досуга); каменные сенаторские глаза, окруженные черно-зеленым провалом, в минуты усталости казались синей и громадней.

От себя еще скажем: Аполлон Аполлонович не волновался нисколько при созерцании совершенно зеленых своих и увеличенных до громадности ушей на кровавом фоне горящей России. Так был он недавно изображен: на заглавном листе уличного юмористического журнальчика, одного из тех «жидовских» журнальчиков, кровавые обложки которых на кишащих людом проспектах размножались в те дни с поразительной быстротой…

Северо-восток

В дубовой столовой раздавалось хрипенье часов; кланяясь и шипя, куковала серенькая кукушка; по знаку старинной кукушки сел Аполлон Аполлонович перед фарфоровой чашкою и отламывал теплые корочки белого хлеба. И за кофеем свои прежние годы вспоминал Аполлон Аполлонович; и за кофеем – даже, даже – пошучивал он:

– «Кто всех, Семеныч, почтеннее?»

– «Полагаю я, Аполлон Аполлонович, что почтеннее всех – действительный тайный советник».

Аполлон Аполлонович улыбнулся одними губами:

– «И не так полагаете: всех почтеннее – трубочист…»

Камердинер знал уже окончание каламбура: но об этом он из почтенья – молчок.

– «Почему же, барин, осмелюсь спросить, такая честь трубочисту?»

– «Пред действительным тайным советником, Семеныч, сторонятся…»

– «Полагаю, что – так, ваше высокопрев-ство…»

– «Трубочист… Перед ним посторонится и действительный тайный советник, потому что: запачкает трубочист».

– «Вот оно как-с», – вставил почтительно камердинер…

– «Так-то вот: только есть должность почтеннее…»

И тут же прибавил:

– «Ватерклозетчика…»

– «Пфф!..»

– «Сам трубочист перед ним посторонится, а не только действительный тайный советник…»

И – глоток кофея. Но заметим же: Аполлон Аполлонович был ведь сам – действительный тайный советник.

– «Вот-с, Аполлон Аполлонович, тоже бывало: Анна Петровна мне сказывала…»

При словах же «Анна Петровна» седой камердинер осекся.


– «Пальто серое-с?»

– «Пальто серое…»

– «Полагаю я, что серые и перчатки-с?»

– «Нет, перчатки мне замшевые…»

– «Потрудитесь, ваше высокопревосходительство, обождать-с: ведь перчатки-то у нас в шифоньерке: полка бе – северо-запад».

Аполлон Аполлонович только раз вошел в мелочи жизни: он однажды проделал ревизию своему инвентарю; инвентарь был регистрирован в порядке и установлена номенклатура всех полок и полочек; появились полочки под литерами: а, бе, це; а четыре стороны полочек приняли обозначение четырех сторон света.

Уложивши очки свои, Аполлон Аполлонович отмечал у себя на реестре мелким, бисерным почерком: очки, полка – бе и СВ, то есть северо-восток; копию же с реестра получил камердинер, который и вытвердил направления принадлежностей драгоценного туалета; направления эти порою во время бессонницы безошибочно он скандировал наизусть.


В лакированном доме житейские грозы протекали бесшумно; тем не менее грозы житейские протекали здесь гибельно: событьями не гремели они; не блистали в сердца очистительно стрелами молний; но из хриплого горла струей ядовитых флюидов вырывали воздух они; и крутились в сознании обитателей мозговые какие-то игры, как густые пары в герметически закупоренных котлах.

Барон, борона

Со стола поднялась холодная длинноногая бронза; ламповый абажур не сверкал фиолетово-розовым тоном, расписанным тонко: секрет этой краски девятнадцатый век потерял; стекло потемнело от времени; тонкая роспись потемнела от времени тоже.

Золотые трюмо в оконных простенках отовсюду глотали гостиную зеленоватыми поверхностями зеркал; и вон то – увенчивал крылышком золотощекий амурчик; и вон там – золотого венка и лавры, и розаны прободали тяжелые пламена факелов. Меж трюмо отовсюду поблескивал перламутровый столик.

Аполлон Аполлонович распахнул быстро дверь, опираясь рукой на хрустальную, граненую ручку; по блистающим плитам паркетиков застучал его шаг; отовсюду бросились горки фарфоровых безделушечек; безделушечки эти вывезли они из Венеции, он и Анна Петровна, тому назад – тридцать лет. Воспоминания о туманной лагуне, гондоле и арии, рыдающей в отдалении, промелькнули некстати так в сенаторской голове…

Тотчас же глаза перевел на рояль он.

С желтой лаковой крышки там разблистались листики бронзовой инкрустации; и опять (докучная память!) Аполлон Аполлонович вспомнил: белую петербургскую ночь; в окнах широкая там бежала река; и стояла луна; и гремела рулада Шопена: помнится – игрывала Шопена (не Шумана) Анна Петровна…

Разблистались листики инкрустации – перламутра и бронзы – на коробочках, полочках, выходящих из стен. Аполлон Аполлонович уселся в ампирное кресло, где на бледно-лазурном атласе сиденья завивались веночки, и с китайского он подносика ухватился рукою за пачку нераспечатанных писем; наклонилась к конвертам лысая его голова. В ожиданьи лакея с неизменным «лошади поданы» углублялся он здесь, перед отъездом на службу, в чтение утренней корреспонденции.

