Блокада

Текст
0
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

3. Все о том же

Год и в самом деле обещал быть театральным. Тоня выкупила билеты, заказанные Сашей.

– Вот я буду вместо Саши – он был твой лучший друг? И я буду. Ведь мы же одни здесь с тобой, землячок…

Она училась на 3-м курсе ларингологического (болезни уха, горла и носа) института. Почему она поступила в этот институт – и сама как следует не знала. Но училась хорошо. Два года была отличницей, хотя в стипендии не особенно нуждалась: жила у «сестры за пазухой», а сестра – у своего мужа, молодого генерала, крупного штабиста. Это он выхлопотал амнистию отцу, и дом их на Кубани приказано было снова отдать им «на вечное пользование». Но отец приехал с дальневосточным экспрессом едва живым и вскоре умер. Дом почти развалился. Ради него и ездили этим летом в Гирей: Тоня – чтоб только посмотреть, сердцем прикоснуться, мать – с твердым намерением больше не расставаться. Получив от генерала деньги на ремонт, она осталась в Гирее, но взяла с Тони слово приехать будущим летом.

– Ты здесь родилась, – сказала она, – люби свой дом. Что родина без родного дома? Ты не помнишь, как мы скитались, пока добрались до Ленинграда…

Тоня забыла о том тяжелом и страшном, что было в детстве. Она росла избалованной и капризной, инстинктивно с лихвой требуя от жизни то, что раньше было отнято. Генерал души в ней не чаял.

Ленинградские дети – организованные. Они с пеленок знают, что такое колыбель революции, «Аврора», Зимний, Смольный. Аничков дворец был отдан им – там они строили или ломали: строили из себя строителей социализма, чтобы всю жизнь потом ломать над ним голову.

Очень долго Тоня думала, что город Ленинград построен Лениным, пока генерал довольно сердито не объяснил ей, что не Лениным, а Петром Великим. Генерал не пропускал ни одной премьеры, ни в опере, ни в драме. Если он брал ложу, то брал с собой и Тоню. Театр был духовной отдушиной для интеллигенции Северной столицы, которая сама еще не так давно была отдушиной всей России.

…У подъезда Дома искусств им. Станиславского – одна афиша с перечислением десятка артистов московского Малого театра, сверхзаслуженных, орденоносцев, другая – написана от руки саженными буквами: «Игорь Ильинский».

Все знают Ильинского – босяка, жулика и проходимца по фильмам эпохи нэпа, знаменит Ильинский – Хлестаков, не имевший дублера, но мало кто знал Ильинского-чтеца.

Тоня так хлопала в ладоши – распухли, и велела Дмитрию целовать их после каждого «номера».

– Неудобно при всех, – ворчал, но целовал.

А Ильинский присвистывал, причмокивал, садился верхом на стул, как на козлы, дрожал всем телом и голосом: насмерть перепуганный чиновник из чеховского рассказа «Напугал».

Лучший комик России брал от публики все, что она могла дать: восторженное внимание, подражание почти раболепное, когда один знаменитый прищур глаза заставляет щуриться сотни глаз. Это не бокс и не борьба, вызывающие судорожные движения зрителей – тоже подражание – рефлекс физический, – но ток высокого творческого напряжения.

В самом разгаре сезона, когда премьеры балета «Кавказский пленник», оперы «В бурю», лермонтовского «Маскарада» и не сходящий со сцены «Отелло» (со знаменитым артистом Ваграмом Папазяном, вернувшимся из эмиграции), – были позади, а впереди приближалась экзаменационная сессия, Дмитрий понял, что он влюблен.

Любовь? Она приходила и уходила уже не раз. Попробуй, разберись, когда она была – или будет – настоящая? «Все минет, а любовь останется». Вот та и будет – любовь, что останется. Пусть не сразу, с колебаниями, с сомнениями, с разлуками, похожими на «никогда», но уж если останется, то навсегда. Тоня? Но она же родная, девочка с желтыми косичками, а теперь – друг-приятель, говори о чем хочешь, всем делись, верь, как сестре. Но чтобы это была любовь – нет, ему не верилось. Ему казалось, что такая любовь похожа на повторение детской шалости – милой и далекой. И все же…

Они стали встречаться почти каждый день. Занятия были заброшены.

