Читать книгу: «Обрученные», страница 3
И он принялся самыми мрачными красками описывать ужасную встречу, и, рассказывая, он все больше давал волю своему гневу, которому до этой минуты страх не давал излиться наружу. Вместе с тем, видя, что Ренцо, взбешенный и подавленный, стоит перед ним с опущенной головой, дон Абондио довольно весело продолжал:
– Нечего сказать! Хорошенькую же вы затеяли историю! И услужили же вы мне!.. Сыграть такую штуку с благородным человеком, с вашим духовником! В его же собственном доме! В святом месте! Какой, подумаешь, совершили подвиг! На погибель мне, на погибель и себе самому вынудили меня сказать то, что я скрывал из благоразумия, вам же на благо! Но вот теперь вы все знаете! Хотел бы я посмотреть, что вы со мной сделаете… Ради самого Неба! Тут не до шуток. Дело не в том, кто виноват, кто прав, – дело в том, кто сильнее. Давеча утром, когда я давал вам добрый совет – как вы сразу взбеленились! А ведь я думал и о себе, и о вас… Ну так что же? Отоприте хотя бы дверь, верните мне ключ.

– Я, может быть, и виноват, – обратился к дону Абондио Ренцо, и голос его зазвучал мягче, хотя в нем и кипела еще ненависть к обнаруженному врагу, – может быть, я и виноват, но, положа руку на сердце, подумайте только, если бы на моем месте…
С этими словами он вынул из кармана ключ и пошел отпирать дверь. Дон Абондио направился вслед за ним, и, пока Ренцо поворачивал ключ в замке, старик приблизился к нему и с лицом серьезным и озабоченным, подняв к глазам Ренцо три пальца правой руки, словно желая в свою очередь помочь ему, произнес:
– Поклянитесь, по крайней мере…
– Может быть, я и провинился, так простите меня, – отвечал Ренцо, отворяя дверь и собираясь уйти.
– Поклянитесь… – повторил дон Абондио, схватив его за плечо дрожащей рукой.
– Может быть, я и виноват, – повторил Ренцо, стараясь освободиться, и стремглав вылетел, взбешенный, прекращая таким способом спор, который, подобно любому литературному, философскому или иному спору, мог бы затянуться навеки, потому что каждая из сторон только и делала бы, что твердила свои доказательства.
– Перпетуя! Перпетуя! – закричал дон Абондио после тщетных попыток вернуть убежавшего. Перпетуя не откликалась, и дон Абондио перестал понимать, что происходит.
Людям и позначительнее дона Абондио не раз случалось переживать такие неприятные передряги, такую неопределенность положения, при которой лучшим выходом кажется сказаться больным и улечься в постель. Этого выхода ему не приходилось даже и искать, он последовал сам собой. Вчерашний испуг, тревожная бессонница минувшей ночи, новый, только что пережитый испуг, тревога за будущее – все это возымело свое действие. Подавленный и отупевший, уселся он в кресло и, почувствовав какой-то озноб во всем теле, стал, вздыхая, разглядывать свои ногти, взывая время от времени дрожащим и сердитым голосом: «Перпетуя!» Та наконец явилась с огромным кочном капусты под мышкой. Лицо ее выражало равнодушие, словно ничего не произошло. Я избавлю читателя от всех жалоб, соболезнований, обвинений, оправданий, от всяких «вы одни только и могли сказать» да «ничего я не говорила» – словом, ото всех обычных в таких случаях разговоров. Достаточно сказать, что дон Абондио приказал Перпетуе запереть дверь на засов, ни под каким видом никому не отпирать, а если кто постучится, говорить через окно, что синьор курато нездоров и лежит в приступе лихорадки. После этого он медленно стал взбираться по лестнице, повторяя через каждые три ступени: «Влип! влип!» Да и в самом деле улегся в постель, где мы пока его и оставим.
