Тоска по окраинам

Текст
10
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Нет времени читать книгу?
Слушать фрагмент
Тоска по окраинам
Тоска по окраинам
− 20%
Купите электронную и аудиокнигу со скидкой 20%
Купить комплект за 798  638,40 
Тоска по окраинам
Тоска по окраинам
Аудиокнига
Читает Ольга Маркина
419 
Синхронизировано с текстом
Подробнее
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Я уперлась носом в пропахшую пылью буханку дивана. Стало жарко. Давили спущенные джинсы и почему-то резинчатые манжеты рукавов.

– Всё? – переспросила я.

Мать ничего не ответила.

Я поднялась, и, еще стоя спиной к ней, натянула и застегнула джинсы. Повернулась. Села на диван.

Плыла перед глазами стенка, и мать, и свисающий из ее руки синий метр. Хотелось плакать, но не плакалось. Слёзы застыли в глазах и никак не хотели вытекать, замерли. Я молчала, расковыривая царапину на руке, – что еще оставалось делать. Время будто замерло тоже – и унылого тиканья больше не было слышно.

А мать… Мать вдруг зажала рот рукой, будто опомнившись, и широко-широко раскрыла глаза.

– Господи… Что же я? Прости, прости, прости, – она упала перед диваном, перед моей грудью, утыкаясь лицом в колени. – Пожалуйста, прости. Тебе же не больно? Просто обидно, да?

Словно не узнавая, она отшвырнула метр на пол, потом всё же поднялась, скатала его и исчезла в коридоре – зашуршало мусорное ведро. Она вернулась и села в ту же позу, противно всхлипывая.

– Ты простишь меня? Ты ничего не скажешь папе? Я ведь не со зла, я ведь дура, дура…

Она опять положила лицо мне в колени, оставляя на джинсах горячие мокрые пятна. Показались ее лопатки в тонком свитерке, и вся понурая худая спина, и золотистая шея, которую обнажил свисающий набок растрепанный рыжий хвост.

Я неловко погладила ее по голове. Посмотрела в окно.

Солнце закатывалось с обратной стороны дома. Небо догорало, разделенное прутьями антенн. Где-то дребезжал пустой трамвай. Я хочу домой. Хочу домой. Хочу домой. Я.

До «вырастешь» оставалось еще десять лет.

Золотая лихорадка

Бог, верно, стал плотником, только чтобы сделать себе гитару.

Его творение – лакированная, светлого дерева, – слегка резонирует при каждом шаге; ощущать ее тяжесть даже приятно.

Говорят, боль лучше переживать в полумраке. Гитара лежит в черном чехле, как в плотных тяжелых шторах, которые выбирают в спальню, чтобы не пропускали свет. Спит и видит сны, быть может. К сожалению, себя саму спрятать в чехол нельзя – и на солнце приходится смотреть, и режет глаза от этого неуместного праздника в небе.

Но вот подошёл автобус и скрыл собою свет, как грязная железная туча. В салон они влезли последними, протиснулись в переднюю дверь – за толстой девочкой-подростком, за бабкой с венозной сеткой ног и пластмассовой палкой, за дедом с седыми клочьями из ушей. Водитель равнодушно отсчитал потные медяки сдачи, ссыпал их в Ленину ладонь. Лена поморщилась, но деньги взяла, и в свою очередь помусолила тоже.

S – Лена называла ее по-домашнему Стасей, но чаще, по давности дружбы, не называла никак – обогнала ее и протиснулась вглубь, к исписанным черным маркером, продавленным от сотен задниц сиденьям. Садиться, однако ж, не стала, просто безжизненно повисла на поручне и положила голову на плечо. «Не плакать, только не плакать», – приказала себе S и стиснула челюсть так, что еще немного и раскрошатся пломбы, – а в горле всё равно колет, и губы кривит. О чем-то другом надо подумать, не об этом. Себя не жалеть, или пожалеть позже. Затошнило бы хоть…

Автобус тронулся, и мимо поплыли пустые веранды кафе, и зеленый сквер со статуей Петра, и мост над полотном стоячей воды, которая к августу вся зацвела. На мосту развеваются триколоры – хотя и ветра-то никакого нет, душно, как в бане. Дальше, дальше, дальше от него и его мира. Только комок неловкой боли, неподъемный пуд в горле S забирает с собой.