В институте устраивались встречи с известными писателями. Тоне нравились только писатели-старики: «Спешу видеть, – пока живы». Видели Пришвина, Сергеева-Ценского, Шишкова, Соколова-Микитова. Генерал Игнатьев, автор интересных мемуаров «50 лет в строю», не понравился: вид у него был цветущий, говорил, как Тоне показалось, «чересчур по-русски». И совсем неприятно поразил Новиков-Прибой: вышел на сцену так браво, рассказывал о себе таким звонким, молодым голосом.

– Лучше бы пошли на другого, который в лектории выступает (имелся в виду Телешов), – упрекала она Дмитрия, – тот, наверно, куда дряхлее.

Бывали дни, когда у обоих не было денег. Тогда сидели дома у Тони, в генеральской квартире, играли с хозяином в карты («подкидной дурак») или в «балду». Кто помнит предвоенный Ленинград, эту уже уходящую эпоху, тот знает игру, которой студенты заразили весь город. Это были дни, когда весь город «балдел»: играли в трамваях, в учреждениях, на лекциях.

Генерал с генеральшей обычно «балдели», а Дмитрий и Тоня оставались «в дураках». Чтобы не очутиться в таком положении и на экзаменах, решено было взяться за ум – за чужой ум, обессмерченный в книгах.

У Дмитрия первым шел экзамен по русскому языку – самый страшный для всех студенческих народов, населяющих Россию (разумеется, и русских). Надо знать всего Пешковского (говорили: «Пешковский – Печковский», имея в виду знаменитого певца); всего Даля, не говоря уже о Шапиро. По поводу него ходило изречение Ильи Ильфа: «Все, что вы написали, пишете или собираетесь написать, давно уже написано Ольгой Шапиро, работницей Киевской синодальной типографии».

Настал такой день, когда Тоня не приехала на свидание. «Мы с вами, мистер, больше не знакомы, – написала она, – до конца сессии. Желаю удачи».

Удача была. На «попугаевом билетике» Дмитрию достались местоимения. Он перечислил их, и все, что о них было сказано знаменитейшими грамматиками, и процитировал – насыщенные местоимения – строки одного из самых любимых стихотворений Блока:

 
Твое лицо, в его простой оправе,
Своей рукой убрал я со стола.
 

Зубрили всей комнатой, вырывая друг у друга конспекты старшекурсников. Любили сидеть на подоконниках, в умывалке, в коридорах, на лестницах – везде, лишь бы не за столом надоевшей за зиму «конюшни». Но больше всего грелись на скупом еще солнышке у дебаркадеров старинного и единственного в городе грязного Обводного канала. Ему, по аналогии с Беломорско-Балтийским, студенты присвоили имя Сталина.

Но в самые напряженные дни сессии, посередине между Кратким курсом истории ВКП(б) и долгим курсом истории России, Дмитрий получил письмо: «Не стыдно ли забывать свою первую, чистую детскую любовь? Я уже сдала ухо и горло, остался нос. Если ты не придешь хоть на один день или сутки, то останешься с носом. А я, черт с ним, его провалю и буду читать вашего Гоголя. Ждем: город Пушкин, Пушкинская улица 34, и я».

Дмитрий, вытащил у храпящего Баса из-под головы конспекты, с радостью пошел «пёхом» на Витебский вокзал. Казалось, что экзаменационная сессия была экзаменом и для их любви.

С замирающим сердцем вышел с Царскосельского вокзала. Вот Пушкинский лицей и столетний парк с вечнозелеными аллеями и вечно первыми грачами. На Пушкинской улице быстро нашел «дом номер 34». Это был обычный для роскошных пригородов небольшой особняк с копьеносной оградой и голубыми «мавзолей-скими» елочками.

Встретила немецкая овчарка – молча, вежливо. Она была спокойная, вышколенная, выхоленная, как сам хозяин-генерал. Генерала не было. Казалось, никого не было дома. Пес улегся на паркете, а гость сел на диван. И уснул.