Тем временем Ренцо в бешенстве зашагал по направлению к дому. Он еще не решил, что ему делать, но им уже овладело неотступное желание совершить что-нибудь необычное и страшное. Тираны, бросающие вызов, все те, кто так или иначе обижает других, виновны не только в творимом ими зле, но и в том потрясении, в какое они повергают души обиженных ими. Ренцо был юноша смирный, далекий от кровожадности, юноша прямой, чуждый коварных замыслов, но в данную минуту душа его жаждала крови, воображение было всецело поглощено измышлением какой-нибудь ловушки. Ему хотелось мчаться к дому дона Родриго, схватить его за горло и… Но тут он спохватывался, что жилище это было подобно крепости, охраняемой снаружи, а внутри кишевшей всякими брави; что только испытанные друзья и слуги имели в него свободный доступ, не подвергаясь осмотру с головы до ног; что незнакомого скромного ремесленника туда не пустили бы без проверки, а его, которого, вероятно, там очень хорошо знают, тем паче. Потом он подумал было взять ружье, спрятаться где-нибудь за изгородью и подкарауливать, не появится ли дон Родриго как-нибудь в одиночку. Он с жестоким наслаждением тешился воображаемой картиной: вот он слышит походку, его походку, осторожно поднимает голову, узнает злодея, наводит ружье, прицеливается, стреляет, видит, как тот падает и корчится; он бросает врагу проклятие и бежит по дороге к границе, чтобы оказаться в безопасности. А Лючия? Как только это имя прорезало зловещий мир его фантазии, тотчас же туда толпой ворвались и добрые мысли, привычные его душевному складу. Он вспомнил последний завет своих родителей, вспомнил Бога, Мадонну и святых, подумал об удовлетворении, не раз испытанном, от сознания, что за ним не водится никакого преступления, подумал об ужасе, какой не раз охватывал его при рассказе о каком-нибудь убийстве, – и со страхом и угрызениями совести, но вместе с тем с какой-то радостью опомнился от своих кровожадных замыслов, радуясь, что все это только игра воображения. Но зато сколько размышлений повлекла за собой мысль о Лючии! Столько надежд, столько обещаний, – будущее, о котором так мечталось, которое казалось уже почти в руках, – наконец, этот день, столь желанный. Как же теперь, какими словами сообщить ей эту новость? И далее, какое же принять решение? Как сделать ее своею, на зло этому всемогущему злодею. Заодно с этим в уме его промелькнуло не то чтобы определенное подозрение, но какая-то мучительная тень: наглость дона Родриго объясняется не чем иным, как его животной страстью к Лючии. Но Лючия? Неужели она подала к этому хотя бы малейший повод, малейшую надежду? Подобная мысль ни на мгновение не могла возникнуть в голове Ренцо. Но знала ли она хоть что-нибудь об этом? Мог ли он воспылать этой гнусной страстью и она не заметила этого? Посмел бы он прибегать к таким действиям, не испытав ее как-нибудь иначе? А ведь Лючия никогда ни словом не обмолвилась об этом ему! Своему жениху!
Обуреваемый такими мыслями, он прошел мимо своего дома, находившегося посредине деревни, пересек ее и направился к дому Лючии, стоявшему на краю деревни, почти совсем у околицы. Перед домиком этим был небольшой двор, отделявший его от улицы и огороженный невысокой стеной. Ренцо вошел во дворик и услыхал несмолкаемый гул голосов, доносившийся из комнаты наверху. Он догадался, что это подружки и кумушки, собравшиеся сопровождать Лючию, и ему не захотелось показываться на глаза этому сборищу с лицом, расстроенным полученной новостью. Девчурка, находившаяся на дворе, кинулась ему навстречу с криком: «Жених! Жених!»
– Тише, тише, Беттина! – сказал ей Ренцо. – Поди-ка сюда, ступай наверх к Лючии, отзови ее в сторонку и шепни ей на ушко… да только смотри, чтобы никто не слышал и ничего не заметил… скажи ей, что мне нужно с ней поговорить, что я жду ее в нижней комнате… да пусть приходит сейчас же!
Девчурка помчалась по лестнице, радостная и гордая данным ей секретным поручением.