Так же он поступил и сегодня.

И конвертики разрывались: за конвертом конверт; обыкновенный, почтовый – марка наклеена косо, неразборчивый почерк.

– «Мм… Так-с, так-с, так-с: очень хорошо-с…»

И конверт был бережно спрятан.

– «Мм… Просьба…»

– «Просьба и просьба…»

Конверты разрывались небрежно; это – со временем, потом: как-нибудь…

Конверт из массивной серой бумаги – запечатанный, с вензелем, без марки и с печатью на сургуче.

– «Мм… Граф Дубльве… Что́ такое?.. Просит принять в Учреждении… Личное дело…»

– «Ммм… Ага!..»

Граф Дубльве, начальник девятого департамента, был противник сенатора и враг хуторского хозяйства.

Далее… Бледно-розовый, миниатюрный конвертик; рука сенатора дрогнула; он узнал этот почерк – почерк Анны Петровны; он разглядывал испанскую марку, но конверта не распечатал:

– «Мм… деньги…»

– «Деньги были же посланы?»

– «Деньги посланы будут!!.»

– «Гм… Записать…»

Аполлон Аполлонович, думая, что достал карандашик, вытащил из жилета костяную щеточку для ногтей и ею же собирался сделать пометку «отослать обратно по адресу», как…

– «?..»

– «Поданы-с…»

Аполлон Аполлонович поднял лысую голову и прошел вон из комнаты.


На стенах висели картины, отливая масляным лоском; и с трудом через лоск можно было увидеть француженок, напоминавших гречанок, в узких туниках былых времен Директории и в высочайших прическах.

Над роялем висела уменьшенная копия с картины Давида «Distribution des aigles par Napoléon premier». Картина изображала великого Императора в венке и горностайной порфире; к пернатому собранию маршалов простирал свою руку Император Наполеон; другая рука зажимала жезл металлический; на верхушку жезла сел тяжелый орел.

Холодно было великолепье гостиной от полного отсутствия ковриков: блистали паркеты; если бы солнце на миг осветило их, то глаза бы невольно зажмурились. Холодно было гостеприимство гостиной.

Но сенатором Аблеуховым оно возводилось в принцип.

Оно запечатлевалось: в хозяине, в статуях, в слугах, даже в тигровом темном бульдоге, проживающем где-то близ кухни; в этом доме конфузились все, уступая место паркету, картинам и статуям, улыбаясь, конфузясь и глотая слова: угождали и кланялись, и кидались друг к другу – на гулких этих паркетах; и ломали холодные пальцы в порыве бесплодных угодливостей.

С отъезда Анны Петровны: безмолвствовала гостиная, опустилась крышка рояля: не гремела рулада.

Да – по поводу Анны Петровны, или (проще сказать) по поводу письма из Испании: едва Аполлон Аполлонович прошествовал мимо, как два юрких лакейчика затараторили быстро.

25Центр антропософского движения, расположенный в швейцарском городе Дорнах. По мысли Рудольфа Штейнера, Гётеанум представляет собой модель Вселенной. Назван центр в честь писателя Гёте. Здание было сожжено недоброжелателями в ночь на 1 января 1923 года, на сумму от выплаченной страховки Штейнер начал строительство Второго Гётеанума.
36Долгополов Л. К. Указ. соч. C. 220.
37Там же. C. 220.
38Примечания // Белый А. Петербург. C. 683.
39Цит. по: Мазаева О. Г. Г. Г. Шпет и А. Белый в феноменолого-герменевтическом горизонте Серебряного века // Вестник Томского гос. ун-та. Серия «Философия. Социология. Политика». 2009. № 2.
26Герман Коген (1842–1918) – немецкий философ. Профессор философии Марбургского университета (среди студентов Когена был Борис Пастернак), основатель и глава Марбургской школы неокантианства. Среди основных работ Когена – «Теория опыта Канта» (1871) и «Система философии» (1902–1912). Наряду с философией изучал еврейский вопрос и иудаизм.
40Сконечная О. Указ. соч. C. 142.
27Огюст Конт (1798–1857) – французский философ. Конт – основатель позитивизма. Между 1830 и 1842 годами он написал шесть томов «Курса позитивной философии», в которых обосновал необходимость для науки отбросить метафизику и ограничиться описанием внешнего облика явлений. Метафизическое мировоззрение Конт видел версией мировоззрения теологического, объясняющего явления действием сверхъестественных сил. Позитивное знание, по версии Конта, основывается на подчинении воображения наблюдению.
41Лавров А. В. Указ. соч. C. 157–171.
42Долгополов Л. К. Указ. соч. C. 412.
43Там же. C. 254.
44Сконечная О. Указ. соч. C. 130–131, 139.
28Николаевский мост в Санкт-Петербурге. Около 1888 года. Иллюстрация из книги «The Life & Times of Queen Victoria» Роберта Уилсона.
45Примечания // Белый А. Петербург. C. 679.
46Долгополов Л. К. Указ. соч. C. 72.
47Белый А. Мастерство Гоголя. C. 309.
48Там же. C. 304–306.
49Там же. C. 305.
50Пустыгина Н. Г. Указ. соч. С. 84, 90.
51Долгополов Л. К. Указ. соч. C. 110.
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»