По дороге от остановки и до самого подъезда они молчат. На втором этаже Лена коротко кивает и проскальзывает в свой тамбур, стекло в двери дрожит от хлопка. S слышит, как она стучит три раза – свои! – по фанерной двери, и дверь с готовностью открывают.

Ей нужно пройти еще шесть пролетов наверх. К пятому этажу она почти смиряется с потерей, опускает руки, складывается в три погибели. С порога нужно будет скинуть со спины гитару, проскользнуть в ванную, пустить воду, а там уже сладко проплакаться, носом в кулак. Потом умыться холодной, потом сбежать во двор, может быть, – чтобы не отвечать на вопросы. Не так-то просто спрятать свое горе в двенадцатиметровой комнате, особенно если жить в ней втроем.

S открывает дверь своим ключом. Никого. Дома никого – и облегчение от этой тишины. Разложен низенький стол, в вазе торчат пять белых розочек с лентой.

У матери день рождения, розы принес отец – а S ничего не подарила, и сбежала прямо с застолья на концерт. Случилась даже маленькая ссора: «Какие могут быть подружки и гулянки сегодня! Я бы никогда так не сделала на твоем месте». S хотела было напомнить что-то про свои детские праздники и родительские развлечения, но махнула рукой – были дела поважнее грызни с матерью, не хотелось портить свое долгожданное счастье.

S валится в свое «детское» кресло с ногами, садится поперек, упираясь пятками и лопатками в мягкие, обитые плюшем лапы, подлокотники (подлость, кость). Они приятно скрипят. Неизвестно, когда вернутся родители, – поэтому S наконец отпускает себя, в экспресс-режиме выжимает из горла ком, рыдает быстро, с наслаждением, в голос. Надо бы прореветь столько, сколько возможно, чтобы голова надулась, как шар, чтобы мозги обложило ватой. В вате можно сколько-то существовать – и на время забыть, что всё рухнуло.

Но слёзы больше не идут, кончились; надо встать и умыться. Из заляпанного зеркала над раковиной на S смотрит девушка-девочка, переходная форма, волос коричневый, с рыжинкой. Тараканьего цвета, как кажется ей самой. У отражения выщипанные до ниточек (изящные!) грустные брови, глаза круглые, зареванные, нос, и без того широкий нос картошкой, распух. И толстые губы распухли тоже, и будто бы даже подбородок раздался и покраснел. На ней синий сарафан, короткий, глубокого цвета сапфира. Завязывается на шее, а выше груди, на ключицах, красуется черный лакированный ободок, к которому завязки примотаны. «Это не платье, это от чемодана ручка», – сказала бабушка. Теперь S видит: оно и вправду хуже некуда, дешевое и пошлое, под мышками торчат силиконовые петли для вешалки. А ведь два часа назад ей всё нравилось. Выходя из дома, она тщательно выводила глаза смесью синего и черного, серебряный перламутр пыльной палочкой, по кругу глаза черным карандашом, губы забить жирным блеском… И волосы драла, чтобы не путались, железной расческой.

Лена выждет ровно пятнадцать минут, не больше. Через пятнадцать минут она появится на пороге. S знает ее всю жизнь: ее манеры, гримасы, все ее шмотки, повадки, словечки, запах ее квартиры, шаги ее родителей в коридоре. Знает всю жизнь, но порой (и очень часто) ей кажется, что эта не та ветка жизни, что S где-то заблудилась, а присутствие рядом Лены – верный знак, что что-то пошло не так.

Она вытирает нос детским жестом, тыльной стороной ладони. Цветы… И торт должен быть где-то. «Снежная королева», как мама любит, с серебряными шариками глазури. Похоже на ртуть, рассыпанную в сгустках крема.

Но вместо холодильника S открывает квартиру: дергает на себя деревянную рассохшуюся дверь, с шумом раскрывает вторую, железную, поставленную давным-давно от воров-квартирников. Однажды она застряла между ними, железом и деревом. Одна дверь захлопнулась, а вторую было не открыть изнутри без ключа. Почему-то тогда она совсем не испугалась – наоборот, ей было так спокойно, как будто S нашла единственное безопасное место во всём мире, спряталась в коробке факира, у которой двойное дно.