Проснулся от легкого и мимолетного, как касание ласточкиного крыла, поцелуя. Тоня склонилась над ним – радостная.

– Милый, как хорошо, что ты приехал.

– Прости, что уснул. Сама знаешь, сколько ночей не спал.

– А я загадала: если не приедет, тогда все.

– А если приедет?

– Тогда тоже все.

Почти так и было: почти все.

Они были одни. Даже кухарка и ее муж, «кухарь», инвалид финской кампании, были отпущены в Ленинград.

Пообедали кое-как. Яичница (все, что умела делать), соленые огурцы, водка.

Тоня была в городском русском сарафане – он идет только русским женщинам, – смело декольтированном, легко и плотно охватывающем широкие бедра. Походила скорее на московскую боярышню, чем на казачку. И все ей шло: и ленивая походка, и медлительные, с поволокой, глаза, и манера говорить небрежно, как попало спрягая и распрягая глаголы и вообще всякие слова. Они неслись лихими тройками или цугом, а то и целым табуном.

– Вот, если устал, полежал бы, почитал бы что-нибудь. Вслух. А я слушаю.

У генерала была небольшая библиотека, но нашлась в ней замечательная книга, с любовью изданная, – «Избранные рассказы» Александра Грина.

Запершись в генеральской спальне, они читали до ночи.

– Ах, как он любил, – шептала, почти засыпая, Тоня, – через столько лет, столько мук и так далее, вернуться, встретиться с ней. Ведь мог бы стать идиотом, живым трупом, зверем, кем хочешь? А он – пришел. Здоровый, чистый, благородный. Мог бы ты так любить? Любишь ли ты меня?

– Мне кажется, что ты мне снишься, – сказал он, – ты, эти ковры, сабли на стенах и прочие оленьи рога. Главное – рога. И эта книга – аромат далеких стран… Чистой, далекой и такой близкой… Можно тебя поцеловать?

– Потом.

– …любви, любви сновидений. И вот я вижу: на широкой улице, на знакомой улице стоит девочка, окутанная солнцем, и таращит зеленые глазки, спрашивает меня…

– Да, и теперь снова требую ответа. И прошу не думать при этом о своей матери.

– Хорошо. Ни о матери, ни о родине-матери. Хотел бы я, чтобы ответом моим была вся моя жизнь.

Они целовались долго. Пес сначала вздрагивал, потом ему надоело и он уснул.

– Меня многие целовали, – призналась она. – Не ты первый, но ты будешь последний. Хочешь?

 

Уткнувшись носом в подушку, он прошептал:

– Я хочу, чтобы ты была со мной всю ночь.

– Я же и так с тобой. А, хорошо. Я понимаю. Я останусь. Но даешь честное слово?

– Ты о чем это?

– Все о том. же: о чистой любви.

– Ладно.

– Подвинься же, – попросила она, и они рассмеялись: будто это было не в первый раз.

Прижимаясь, она шептала:

– Мне кажется, что всю жизнь тебя люблю. Ведь когда мы уезжали, я спрашивала: а его, Митьку, не раскулачили? Они не поедут с нами? Мне было твердо обещано, уже здесь, что тебя тоже раскулачат и что ты приедешь. И вот ты приехал. Ты пришел снова – в мою жизнь. Только не целуй меня так шибко. Я не люблю так. Я хочу – нежно, долго, тихонько. Я не страстная, наверное.

Потом она встала, чтобы выгнать овчарку стеречь дом. И через минуту в двери соседней спальни щелкнул замок. Дмитрий остался один.

Под утро радостно взвизгнула собака во дворе. Неожиданно приехал генерал. Дмитрию пришлось переселиться на диван.

– Опровержение ТАСС: некоторые иностранные агентства лгут, что немцы сосредотачивают свои войска на нашей границе, – сообщил генерал. – Раз ТАСС опровергает, значит, быть посему.

– Вы думаете – война? – спросил Дмитрий.

– Да.

– А мне наплевать, – сказала Тоня, – на это у нас есть генералы, всегда приезжающие невовремя.