В эту минуту мать как раз закончила одевать Лючию, и подруги со всех сторон обступили разряженную невесту и вертели ее во все стороны, чтобы получше разглядеть. А она поворачивалась, отбиваясь со свойственной крестьянкам немножко воинственной скромностью, загораживая локтем лицо, склоненное на грудь, и нахмурив густые черные брови, меж тем как губы ее невольно складывались в улыбку. Черные девичьи волосы, разделенные узкой белой полоской пробора, собраны были на затылке во множество мелких косичек, свернутых кольцами и заколотых длинными серебряными шпильками, которые расходились веером, образуя как бы сияние ореола, как и поныне причесываются крестьянки в окрестностях Милана. На шее у нее было ожерелье из гранатов, вперемежку с золотыми филигранными бусами. Ее стан облегал богатый корсаж из расшитой цветами парчи, с отдельными рукавами, которые были привязаны красивыми бантами. На ней была короткая юбка из плотного шелка со множеством мелких складок, красные чулки и узорчатые, тоже шелковые, туфли. Помимо этого свадебного наряда, Лючию красила ее скромная красота, еще более расцветшая от множества переживаний, отражавшихся на ее лице: радости, сдерживаемой легким смущением, тихой грусти, которая порой появляется на лице всякой невесты и, не умаляя красоты, придает ей особый отпечаток. Маленькая Беттина пробилась в кружок, подошла к Лючии и, осторожно дав понять, что хочет что-то сказать, шепнула ей на ушко словечко.
– Я выйду на минутку и сейчас же вернусь, – сказала Лючия женщинам и поспешно вышла. Увидя изменившееся лицо Ренцо и его беспокойное состояние, она спросила, охваченная каким-то страшным предчувствием: – Что случилось?
– Лючия, – ответил Ренцо, – на сегодня все пошло прахом, и один Бог ведает, когда нам удастся стать мужем и женой.
– Как? – сказала Лючия, совершенно растерявшись.
Ренцо вкратце рассказал ей все, что произошло в это утро. Она слушала его с тревогой, а услыхав имя дона Родриго, вся вспыхнула, вздрогнула и воскликнула:
– Так вот до чего!..
– Значит, вы знали? – сказал Ренцо.
– Еще бы, – ответила Лючия, – так вот до чего!..
– Что же вы знали?
– Не заставляйте меня говорить сейчас, не заставляйте проливать слезы. Я побегу за матерью и отпущу женщин, нам надо остаться одним.
Когда она уходила, Ренцо тихо произнес:
– И вы никогда ничего мне не говорили!
– Ах, Ренцо! – ответила Лючия, лишь на мгновение обернувшись к нему на ходу. Ренцо отлично понял, что имя его, произнесенное Лючией в такую минуту и таким тоном, означало: «Неужели вы можете сомневаться, что если я молчала, то лишь по честным и чистым побуждениям?»
Между тем словечко, сказанное на ушко, равно как исчезновение Лючии вызвали подозрение и любопытство доброй Аньезе (так звали мать Лючии), и она спустилась узнать, что случилось. Дочь оставила ее с глазу на глаз с Ренцо, вернулась к собравшимся женщинам и, постаравшись придать полное спокойствие своему лицу и голосу, объявила:
– Синьор курато захворал, и сегодня венчание не состоится.
Сказав это, она торопливо отвесила общий поклон и опять спустилась вниз.
Женщины вышли одна за другой и рассыпались по деревне, рассказывая о происшедшем. Две-три прошли до дверей дона Абондио, чтобы удостовериться, действительно ли он болен.
– Сильнейшая лихорадка, – объявила им из окна Перпетуя; и печальная весть, переданная остальным, сразу оборвала всякие предположения, которые закопошились было у них в головах и таинственным шепотком зазвучали в их разговорах.

Глава третья


Лючия вошла в нижнюю комнату в тот момент, когда Ренцо с тревогой сообщал Аньезе о случившемся, а та с такою же тревогой слушала его. Оба они обратились к той, которая знала обо всем больше их. Они ждали разъяснений, неизбежно мучительных. И сквозь скорбь у обоих вместе с любовью, которую они по-разному питали к Лючии, проглядывала – опять-таки по-разному – горечь: как могла она скрыть от них что-то, да притом еще такое важное! При всем своем нетерпении поскорее выслушать дочь Аньезе не могла удержаться от упрека:
– Родной матери не сказать о таком деле!