Она слушает тишину подъезда – и это лучше, чем вздрогнуть от внезапного звонка в дверь. Лучше стоять вот так, вдыхать сигаретный дым и слушать неторопливые Ленины шаги наверх, ее знакомое покашливание, видеть в пролете каштановый хвост на затылке.

Лена, как змея, проскользнет мимо S в квартиру, Лена скинет кроссовки, деловито осмотрит свой нос в зеркале, плюхнется в кресло и с наслаждением съест кусок торта, не менее довольная собой и расслабленная, чем обычно. Она не умеет ни утешать, ни говорить красивых речей. Она может только советовать – и советы ее такие: идти за своим, напирать и брать силой. А когда у Лены советов нет, она предпочитает делать вид, что ничего не происходит. Это ее вид деликатности, единственный Лене доступный. В её мире всё очень просто – и надо же, ей и вправду всё дается легко, всё и всегда.

День этот выпадет из жизни, такой черный, будто все лампы внутри разом померкли – если там вообще был свет. И солнце, вторя им, зашло за антенны дома напротив, и больше уже не вернулось – на всю следующую неделю, до самого сентября, зарядил тоскливый, слабенький серый дождь.

* * *

Началась эта болезнь меньше года назад.

Ленина мама работала методистом – S не смогла бы объяснить точно, что это за профессия, – Дворца молодежи (огромное здание в центре, на набережной, с трудом пережившее девяностые и теперь возвышавшееся над округой всеми своими башенками, балкончиками и стеклянным шаром кабинета астрономии), и часто привозила их к себе на работу, «погулять»; иногда записывала в какие-то кружки, запихивала для отчетности на занятия.

В ту субботу они действительно гульнули: проели все деньги в буфете, сделали набег на пустые кабинеты, перебрали бумажки в ящиках чьих-то столов, сфотографировались с уродливыми кактусами на подоконниках, в громадном зеркале женского туалета, в башне астрономии, в оранжерее и музее народного костюма на первом этаже. Развлечения кончились, стало скучно.

Лене пришла в голову грандиозная идея – поехать домой, на их левый берег реки, и торчать возле школы. S примерно понимала, зачем: наверняка там гуляет какая-нибудь компания, а в ней какой-нибудь угрюмый мальчик с ухмылочкой, очередной объект. Лена сделала знак подождать в коридоре, а сама прошмыгнула в кабинет тети Иры. S живо представляла себе, как канючит Лена, как тётя Ира возмущенно распахивает свои голубые глаза навыкате, как слегка розовеет ее усыпанный веснушками римский нос. Сцена затягивалась, стоять под дверью было неловко, и S пошла вниз по этажам.

 

Дворец был устроен на манер римского Колизея, как его рисовали в учебниках, – ну или застывшего ада со своими кругами. Четырехэтажное здание с внутренним амфитеатром балкончиками, посреди первого этажа – громадный пустой овал. Изредка его перегораживали ради каких-нибудь выставок собак или кошек, ярмарок шуб или елок в конце декабря. Эта роскошь и дерзость – ничем не занять такой громадный кусок, как десять квартир родителей S, оставить его пустым, – восхищала.

Тишина Дворца была такая же, как в школе во время уроков, но не вызывала у S тревоги. Может быть, потому, что здесь не давали звонков, и никто не выбегал опасной толпой из кабинетов, не ломился в гардероб, не сбивал тебя с ног и не дрался за трубами. Правый берег вообще был другим миром – благополучным, уверенным, и пространство Дворца было его центром, подчеркнуто-торжественным.

S сделала круг по второму этажу – кабинеты, кабинеты, зигзаги лестниц, пожарные выходы, заляпанные окна, в которые набивается пыль, застревают в рамах сухие листья. Подъем и еще кружок. Из-за двери с номером 303 доносился звук фортепиано и чье-то строгое «Р-р-раз, и два, и три… хорошо!». Дверь приоткрылась, и оттуда выбежала маленькая, крошечная даже девочка в черном трико, проскакала вниз по лестнице, пересекла Колизей, пугливо озираясь, и скрылась в нише, ведущей в женские туалеты. «Цыпленок», – подумала S.