Генерал качал головой, поджав губы. Он не мог понять, почему не верят, не хотят верить тревожным сообщениям, поступающим со всех сторон. Никто, кроме немцев, не хочет войны. Военные атташе Америки, Англии, Франции считают своим долгом предупредить Сталина. Свои агенты не зевают тоже. Но Сталин никому не верит. Он подсчитал силы. Только сумасшедшие могут решиться напасть на Россию. О сокрушительной силе неожиданного удара он не подумал. Как Гитлер не учел, что этот удар не будет длиться вечно.

Оба ошиблись. Но проиграл только один. А пострадал больше всех русский народ. Немецкий отделался легко.

4. Лебединая песня фонтанов

С Финского залива дул теплый ветер. Каждой весной, вместе с птицами, прилетает этот свободный ветер – дух Европы. Нева смело ломала ледяные устои зимы и последние студеные ее куски быстро сплавляла в Европу: получай, мол, русский сахар.

Студенты, встречаясь, поздравляли друг друга:

– Лед тронулся, господа присяжные заседатели. Спешите видеть осколки разбитого вдребезги.

– Сами вы осколки, – ворчали старики на набережной, но на них не обращали внимания. С боем брали первые катера, за два рубля катающие по Неве от Зимнего на Елагин остров.

Какой-нибудь крейсер медленно входил в Неву, ошвартовывался у набережной Лейтенанта Шмидта – и всюду мелькали голубые ленточки матросок.

Скоро притащится и старуха «Аврора», станет на своем историческом месте, откуда она из жерла носовой пушчонки возвестила «новую зарю человечества». Теперь это жалкий крейсерок, объект экскурсий, а больше насмешек даже ленинградских пионеров, тонко разбирающихся в классификации современных судов. Устарела «Аврора», поблекли краски, когда-то свежие и яркие, «зари человечества», устарели вожди революции, а многие умерли – если не сами, так с помощью своих товарищей.

«Аврора» – мир уходящий. Она давно снята с вооружения. «Снимут» ее скоро вообще и с движения; последние из могикан самой могущественной партии в мире уступят место своим преемникам, но не таким уже, как они.

…С приходом «Авроры» начинается подготовка к 1 мая. Для России и русской природы это, прежде всего, праздник весны. На международную пролетарскую солидарность наплевать: ни заграниц, ни их рабочих, ни их какую-то борьбу Россия не знает и не видит.

Праздник прошел весело. Солнце отстаивалось в термометрах, предвещая доброе лето. Снова весь молодой Ленинград был в Петергофе – на открытии фонтанов.

По сигналу фанфар – разом, как цирковые белые лошади, вздыбились фонтаны к небу – по всей аллее, уходящей к морю; «Самсон» выплеснул свою струю, переплюнувшую Версаль. Сверкающий столб, как смерч, встал из пасти льва, над могучими плечами Самсона, отполированными великими мастерами, водой и временем.

В 9 часов смолкли джазы и оркестры, звеневшие во всех углах парка. На нижней площадке, среди фонтанов Большого каскада, начался балет «Лебединое озеро». Мариинский академический театр перед отъездом на гастроли выступал в полном составе своей балетной труппы со знаменитой прима-балериной.

В перерывах, когда утихал оркестр, в воздухе дрожал тонкий, прозрачный звон фонтанных струй, мягко падающих на мраморные плиты. Переливаясь в радуге прожекторов, они звенели как струны. Звенели и пели…

И кто бы мог знать, что это был не только балет «Лебединое озеро», но и лебединая песня петергофских фонтанов. И знал ли Самсон, что вскоре его сильное бронзовое тело враги распилят на трофейные куски и увезут к себе в Берлин?

И знали ли эти сотни молодых людей, веселившихся на медяки, что это их последний праздник, что война рассечет на части не только Самсона, но и прекрасное тело еще более могучего богатыря – России, что она исковеркает и их молодые и крепкие тела?

Кто бы мог знать… Точно – никто, конечно, – ни времена, ни сроки. Но предчувствовали войну не только слабонервные. Она уже плескалась на Западе – правда, не совсем похожая на войну – без русской крови. Война начала проигрывать от того, что в ней не участвовала Россия. Она топталась на месте.