– Теперь скажу вам все, – отвечала Лючия, утирая передником слезы.
– Говори, говори же, говорите! – разом закричали оба – и мать и жених.
– Пресвятая Дева! – воскликнула Лючия. – Кто бы мог подумать, что дело дойдет до этого?
И голосом, прерывающимся от рыданий, она рассказала, как несколько дней назад, когда она возвращалась из прядильни и поотстала от своих подруг, ей повстречался дон Родриго в сопровождении другого синьора, как дон Родриго пытался занять ее всякими разговорами – не совсем хорошими, как она выразилась; она же, не обращая на него внимания, прибавила шагу, догнала подруг и в то же время услыхала, как другой синьор громко расхохотался, а дон Родриго произнес: «Бьюсь об заклад». На другой день те же синьоры опять оказались у нее на дороге; но Лючия шла среди подруг, опустив глаза; тот другой синьор засмеялся, а дон Родриго сказал: «Посмотрим, посмотрим».

– Благодарение Небу, – продолжала Лючия, – это был последний день работы. Я сейчас же рассказала…
– Кому рассказала? – спросила Аньезе, выступая вперед, не без некоторого чувства досады по адресу предпочтенного наперсника.
– Падре Кристофоро, мама, на исповеди, – ответила Лючия мягким извиняющимся тоном. – Я все ему рассказала, когда мы в последний раз ходили вместе в монастырскую церковь: если припомните, я в то утро принималась то за одно, то за другое, лишь бы проканителиться, пока не появятся другие деревенские – кому по дороге, – чтобы пойти вместе с ними, ведь после этой встречи я так боялась появляться на улице…
Как только произнесено было почтенное имя падре Кристофоро, досада Аньезе сразу улеглась.
– Ты хорошо поступила, – сказала она, – но почему было не рассказать и своей матери?
У Лючии имелось на этот счет два разумных соображения: одно – не опечалить и не напугать добрую женщину, которая ведь все равно не могла бы помочь в этом деле; другое – избегнуть риска широкой огласки всей этой истории, которую ей всячески хотелось похоронить, тем более что предстоящая свадьба, думалось Лючии, оборвала бы в самом начале это гнусное преследование. Из этих двух соображений она, однако, сослалась лишь на первое.
– А по-вашему, – сказала она потом, обращаясь к Ренцо таким тоном, которым хочешь внушить другу, что он был не прав, – по-вашему, мне бы не следовало скрывать этого? Ну вот, теперь вы знаете все.
– А что же сказал тебе падре Кристофоро? – спросила Аньезе.
– Он сказал, чтобы я всячески постаралась ускорить свадьбу, а пока сидела бы дома; чтобы хорошенько молилась Богу; что тот синьор, как он надеется, не видя меня, перестанет обо мне думать. Вот тогда-то, – продолжала она, снова обращаясь к Ренцо, не поднимая, однако, на него глаз и вся покраснев, – тогда-то я, утратив всякий стыд, сама принялась просить вас поторопиться со свадьбой, назначив ее раньше намеченного срока. Кто знает, что вы обо мне подумали! Но я хотела только добра, ведь мне так посоветовали, и я была уверена… А нынче утром я так далека была от мысли… – Тут сильнейшее рыдание прервало ее слова.
– Ах, негодяй! Ах, злодей! Ах, окаянный! – кричал Ренцо, бегая взад и вперед по комнате и хватаясь время от времени за рукоятку ножа.
– Господи боже мой! Вот беда-то какая! – восклицала Аньезе.
Юноша вдруг остановился перед плачущей Лючией; с горечью и вместе с тем с нежностью поглядел на девушку и сказал:
– Ну, на этот раз придет конец разбойнику!