Ее нагнала Лена. Нет, их не отпустят одних обратно. Нет, надо ждать. Мама («она», – скривилась Лена) дежурит, и торчать им тут до девяти. Можно было бы даже уйти сейчас и всем вместе – но нет, какая-то репетиция, какие-то ненадежные дети, «надо понаблюдать»; пойдем и мы посидим? «Что ж, пошли», – легко согласилась S.

В «Кукольном» – маленьком репетиционном зале под лестницей, почти что в подвале – оказалось невозможно дальше обсуждать одноклассника Лены по фамилии Камлыков. Туда-сюда бегал высокий парень в растаманской шапке, даже мужчина – настолько усталым и обмякшим было его лицо. За ним сновали пареньки и мальчики разного возраста и одна-единственная коротышка женского пола, вся в фенечках и почему-то фиолетовых сапогах из тонкого фетра. В зале пахло сухой пылью, поджаренной в свете рамп, какой-то тканью, деревом – и еще чем-то странным, неподходящим этому месту, чем-то печальным, сладким, нездешним, но до боли знакомым.

Лена и S устроились в предпоследнем ряду, подальше от желтого света, который заливал дощатую сцену. Странные эти ребята сновали кругом, шумели, пытались шутить, кривляться, паясничать, бегая между рядами. Чужое племя. Лена строчила очередное сообщение… S вздохнула – надо было хоть книгу взять.

Вдруг, как по команде, всё загудело, зафонило, заверещало… На сцену выбежал щуплый мальчик с прической, как у киношного принца: длинные пряди падают на скулы и чуть закручиваются, скрывая их, а сзади – гладкий затылок соломенного, нет, золотого цвета. Он перекинул через плечо ремень толщиной вполовину его самого, повесил на себя странной формы – пятиконечную, как звезда, – электрогитару и зачем-то зажал пластиковый уголок во рту. Лица́ его было не разглядеть: он сосредоточенно крутил колки, свет лампы падал прямо ему на голову, и голова качалась, полыхала, как еще один круглый фонарь, даже глазам больно от яркости.

S помнила мало деталей: паясничал рыжий Растаман, пела какая-то девочка с птичьим некрасивым лицом, в фетровых сапожках, от Лены шел запах чая, смешанный с ее домашним, привычным запахом, – и всё это было как в желтом расплывчатом сне, какой-то морок и почему-то предвкушение праздника. Мальчик закончил крутить колки и важно – с какой-то, S почувствовала, увесистой, профессиональной, заработанной важностью – кивнул. Заиграла быстрая улюлюкающая мелодия, как трель домашнего телефона, замелькал уголок пластика в его руках – длинные белые пальцы.

Тоскливая эта мелодия была словно не из этого вечера, не из этого октября, предвестия длинной зимы, не из этого года, не из этого времени. S даже показалось, что она ее уже слышала, и не раз. Она отвернулась от желтого фонаря к Лене. Всё равно его свет отражался, застревал где-то в ресницах, ослеплял сбоку. Хотелось закрыть глаза и уснуть на Лениной плюшевой кофте, в облаке ее дыхания, под это тоскливое и нездешнее улюлюканье гитар.

И видеть сны, быть может.

…В гардеробе они столкнулись. Золотая голова выходил уже в дутой куртке, конечно, без шапки, с гитарным чехлом наперевес. S успела увидеть его ботинки – шнурованные «гриндерсы» на тяжелой платформе, – но вот лица снова не разглядела. Оно было белым, смазанным, длинным и слишком подвижным, терялось в облаке волос. С ним шел краснощекий барабанщик, следом – Растаман в цветной шапке.

Когда Ленина мама наконец оделась, собрала все ключи, проверила свой кошелек и взбила волосы у зеркала, – музыкальная рать, конечно, уже пропала из виду. Они вывалились в холод и пошли по бесконечным ступенькам наверх, к старинному храму, пересекли его строгую площадь, подсвеченный огнями театр, огромный однорукий памятник поэту Кольцову, магазины и рестораны, – и оказались на автобусной остановке. Было поздно, город горел апельсинными фонарями, уютно и гостеприимно, как большая комната с керосиновой лампой; глубокая осень, пахнет прелыми листьями, вчерашним дождем.