Россия молчала. От России-сфинкса почти ничего не осталось. Она просто не знала, что сказать. Она не была готова к войне. Вожди, больше для самоуспокоения, говорили: «Политика нашей партии обеспечивает нам мирную жизнь в то время, как уже почти вся Европа узнала бомбардировку с воздуха. Мы живем спокойной жизнью и с каждым днем ее улучшаем».

Но ни в спокойную жизнь, ни в ее улучшение никто не верил.

5. Хождение в народ

Нервное напряжение экзаменационной сессии всегда разряжалось бурно, но старожилы не помнили более безобразных дней: за неделю до отъезда на практику вся «общежитка» перепилась. Началось тихо и культурно, с цитатами из классиков мировой литературы, потом пошло «очко». Целый день с утра кто-то проигрывал, кто-то выигрывал, но к вечеру неизменно все были пьяны. Случилась драка, тоже какая-то необычная, в стиле этих дней, наполненных ожиданием чего-то. В ход была пущена государственная мебель и даже матрацы. Один матрац, тюремно-полосатый, выпал в окно (со второго этажа). И надо же ему было придавить не простого смертного, а милиционера, которого жалели: одни – что едва не умер, другие – что остался жив. Протокол был подписан и разорван, пострадавший выпил мировую.

Наконец поехали – во все углы страны, краеугольные и медвежьи. «Этот содом не перед добром», – думал Дмитрий, покидая Ленинград. Он избрал редакцию газеты одного из промышленных городов области, чтобы быть поближе к «предмету». Тоня осталась дома, она не могла сама выбирать место практики, ее назначили в городской госпиталь. Обещала: «Один раз как-нибудь заеду, приеду на день-два», и сразу же – уехала обратно.

Сотрудники редакции были, как все «газетчики» во всем мире, веселые, «не любили» выпить, «зверски» играли на бильярде и волочились за всеми, особенно приезжими из Ленинграда, дамами.

Почти одновременно с Дмитрием в редакцию приехал почетный гость, разъездной корреспондент «Ленинградской правды» Михаил Жилов, знакомый не только по редким и всегда интересным очеркам в центральной прессе, но и по бильярду в Доме журналиста (на Фонтанке). Бывал он и в институте, сам когда-то его окончил.

По-советски солидный и по-русски добродушный, последней молодости, когда округлившийся живот начинает перевешивать чашу жизни книзу. Но Жилов потуже перетягивался широким командирским ремнем, мотался из конца в конец страны, много писал, еще больше читал, мечтал, не сдавался.

Военный покрой штатского платья или полувоенная форма, введенные в моду Сталиным, к тому времени им же, наверное, были запрещены или попросту всем надоели. Но Жилов по-прежнему щеголял хромовыми сапогами со скрипом.

– Я и войну люблю, – говаривал он не раз, – и на будущую Мировую возлагаю большие надежды.

Какие – об этом он помалкивал, но хитровато щурил голубые ярославские глаза, как будто через их щелки ему было виднее.

Дмитрий встретился с ним как старый знакомый, как всегда встречаются ленинградцы, где бы они ни были; рассказал о своих муках в отделе писем. Попадаются такие каракули рабочих и крестьян, что черт в них ногу сломит. Бывают и послания, похожие на косвенный донос. Некоторые редактор, поколебавшись, бросает в корзинку, другие – без колебаний – относит «куда следует».

– Именно, куда не следует, черт возьми, – ворчал Жилов, – но это уже не наше дело. Поговорим о девочках. Как поживает ваша старшая машинистка? Бросьте вы все это и идите в народ! Вспомните народников. Правда, их хождение в народ привело к нашему хождению по мукам… О чем это я? Да, я люблю ваш институт. Что за великаны – наши стариканы профессора! Особенно Аралов. Как он любит смаковать некоторые места в «Великом Зерцале», как читал эти, как мы называли, «Черти-Минеи». Он все же скажет новое слово о «Слове о полку Игореве» – двадцать лет пишет. И ребята у вас хорошие. Правда, евреев больше половины. Это в процентном отношении – нехорошо. В издательства, в газеты, в театр – так и прет это племя знакомое. О чем это? Да, не сыграть ли нам, по старой памяти, пирамидку?