– О нет, Ренцо, ради самого Неба! – вскрикнула Лючия. – Нет, нет! Ради Бога! Господь печется и о бедных… Как же вы хотите, чтобы он помогал нам, если мы сами будем творить зло?
– Нет, нет, ради самого Неба! – повторяла за нею Аньезе.
– Ренцо, – сказала Лючия, с выражением надежды и спокойной решимости, – у вас есть ремесло, и я тоже умею работать; уйдем из этих мест, чтобы он о нас больше и не слыхал.
– Ах, Лючия! А что будет потом? Ведь мы еще не муж и жена. Согласится ли дон Абондио выдать нам свидетельство об отсутствии препятствий к венчанию? Такой-то человек! Будь мы повенчаны – о, тогда…
Лючия снова принялась плакать. Все трое молчали, и уныние, их охватившее, было в тягостном противоречии с праздничной пышностью их одежд.
– Вот что, детки, послушайте-ка меня, – заговорила через некоторое время Аньезе. – Я ведь свет божий увидела раньше вас и людей немножко знаю. Не следует так пугаться: не так страшен черт, как его малюют. Нам, бедным, моток шелка порою кажется особенно запутанным только потому, что мы не умеем найти конца. Иной раз совет либо словцо человека ученого… ну, я знаю, что говорю. Сделайте по-моему, Ренцо! Подите-ка в Лекко, отыщите там доктора Крючкотвора, расскажите ему… Да смотрите, ради самого Неба, не называйте его так, – это его прозвище. Надо называть его просто «синьор доктор»… Как, бишь, его зовут-то? Вот поди ж ты! Не знаю я настоящего его имени – все его так именуют. Ну, словом, отыщите вы этого доктора, он такой длинный, тощий, лысый, с красным носом и малиновой родинкой на щеке.

– Да знаю я его с виду! – сказал Ренцо.
– Вот и отлично, – продолжала Аньезе. – Это – голова. Я не раз видала таких, что запутывались хуже цыпленка в пакле, прямо не знали, куда податься, а посидев часок с глазу на глаз с доктором Крючкотвором (смотрите не назовите его так!), глядишь, становились веселыми – сама видела! Захватите вот этих четырех каплунов (бедняжки, я только что собиралась свернуть им шею к воскресному пиру!) да снесите-ка их ему: к этим господам никогда не следует являться с пустыми руками. Расскажите ему все, что случилось, и увидите: он, не сходя с места, наговорит обо всем этом такого, что нам никогда не пришло бы в голову, хоть год думай!
Ренцо чрезвычайно охотно ухватился за этот совет; одобрила его и Лючия; а Аньезе, гордясь тем, что подала его, вынула бедных каплунов, одного за другим, из плетенки, собрала воедино все восемь ног, точно делала букет из цветов, скрутила их, перевязала бечевкой и вручила Ренцо, который, обменявшись с Аньезе и Лючией словами ободрения, вышел из дому садом, чтобы не попасться на глаза ребятишкам, которые бросились бы за ним вслед с криками: «Жених! Жених!»
Пересекая поля, или, как говорят там, «места», он шел тропинками, взволнованно размышляя о своем злосчастье и обдумывая речь, с которой он собирался обратиться к доктору Крючкотвору.
Предоставляю читателю судить о том, как себя чувствовали во время этого путешествия бедные связанные каплуны, схваченные за лапки и висевшие головой вниз, в руках человека, который от волнения при столь сильных переживаниях сопровождал соответствующими жестами все мысли, беспорядочно приходившие ему в голову. Он то в гневе протягивал руку вперед, то в отчаянии поднимал ее вверх, то потрясал ею в воздухе, словно угрожая кому-то, и на все лады изрядно встряхивал каплунов, заставляя болтаться четыре свешивающиеся головы, которые при этом все-таки ухитрялись клевать друг друга, как довольно часто случается с товарищами по несчастью.