В тесной маршрутке – тетя Ира еле выловила ее в потоке равнодушных машин, размахивая короткой ручкой в пальто, – Лена пристала к матери, со скучающим видом, как бы между прочим, выспрашивая: кто это был, что за «придурки» (было очень важно их обозвать, ни в коем случае не выдать своего интереса). Тетя Ира фыркнула, но объяснила: это такой кружок, парень в растаманской шапке учит их всех играть, писать песенки… даже что-то записывают они на студии… «А что такое, понравились, что ли?»

Переехали мост – и сразу вплыли в темноту. Левый берег реки, на котором они жили, был спальный, непарадный и негостеприимный. Они прошли переулок, как всегда немножко в страхе, уцепившись друг за друга локтями, словно три заварочных чайника. Лена с тетей Ирой стояли на площадке второго этажа, пока S поднималась на свой пятый. Это была традиция, в конце надо было крикнуть вниз: «Дошла!», – тогда все были спокойны, можно было прощаться. В их подъезде случалось всякое, и пока за S не захлопывались обе двери, пока в коридоре не загорался свет, она не чувствовала себя в безопасности.

Родители смотрели телевизор, уже расстелив постель. S тоже разложила свое кресло, переоделась в ночнушку с оленем и легла.

И ничего еще не происходило, но уснула S глубоко за полночь, обнимая ногами подушку, и снилось ей почему-то, что она взлетает над сценой «Кукольного», как на воздушном шарике, и летит куда-то выше рампы, выше кресел, под самый лепной потолок, который обычно никто не разглядывает, – а внизу качается золотой шар головы, похожий на огромный полевой одуванчик.

* * *

Что же было потом? Ну, заболела она не сразу. Редко кто причащается с порога, тем более в первый раз.

Возможно, ее заразила Лена со своим вечным интересом ко всему новому. Они вместе ездили теперь во Дворец заниматься танцами, но, несмотря на все Ленины усилия, «этих» – так она прозвала рок-кружок с первого дня – не встречали. Они возвращались на левый берег, каждая со своим плеером в ушах, переодевались и шли еще гулять вокруг школы, и Лена повторяла одно и то же: «Как бы с ними познакомиться? Как бы хоть имена узнать? Придумай что-нибудь, ты же умная», – просила она S, но та лишь разводила руками.

Зиму они обе провели – словно в теплом сугробе; это было счастливое время. Лена всё так же приходила к S, а иногда и S спускалась на второй этаж, они строили домики в «Sims», слушали музыку, обсуждали мальчиков Лены. Прошли зимние каникулы, потом короткий темный февраль – за образ февраля в голове S почему-то отвечали шесть окон спортивного зала, электрический мигающий свет и успокаивающий стук баскетбольного мяча. Они с Леной учились в разных классах, но обе во вторую смену, и обязательно дожидались друга друга в пропахшем сменкой фойе, а потом радостно выбегали в холод и темноту, на скользкие ступеньки школы.

В конце февраля, сразу после дня рождения, на S и вовсе напало какое-то странное, небывалое предощущение счастья. Она боялась этого чувства, она боялась радоваться заранее, потому что даже в пятнадцать лет догадывалась, что жизнь обожает обманывать. Но и ничего поделать с собой не могла: взявшаяся из ниоткуда сила распирала ее, весна обещала что-то такое, чего еще не бывало, но что навсегда поменяет ее темное камерное существование.