В гостинице был единственный на весь город настоящий большой бильярдный стол. Больше часа не поиграешь – всегда очередь. Несколько местных профессионалов, зарабатывающих себе пропитание «облапошиванием» приезжих, только взглянув на то, как гости держат кий, отошли в сторону. Жилов играл мастерски. Приседал, «тянул на себя шара» и сам тянулся, кривлялся, охал и ахал; каждый раз, когда прицеливался «срезать» шара в среднюю лузу, говорил по-украински:

– Оце ж я його злызгну, тонэсенько, тонэсенько, – и «слызгивал» без промаха. Хвастался:

– Я мастер по средним.

Через несколько дней предложил Дмитрию сходить с ним на керамический завод, один из самых больших в стране.

В пекарне пекут хлеб «кирпичиком», а на заводе «Красный керамик» в огромных печах, почти доменного размаха, пеклись кирпичи, как хлебы. Мощные прессы выдавливали чудовищные формы каких-то станин, цилиндров, пушечных жерл.

Завод не успел бы обойти и за весь день, да и все равно – что бы поняли? Жилов, по профессиональной привычке, зашел в кабинет парторга. Тот все знает. Но и всего боится. Особенно корреспондентов. Для него они хуже НКВД.

Мимо Дмитрия, вздрагивающего от периодических грохотов и тресков, женщины катили вагонетки с глиной по узким рельсам. Рельсы были проложены по всему заводу – похоже было на большой железнодорожный узел в миниатюре. Иногда на стыках рельс вагонетки сходу опрокидывались, и женщины поднимали их. Они сбегались со всех сторон; одни как-то наваливались на вагонетку спинами, упираясь ногами в землю, другие налегали грудью, третьи лезли под колеса – и, глядишь, все вставало на свое место, куда-то катилось, взад-вперед, целый день. Сотни людей таскали мешки с чем-то, тянули волоком трупообразные болванки – кричали, ругались, сбивались с ног. Это был один из подсобных цехов, и люди в нем назывались подсобными рабочими. Не будь их, не жили, не горели бы огнем творчества другие цехи высокой техники, цехи прессов и печей, цехи-диктаторы, сжигающие ручной труд людей-рабов.

Шилов недолго был у парторга:

– О чем говорить с этим чинушей и дураком? Все хорошо, но вот на розово-кирпичном фоне есть темное пятно: формовочный цех, где начальником товарищ такой-то, не выполняет месячного задания. Давно, давно пора… Ударить по рукам… и т. д.

Обедали вместе. Ресторан, знакомый Шилову по его прежним наездам, аборигены называли «Адис-Абеба – садись обедать» – африканская жара устойчиво держалась в нем зимой и летом, и мухи спокойно жили, плодились и кусали граждан круглый год, побивая все рекорды мушиной долговечности. Заведующему столовой не раз предлагали пометить крылышки какой-нибудь нахальной мухе, а через года два сообща изловить ее и отправить в подарок Академии наук или Негусу в Лондон. Пусть это будет для него утешением в эмиграции. Ресторан был обычной жертвой фельетонистов. Но фельетоны писались, а мухи все кусались, потому что – не разваливать же печь? А все дело в ней: ее огромный дымоход целой стеной выходил в столовый зал.

Но повар был на высоте, меню недорогое, и публика, скрепя сердце, потела и ела.

В городе за годы индустриализации значительно выросла «классовая прослойка» холостяков, да еще пополнилась пришлым элементом – людей без роду, без племени: город официально считался 101-м километром. Этой дикой средневековой чертой отчуждения отгораживались новоявленные отцы северной столицы от «неблагонадежных».

 

Слава Богу, в нашем веке люди еще находят пути от сердца к сердцу, любят поговорить по душам, по-дружески выпить.

Дмитрий по неопытности ничего не признавал, кроме водки, а видавший виды Шилов только водку и знал. Поэтому обед мог затянуться до ужина, если бы Шилов не решил вдруг ехать домой, в Ленинград. Багаж его был всегда с ним – огромный портфель рыжей и потрескавшейся кожи.