Придя в город, он справился о местожительстве доктора и направился туда, куда ему указали. При входе им овладела робость, которую малограмотные бедняки испытывают при приближении к господам и ученым, – Ренцо сразу забыл все приготовленные речи, однако, бросив взгляд на каплунов, он приободрился и, войдя в кухню, спросил служанку, нельзя ли поговорить с синьором доктором. Та заприметила каплунов и, привыкнув к подобным подношениям, протянула к ним руку, хотя Ренцо убрал их назад: ему хотелось, чтобы сам доктор увидел дары и знал, что он пришел не с пустыми руками. Доктор подошел, как раз когда служанка говорила: «Давайте-ка их сюда и проходите к ним».
Ренцо отвесил глубокий поклон; доктор принял его ласково и со словами: «Входите, сынок!» – провел за собой в кабинет. Это была большая комната, на трех стенах которой висели портреты двенадцати цезарей, четвертая занята была большой полкой со старинными запыленными книгами. Посредине стоял стол, заваленный повестками, прошениями, жалобами, указами, вокруг него – три-четыре стула, а с одной стороны – кресло с ручками и высокой четырехугольной спинкой, завершавшейся по обоим углам деревянными украшениями наподобие рогов. Кресло было обтянуто коровьей кожей, прибитой гвоздиками с крупными шляпками; некоторые из них от времени вывалились, оставив неприкрепленными углы обивки, кое-где образующей складки. Доктор был одет по-домашнему, а именно: на нем была уже поношенная тога, которая много лет назад служила ему при торжественных выступлениях, когда он отправлялся в Милан по какому-нибудь важному делу. Он затворил за собой дверь и старался подбодрить юношу словами:

– Расскажите мне, сынок, свое дело.
– Я хотел бы поговорить с вами по секрету.
– Я слушаю, – сказал доктор и уселся в кресло.
Стоя у стола и засунув одну руку в шляпу, которую он вертел другой рукой, Ренцо продолжал:
– Я хотел бы у вас, как у человека ученого, узнать…
– Ну, смелей, расскажите мне, в чем дело! – прервал его доктор.
– Уж вы меня извините, мы, люди простые, не умеем говорить складно. Так вот, мне бы хотелось знать…
– Что за народ! Все вы такие: вместо того чтобы рассказать дело, вы все хотите выспросить, потому что уже заранее все решили про себя.
– Извините, синьор доктор, мне бы хотелось знать, подлежит ли наказанию тот, кто с угрозой станет требовать от священника, чтобы он не смел венчать.
«Я понял, – сказал себе доктор (на самом деле он ровно ничего не понял). – Я понял!» – Он сразу принял серьезный вид, но к серьезности этой примешивалось сочувствие и участие; он крепко сжал губы, издав при этом нечленораздельный звук, означавший чувство, более отчетливо выраженное вслед за этими первыми же его словами:
– Серьезный казус, сынок, – казус, предусмотренный законом. Вы хорошо сделали, придя ко мне. Казус простой, о нем упоминается в сотне постановлений и в одном специальном прошлогоднем постановлении нынешнего синьора губернатора. Вот я вам его сейчас дам посмотреть и даже потрогать собственными руками.
С этими словами он поднялся с кресла и, запустив руки в кучу бумаг, стал ворошить их, словно насыпая зерно в мерку.
– И где только оно? Ну, вылезай же, вылезай! И надо же иметь такую кучу! Наверняка оно тут – ведь это постановление важное. Да вот оно, вот! – Он взял бумагу, расправил ее, посмотрел на число и, приняв вид еще более серьезный, воскликнул: – Пятнадцатого октября тысяча шестьсот двадцать седьмого года. Совершенно верно: постановление от прошлого года – свеженькое. Такие больше всего внушают страх. Вы читать умеете, сынок?
– Немножко, синьор доктор.
– Хорошо. Следите за мной глазами и увидите.
И, высоко подняв развернутую грамоту, он принялся читать, бормоча отдельные места скороговоркой и по мере надобности прочитывая отчетливо, с большим выражением, некоторые другие:
– Хотя распоряжением, обнародованным по приказанию синьора герцога Ферийского сего 14 декабря 1620 года и подтвержденным преславнейшим и превосходительнейшим синьором Гонсало Фернандесом ди Кордова… и прочая и прочая… приняты были чрезвычайные и строжайшие меры против утеснений, вымогательств и тиранических действий, кои некоторыми предерзостно чинятся над преданными вассалами его величества, однако количество этих правонарушений, равно и злокозненность оных… и так далее и так далее, возросли в такой мере, что поставили его превосходительство в необходимость… и так далее и так далее… А посему, согласно суждению сената и хунты… и так далее… постановили обнародовать настоящее распоряжение.