У Лены была своя миссия: к апрелю она все-таки раскопала полное досье на тех, из «Кукольного» зала. В Сети были даже видеозаписи репетиций – плохонькие, самодельные, но всё же лучше, чем ничего. S интересовала только та улюлюкающая мелодия, которую играл своими быстрыми пальцами золотой одуванчик, – и, к счастью, она была записана тоже, и стала ей тут же дорога́, как всё, что было долго утеряно. Насытившись ею, переслушав десятки раз, разобрав на аккорды и партии, она наконец вгляделась в фотографии ее автора – и даже разочаровалась. Он не был красив. Он был, как безжалостно заключила Лена, даже уродлив. Лицо его было узким, но с детской припухлостью возле рта. Шар головы создавали волосы, волосы, волосы, которые он нетерпеливо откидывал назад, вглядываясь в нотный стан – фотография раз, два, три, взгляд исподлобья, истерзанная губа, длинные пальцы неловко прижимают челку. Нос широковат, кто-то выложил фотографию номер пять, крупный план, – переносицу портит россыпь крупных веснушек. Весь он был сделан из какого-то тонкого, легко краснеющего материала, через который просвечивали голубоватые вены на висках; губы казались темнее, чем нужно, лоб – белый матовый алебастр. Он был неприятно худым, с торчащими ключицами, острыми коленями, цыплячьими ногами в рыжих волосках. S перевела взгляд на его фамилию – поповская, церковная, старорежимная… Дьячок N-ской церкви. Она мысленно примерила ему бородку, рясу, крест – дьячок и есть.

Но в мелодии, которую он написал, было нечто, будто бы только к S обращенное – и поиск, и тоска, и отчаяние. Ее повторы гипнотизировали, завораживали, ну, а то, что он там пел, не имело особого значения – что-то про золото и про грех, совсем бессвязное.

Во второй раз в жизни S увидела его в июне. Лена потащила ее на концерт, до того странный, что S каждую секунду было неловко за себя, за музыкантов, за всех, кто пришел к Камерному театру и толпился в скверике под импровизированной сценой. Лену никто не интересовал, кроме какого-то очередного объекта, которого она уже выбрала себе по фотографиям и приготовилась таранить, завоевывать и закидывать сообщениями до полной капитуляции. Вот тогда-то, пока они непринужденно (как Лене казалось) обходили аллею по сотому кругу, пока Лена пыталась заметить нужного ей барабанщика, басиста или кто он там был – а главное, увидеть, смотрит ли он на Лену, как смотрит и долго ли это делает, – вот тогда-то S увидела его: золотой шар головы, сложенные на груди тонкие руки, гитарный чехол за спиной.

Он стоял посреди главной аллеи, у самых ворот, и переминался с ноги на ногу, мешая новым прихожанам войти. Смущенно, детским движением, чесал нос и озирался – S даже показалось, что он замер дольше обычного, глядя в их с Леной сторону и сосредоточенно щурясь. У него был длинный рот всё с теми же припухлостями, и грустные скулы, и внимательный, утопленный взгляд, и плечики узкие, из растянутого ворота торчит длинная шея…

На сцену они почему-то так и не вышли, хотя название их группы красовалось на афише. S, сама еще не зная, зачем, следила за ним очень внимательно, стараясь не выдать себя, – и видела, что он ходил всё быстрее, худые ноги штангенциркулем мелькали туда-сюда. Потом эти вовсе ушли, и Лена разочарованно вздохнула, и они уехали на свой мрачный берег – строить планы, как всё будет в следующий раз.

…Она вспоминала золотую голову всё чаще, но ничего не говорила Лене. Даже имя его S не нравилось, казалось совсем неподходящим ее миру. Богдан. А сокращенно это как? И почему она вообще об этом раздумывает? Это был червячок, который незаметно принялся точить ее внутренности, червячок любопытства, сомнения… и еще чего-то, пока безымянного.

В разговоре с Леной она передразнивала золотой шар, называла его Буратино, делая вид, что не помнит имени. Она расставляла ноги как можно шире, хрипела его песенки и повторяла движения медиатором на невидимой гитаре, откидывала полотно волос назад, как он, и ощупывала языком внутреннюю стенку щеки, приоткрывая рот, словно задумавшись. Лена хлопала в ладоши и каталась по дивану от хохота. Пародия получалась точной: S смотрела много, много видео с их выступлений.

С каждой такой пародией к любопытству S примешивалось чувство вины: она уже была почти уверена, что этот Богдан – отличный парень, намного лучше ее самой, и уж он-то никогда не стал бы тратить ни минуты на то, чтобы высмеивать со своими друзьями незнакомую девочку.

 

Иногда S приходила в точку жалости – все-таки Богдан был слишком нескладным, худым… Лена открыто называла его некрасивым, уродливым даже – и S соглашалась: наверное, да, как же еще. Потом жалость проклюнулась во что-то другое, дала внезапный росток. Как если бы кто-то посадил лук-шалот, а на его месте вырос тюльпан, в неподходящем месте, не в тот час. S еще не знала, и ей неоткуда было узнать, что это называется словом «нежность».