– Люблю этот город, – говорил он по дороге на вокзал, – не то, что Новгород и Псков: там слишком пахнет ладаном.

Они проходили мимо старинного монастыря, окруженного колючей проволокой, с наблюдательной вышкой посреди двора.

– А здесь чем пахнет? – спросил Дмитрий.

– Чертом с ладаном, вот чем. Все-таки это безобразие, из монастыря, тюрьмы духовно-добровольной, делать тюрьму настоящую. Да еще здесь, посреди города – родины самых красивых в России женщин.

– Что-то я этого не заметил.

– Напрасно. Я, старый развратник, утверждаю это. Я любитель красивых женщин: отдыхает взор. И родины большой любитель и знаток. Только она меня не баловала.

– Как? Почему?

– Эх, брат-демократ, долго рассказывать. А вкратце – в гражданскую войну, безусым энтузиастом, командуя отборным (в смысле сброда) батальоном, я взял несколько каких-то полунаселенных пунктов, одержал несколько небольших – над врагом – и величайших – над своими солдатами – побед. Два раза я попадал под расстрел к белым, а один раз, и это стоило мне седых волос, к красным.

– А к своим-то как?

– По ошибке. А думаешь, эти, что здесь сидят, в монастыре с новым советским уставом, почему попали? Тоже по ошибке, а еще по русской дурости и хамству (с обеих сторон), плюс широкий размах и минус американская деловитость. Это я еще осторожно выражаюсь. Мне и самому не хочется ни говорить, ни думать хуже. Ведь я – настоящий коммунист, старики-карьеристы и молодые сосунки мне не ровня.

– Я слыхал, что вы лично знакомы со Сталиным и имеете орден Красного знамени один из первых – самый почетный, чеканки 21-го года. Правда это?

– Правда. Но со Сталиным у меня не вышло. Больше не приглашают. Опоздал однажды на прием. Кстати, прогулы и опоздания – что это? Тоже наше бескультурье и свинство. А закон, отправляющий за это в тюрьму? Это уже совсем нелепость, дичь, варварство, преступление. В Европе смеются над ними. Но там Францы и Гансы серьезнее относятся к жизни и опаздывать или прогуливать не любят. Я знаю, что там слаще можно прожить жизнь и спокойнее, но от сластей выпадают зубы. Если они у Франции и были, так все равно их немцы выбили и теперь распоряжаются всей Европой. Старушка заплатила за кусочки сахара кусками земли, попранной и отторженной… Вот кто нам враг номер один – Германия.

– Мы же в дружбе с ней?

– Ха, мальчик! Это политика, то есть грязное и темное дело, а не дружба. Наши-то бы не прочь, да союз непрочен. Раньше с Германией с одной, ну с Италией – справиться можно было легко, но сейчас под ружьем пол-Европы, огромные богатства Франции в придачу. Опыт войны у гитлеровских молодчиков и их боевой задор, окрыленность, вера в непобедимость – тоже не в нашу пользу. А за спиной притаился «япошка». Манера Гитлера – внезапность удара. «Раз – и квас». Как раз то, чего Россия не любит и сама никогда не делала. Недавно весь зал лектория аплодировал известному военному обозревателю только за то, что он позволил себе пройтись насчет немецких сводок: пространны, мол, и хвастливы, английские же – скромны и скупы. Правда, похвастать им пока нечем. Эх, хотел бы я, чтобы немцы сунулись к нам – в деревню, в глушь, куда-нибудь под Саратов…

– Неужели мы пустили бы их так далеко?

– Поневоле пустишь. Но – умнее будем. Пусть начинается. Так жить надоело. Все отдаем для будущего, вернее, для будущей войны. А нам-то что останется? Шиш с маком да выпивон изредка. А все мы материалисты – живем один раз и – терпим. Раньше люди хоть на тот свет надеялись, а мы и этого не имеем. Душно! Война нужна, чтобы разрядить эту атмосферу. Только после войны, после большой победы мы заживем как люди. Страна наша велика и обильна, и порядок в ней есть, только он порядочно надоел всем. Мы еще повоюем. Мы еще поживем!

Жилов раскраснелся, глаза его блистали, и он еще хотел выпить. Но до поезда оставались считаные минуты.