В отношении тиранических действий твердо установлено, что многие в данном городе, равно и в селениях… слышите?.. в селениях сего государства насильнически чинят вымогательства и утесняют слабейших всякими способами, принуждая к подневольным торговым сделкам, найму… и так далее и так далее. Вы следите? Ага, так вот, слушайте: Принуждая к заключению браков или же расстраивая таковые… А? Что скажете?
– Как раз мой случай, – сказал Ренцо.
– Слушайте, слушайте дальше, а потом посмотрим, что за это полагается. Принуждая к даче показаний либо к недаче оных; к уходу кого-либо с места его пребывания и так далее… к уплате долга или к препятствованию взыскания оного; к помолу на его мельнице… Все это к нам не относится. А, вот, стойте… к тому, чтобы то или иное духовное лицо не совершало возложенных на него обязанностей либо совершало действия, до него не относящиеся… Каково?
– Указ словно нарочно для меня составлен.
– Вот именно. Слушайте, слушайте дальше: …и другие подобные насилия, учиняемые вассалами, знатными, людьми среднего звания, худородными и простонародьем… Никто не ускользнет: все тут, настоящая Иосафатова долина! Теперь слушайте про наказания… Хотя все таковые и им подобные злодеяния воспрещены, однако его превосходительство, имея в виду применение сугубой строгости и не отменяя настоящим предшествующих… и так далее и так далее… сим предписывает и приказывает всем наличным судьям сего государства преследовать судом нарушителей любой из вышепоименованных статей, равно и им подобных, с наложением денежного штрафа и телесного наказания, равно и ссылкой или каторгой, и до смертной казни включительно… шутка сказать!.. по усмотрению его превосходительства или сената применительно к каждому отдельному случаю, лицу и обстоятельству. И сие не-у-клон-но и со всею строгостью… и так далее и так далее… Ну, как вам это покажется? А? Смотрите, вот и подписи: Гонсало Фернандес ди Кордова, и дальше внизу: Платонус, а вот здесь еще: скрепил Феррер. Все как полагается!
В то время как доктор читал, Ренцо медленно водил глазами по бумаге, стараясь проследить связь и уловить точный смысл этих священных слов, в которых, казалось ему, было все его спасение. Заметив, что новый клиент скорее внимателен, нежели напуган, доктор удивился этому. «Должно быть, парень-то отчаянный», – подумал он про себя, а затем произнес:

– Вот, однако, вы себе чуб-то срезали. Оно, конечно, благоразумно. Но раз вы собрались довериться мне, в этом, пожалуй, не было надобности. Казус серьезный, но вы и не знаете, на что я при случае способен.
Чтобы понять эту выходку доктора, надо знать или припомнить, что в те времена профессиональные брави и всякого рода преступники обычно носили длинный чуб, которым как забралом прикрывали себе лицо при нападениях на кого-либо – во всех тех случаях, когда считали необходимым замаскироваться или когда предприятие было из числа тех, где требуется одновременно и сила, и благоразумие. Указы не могли обойти молчанием подобной моды. Его превосходительство (маркиз Инохоза) приказывает: кто станет носить волосы столь длинные, что ими прикрывается лоб до бровей включительно, или кто станет носить косу перед или за ушами, тот подвергается штрафу в триста скуди, а в случае несостоятельности – трехгодичной каторге, если провинился впервые, в случае же повторения – сверх вышеуказанного, увеличенному взысканию, денежному и телесному, по усмотрению его превосходительства.