Откуда-то с затылка наплывало облако, тепло разливалось по позвоночнику – и S даже вздрагивала.

Она всё чаще ловила себя на том, что хочет посмотреть видео еще раз, и еще, и снова. Ей стыдно, но она хочет. Она нетерпеливо дожидалась ухода Лены, и включала видео с репетиции, и ждала того самого кадра, в котором он развернется и вспыхнет своим сияющим смехом, вскинет удивленные брови; но гремит ключ в замке, яростно проворачивается, и всё приходится выключить: нельзя, чтобы родители видели ее с таким блаженным, одуревшим лицом.

* * *

S боролась с лихорадкой так же, как иные борются с горем.

Сначала она отрицала то, что произошло: нет-нет-нет, совсем ничего нет, просто любопытно, просто жалко его, просто скучно. Потом она разозлилась на саму себя и пробовала вовсе не смотреть на него, и не слушать его песен, и не придумывать себе ничего.

Всё кончилось тем, что однажды, набравшись невиданной смелости, она написала ему: поблагодарила за музыку, напомнила, что однажды они виделись на концерте. Богдан был на редкость вежливым и благодарным, но разговоры с ним получались пустые. «Как дела?» «Всё хорошо, а у тебя». «Тоже, что делаешь?» «Да вот поел, а ты?»

Но даже через эти короткие переписки в нем чувствовалась гармония, безмятежная благость. Постепенно S узнала многое: Богдан жил в центре, за старым цирком, на месте дореволюционного кладбища, и учился в центральной школе, куда перешла бывшая одноклассница S. «Интересно, – думала S, – что было бы, если бы он хоть раз в таком виде заявился в нашу семь-четыре? Избили бы в первый же день, да и всё». Хотя Богдан, судя по всему, не умел ни с кем ссориться: даже когда что-то заваривалось в их группе ВКонтакте – кто-то приходил и спорил до хрипоты про вокал, барабаны, про плагиат и смешение стилей, – Богдан вставлял свое слово последним и сворачивал спор маленькой шуткой, по-доброму, но твердо. В нем говорила какая-то сила правды, какое-то внутреннее спокойствие и отсутствие страха, что ли, – страха, который сидел в каждой клетке S, поселился от жизни в этом доме, квартале, районе, где в любой момент с тобой может случиться что угодно, как ни оденься, как ни берегись… И живет он, наверное, уж не на двенадцати метрах. Кто-то из тех, кого Лена атаковала своим дружелюбием, сказал, что Богдан единственный из них окончил музыкальную школу и получил аттестат с отличием – он поступал по классу фортепиано. Фор-те-пи-а-но! Играл гаммы, раскладывал свои длинные пальцы, ласкал блестящие белые клавиши… Значит, есть инструмент, значит, есть своя комната, где можно играть. А у S только шкаф в нижней секции стенки, как конура.

Невозможно было представить, какие родители у человека с его лицом. Невозможно было вообще представить, что у него есть родители. Как он делает уроки, интересно? Всё то же самое – и совсем нет. У него вот вьются волосы, волосы вьются. У S никогда этого не получалось – ее коричневые пряди просто висели вниз, были жесткими, колючими и рассеченными на концах, спутанными. Он был совсем из иного материала. Этот материал, противоположный ее собственному, в сущности, был рядом всю жизнь: с детства ее окружали тонкокожие люди. Мать, руки все в веснушках, как мягкое рыжее солнце. Лена, расцвеченная красными точками, горбинка на носу; такая же – тетя Ира. У Богдана, впрочем, другая выделка, как будто еще тоньше, искуснее, более редкий вариант. Золото и фарфор…

Это всё был уже торг. Это был поиск, за что уцепиться, чтоб не увязнуть. Конечно, и это не получилось – лихорадка похожа на вагонетку, которая разгоняется и может разве что сойти с рельс, но никогда не остановиться.

Наступал вечер, они ужинали с родителями за низеньким раскладным столиком втроем – южный летний ужин из жареной курицы и салата со сметаной, перед сном она опускала ноги в тазик и прислушивалась к стуку колес – летом почему-то его было особенно хорошо слышно, любимый звук железной дороги, и она по привычке представляла, куда же едут люди, на какой такой юг южнее, чем их собственный, и родители наконец гасили свет, и клавиша выключателя звенела по латуни, – всё, всё, всё это время она ждала минуты, когда накроется с головой и останется одна в тишине со своим плеером, один на один с хриплым, полым, до боли уже знакомым голосом Богдана.

25 июля, в душную ночь над Доном, S уснула, думая про этот самый материал и вспоминая одну фотографию. Она была сделана в поезде, на котором они ехали играть в какой-то там Белозерск. На нижней полке, влезая в кадр справа, изогнулся Богдан, раскрыв рот в удивленной гримасе и сощурив глаза. Пряди на лице, торчит сзади поездная занавесочка, и футболка на нем домашняя, выцветший хаки. Это его цвет. S вдруг видит, что и глаза у него – тоже хаки: зеленые, в окружении темных ресниц. Черные ресницы, черные зрачки с красным отблеском вспышки. Кольца пшеничных волос, шея, приоткрытый рот… Она замечает, что губы у него вовсе не тонкие, и прозрачная кожа на щеках, и румянец загара. Но главное – мякоть рта, влажность, розовость рта. Мокрые стенки щек, которые он изучает кончиком языка, истерзанные губы… Что-то сладко оборвалось в солнечном сплетении, и по плечам побежали мурашки стыда.

Конечно, это было уже отчаяние. Своих мыслей, цепочки ассоциаций, которая всё разворачивалась, никого не спросив, – S в те дни боялась, с ужасом и стыдом отмахивалась.

Но недолго. Однажды вечером, не выдержав любопытства, она раскатала сцену с Богданом. Зажмурилась и нырнула в темноту пододеялья. Что ж, пусть будет поезд. Один плацкарт… нет, лучше купе. Они попадают вместе случайно, едут на какие-нибудь там экзамены или концерты. В Москву. Каждый по своему делу. Пусть он лежит, как на фотографии, на нижней полке, справа. Пусть читает что-нибудь… нет, пусть слушает плеер, и голубоватый свет экрана подсвечивает его византийское мальчишечье лицо. Пусть сосредоточенно выбирает песню, лежит там, в футболке цвета хаки, накрывшись белым накрахмаленным пододеяльником до груди. А она… Она пусть лежит на полке сверху, противоположной. Пусть смотрит на него сперва, и пусть он тоже видит, как красиво она запрыгивает на свою эту полку, подтягивает ноги (надо бы научиться – так, чтобы не становиться на стол)… И пусть задирается майка, да, чуть-чуть задирается, чтобы он видел ее плоский живот – единственное, чем пока можно гордиться.

Дальше. Так получилось, что все сошли на станции ночью. Ну, не совсем ночью, часов в девять вечера. Все сошли, и поезд снова тронулся… И пусть он, уже заинтересованный ею, – кстати, а они будут знакомы? да, пусть будут, немного, как сейчас, – поглядывает вверх и притворяется, что дремлет. А она будет слезать и заденет его ножкой, так, чуть-чуть, неуклюже… Как же его задеть, если слезаешь с противоположной полки? Ну, как-нибудь уж заденет, или, еще лучше, упадет. Упадет на его ноги в белом пододеяльнике, и будет извиняться и приподниматься, ощупывая в темноте его тонкие предплечья, – и почувствует его жар, и запах этой самой футболки, запах чистоты, глаженого белья… И его мягкие волосы совсем рядом, и прозрачная кожа щеки – и он еще ближе, он прикрывает темные ресницы. И она, наконец, вламывается в его лицо, она сминает розовый рот, она врастает пальцами в затылок, в его белую шею, закладывает ладони под мочки тоненьких нежных ушей. Они клонятся на полку, сцепившись в одно целое, и это такой глубокий, влажный поцелуй, как у подростков в лагере, когда почти поедают друг друга, – и она вдруг лежит под ним, внизу, на крахмальной простыне, а с шеи его свисает выпавшая из ворота футболки цепочка, серебряный крестик попадает ей чуть ли не в рот…

Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»