– Теперь мне не хочется ехать, – бормотал он, – что за черт?

Но, скрепя сердце, скрипя новыми сапогами, не без помощи Дмитрия, сел в подошедший поезд.

– Помните мой совет, – крикнул, когда поезд тронул, – идите в народ. Наш большой народ – большой ребенок. Вы его не знаете. Впрочем, кто же его знает? – и он махнул рукой, не то прощаясь, не то с досады.

* * *

И правда, знаем ли мы свой народ?

Писатели, знающие его досконально, умеют писать только «во первых строках письма» с поклонами от полдеревни. Те же из них, кому удавалось выйти в люди, – Кольцов, Никитин, Трефолев – эти соловьи залетные из курского леса в английский парк, – отрываясь от народа, пели монотонно, быстро спеваясь, если не спивались.

В народоведении они недалеко ушли от наших классиков, не знавших народа, но умевших к нему прилепляться душой.

Не знают народа, за редкими исключениями (Горький, Пришвин, Шолохов, В. Иванов), и советские писатели, почти все бывшие «попутчики» из буржуазии.

Один Есенин стоит в стороне ото всех и ближе всех к народу. Когда-нибудь ему все-таки поставят памятник в Рязани.

Пройдут годы – и не так уж много, – и независимо от власти, мира или войны – народа, этого простого, малограмотного, мудрого и мудреного расейского мужика, думающего, «про рожь, а больше про кобыл», не станет. Все будут шибко грамотные, и композитор Чайковский придет на конюшню, как писала одна районная газетка. Тогда, если уже не сейчас, народные писатели не будут нужны.

* * *

Неделями пропадал Дмитрий в деревнях, за 30–50 километров от города, передавая по телефону в редакцию сводки о ходе посевной кампании. Дожди, пуды налипшей на сапоги грязи, ночевки и степи, долгие часы в седле на добродушной кляче – все это нравилось. Иногда определяли «на постой» к кому-нибудь из «зажиточных», или у кого изба просторней. Гостя потчевали чем могли.

Вековой уклад русской жизни, как вязка бревен, еще оставался: с белобрысыми ребятишками на полатях, с тараканами и сверчками запечными, друзьями сердечными, с прялками и скалками, с темным ликом Христа в углу или любимейшими Божьими Матерями – Иверской и Казанской.

Но о политике поговорить любили, были неплохо осведомлены о событиях в мире и больше всего интересовались «немцем».

Попал Дмитрий и на большой праздник в одном селе, у самого председателя колхоза. Начался праздник переборами тальянки, а под конец перебрали всех святых. Поссорились из за трудодней:

– Он же с ней, стервью, спит в сене. Вот и начисляет лишнее, – кричала какая-то гостья.

– А тебе какая дела? – урезонивали ее.

По случаю ссоры праздник перенесли и на другой день. Приехавшая кинопередвижка никого не интересовала и передвинулась, захватив Дмитрия, в другое село. Но и там была та же картина, только с еще большим размахом: все село было пьяно, вперемежку с гостями – председателями, бригадирами и даже парторгами из других сел. Если бы это было в конце сева – понятно, но сев был в самом разгаре.

– Ничего не поделаешь. Предстольный праздник, – объяснил счетовод.

– Престольный? – удивился Дмитрий.

– Да, религиозный вроде. Церкви у них давно нет, да и была-то одна на пять-шесть деревень, вот они день ее открытия вроде и празднуют, по памяти, значит.

– И как же не влетает за это?

– Нет, брат, шалишь: круговая порука. Начальство-то и само пьет. Подите, и вас напоят, – и вам будет нечем крыть.

– Да я что, я с удовольствием…

В третьем селе не миновала их чаша колхозного веселья.

– Кино? Ня надо кины, отдохните, будьте гостями, выпейте, – пригласил их председатель.

Не отказались. Вслед за ними ввалился огромный детина лет двадцати двух.

– Во-во, поди-к сюда, – словно обрадовался председатель, старичок тонкоголосый, маленький, этакий сивый меринок.

– Ну, иду, а чаво? – детина бесстрашно придвинулся.

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»