Однако при наличии плешивости, равно и иного разумного основания, например отметины или ранения, таковым лицам, для вящего их приукрашения и здоровья, его превосходительство не возбраняет носить волосы такой длины, какая необходима для прикрытия подобных недостатков, но и не более того, предостерегая вместе с тем не выходить за пределы должного и крайней необходимости, дабы не подвергнуться взысканию, установленному для всех других нарушителей.
Равным образом его превосходительство под страхом штрафа в сто скуди или троекратного публичного вздергивания на дыбу и даже еще более значительного телесного наказания, по усмотрению, как указано выше, приказывает цирюльникам не оставлять тем, кого они стригут, указанных кос, чубов, завитков, ни волос длиннее обычного, ни на лбу, ни на висках, ни за ушами, но дабы все были уравнены, как указано выше, за исключением случаев плешивости или других недостатков, как о том сказано.
Таким образом, чуб являлся как бы предметом вооружения и отличительным признаком всяких буянов и забияк, вследствие чего их обычно и прозывали «чубами». Кличка эта уцелела и живет поныне в местном диалекте, правда в несколько смягченном значении. Думается, среди миланских наших читателей не один припомнит, как, бывало, в детстве родители, или учитель, или друг дома, или кто-нибудь из прислуги говорили про него самого: «Этакий чуб! Этакий чубик!»
– По совести говоря, честное слово бедного парня, – отвечал Ренцо, – я в жизни своей никогда не носил чуба.
– Так ничего у нас не выйдет, – ответил доктор, покачав головой и усмехаясь не то лукаво, не то раздраженно. – Если вы мне не доверяете, ничего не получится. Видите ли, сынок, плести ахинею доктору глупо, все равно судье придется сказать правду. Адвокату надо излагать обстоятельства ясно: наше дело потом спутать карты. Если хотите, чтобы я вам помог, нужно рассказать мне все начистоту от альфы до омеги, с открытой душой, как на исповеди. Вы должны назвать то лицо, которое дало вам поручение, – разумеется, это особа знатная и в таком случае я сам схожу к нему, это так уж полагается. Понятно, я не стану ему говорить, что узнал от вас про данное им поручение, – в этом вы уж положитесь на меня. Я скажу ему, что пришел умолять его заступиться за бедного оклеветанного парня. С ним вместе я и предприму нужные шаги к тому, чтобы закончить дело по-хорошему. Поймите вы: спасая себя, он спасет и вас. Опять же, если вся эта штука – дело только ваших рук, что ж, я не уклоняюсь, мне случалось выручать людей и из худших передряг… Только бы вы не задели какой-нибудь значительной особы, – об этом надо сговориться заранее, – я берусь выручить вас из затруднения, – ну, разумеется, не без некоторых издержек. Вы должны назвать мне, кто, как говорится, обиженный, – а там, сообразно с положением, званием и настроением нашего приятеля будет видно, можно ли припугнуть его тем, что у нас есть рука, либо найти какой-нибудь способ нам самим впутать его в уголовщину, так сказать, запустить ему блоху в ухо: ведь если кто хорошо сумеет обойти указы, тогда никто не окажется ни виноватым, ни правым. Что касается курато, – если он человек разумный, он не станет брыкаться; ну а если он окажется упрямцем, найдем средство и против такого. Из всякой каверзы можно выпутаться, но для этого нужен толковый человек; а ваш казус серьезный, – серьезный, повторяю, весьма серьезный! Указ гласит определенно. И если дело будет решаться между юстицией и вами, так сказать, с глазу на глаз, вам придется плохо. Говорю вам по-дружески: за шалость приходится расплачиваться. Если хотите отделаться дешево, нужны деньги и откровенность; надо довериться тому, кто вам желает добра, надо слушаться и исполнять все, что будет вам предписано.
Пока доктор исходил всеми этими словами, Ренцо стоял и глядел на него с тем восхищенным вниманием, с каким зевака на базарной площади глядит на фокусника, который, напихав в рот огромное количество пакли, вытягивает потом оттуда нескончаемую ленту. Однако, когда он ясно понял то, что хотел сказать доктор и какая произошла путаница, он оборвал нескончаемую ленту, тянувшуюся из уст адвоката:
Начислим
+13
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе








