Читать книгу: «Петровка. Прогулки по старой Москве», страница 2

Шрифт:

Хор пел грубо, резко, а в то же время заглушался оркестром; и голоса, и само пение были плохи, а потому о красивой звучности пения и думать было нечего; хористы были к тому же положительно переутомлены и надорваны чересчур усиленной, ежедневной работой, так как они же пели и в итальянской опере, требовавшей непрестанных репетиций и разучиваний новых опер; кое-кто из мужского персонала ввиду скудости жалования участвовал тайком и в певческом хоре. Хористки даже наружностью смущали новичка-зрителя: большинство из них были стары и уродливы, или замечательно полны, или страшно худы; вперед при этом всегда выступали самые заслуженные и тяжеловесные дамы. И пение, и игра хора совершенно не отвечали тому, что должно было происходить по ходу оперы на сцене; то вся компания, несмотря на просительные или угрожающие жесты стоящих за кулисами режиссера и хормейстера и слышное публике шиканье дирижера, во весь голос вопила: «Тише, тише», а то при пении «бежим, спешим» выражала полное благодушие, довольство и не только не двигалась с места, но даже и жестов никаких не делала, пока, наконец, не валила, подобно стаду овец, за кулисы».

Потребовались годы, прежде чем все это более-менее исправилось. Разве что традиция выпускать в первый ряд самых дородных барышень пережила столетия.

* * *

Кстати, одними спектаклями дело не ограничивалось. Здесь нередко устраивали балы и маскарады, благо конструкция театра позволяла.

Трансформация, однако же, была не шуточная. Один из современников писал: «Под маскарад отводилось все помещение театра, даже передняя часть сцены. По окончании представления партер быстро очищался от кресел; пол в части зрительной залы, прилегающей к сцене, поднимался до ее уровня, оркестр застилался тоже полом, причем на сцене ставился павильон с потолком, отделявший от публики закулисную часть сцены; иногда на ней устраивался бивший довольно высоко фонтан; в центре зала возвышалась круглая эстрада, на которой сидели и исполняли свои песни тирольцы; в зале же, на краях ее, помещались, кажется, два оркестра. Танцевали и на сцене, и в партере, но в общем танцующих было мало, и танцы происходили достаточно смирно; пытавшихся резко канканировать немедленно усмиряли, а при непослушании и сопротивлении выводили без церемонии. Костюмированных было не очень много, и костюмы не отличались красотой и оригинальностью; большинство масок, главным образом лиц женского пола, было в разноцветных домино, а мужчины во фраках. Публики собиралось очень много, даже много лож бенуара и бельэтажа бывало занято, и оттуда движущаяся во всех направлениях и танцующая публика представляла пеструю, веселую картину; в большом зале-фойе проходило гулянье парочками под руку, а в боковых залах устраивался буфет и за отдельными столиками подавался ужин. Дамы из „общества“ тоже езжали со своими кавалерами в эти маскарады, но брали ложи, откуда не выходили и куда им подавали шампанское (в те годы его пили во множестве, и оно было гораздо дешевле), фрукты и конфеты».

* * *

В 1863 году здесь состоялось большое событие в жизни Москвы музыкальной. В Большом театре с успехом прошел гастрольный концерт Рихарда Вагнера.

Милые москвичи, конечно же, слушали его с восторгом. Жители первопрестольной вообще любили всяких иноземных гастролеров. Тем более, эмоциональная музыка Вагнера оказалась для патриархальных москвичей в некотором роде неожиданностью.

Газеты писали: «Театр был полон донельзя; энтузиазм публики небывалый; сам оркестр, увлеченный порывом восторга и удивления к гениальному художнику, принимал не раз участие в рукоплесканиях».

Разумеется, такой прием был неожиданностью для самого композитора. Он впоследствии писал в своих воспоминаниях: «Я чувствовал себя вознагражденным оказанным блестящим приемом и особенно громадным энтузиазмом, который проявил по отношению ко мне оркестр».

На самом же деле, причина столь нетипичной реакции самих музыкантов была отнюдь не в достоинствах музыки Вагнера. Дело в том, что он поразил своих помощников уже на репетиции. Дирижируя, он встал лицом не к зрительному залу, а к оркестру. До него никто не вел себя столь странным образом. Дирижер все время становился в первом ряду музыкантов, вместе со всеми повернувшись к публике.

Разумеется, некоторые слушатели гневались. Еще бы – заплатили деньги, затратили время, приехали, а тут, понимаете ли, такое вопиющее неуважение. Да со стороны кого! Со стороны какого-то композитора.

Однако, истинные ценители музыки (а их, конечно, было большинство) поняли, что так гораздо целесообразнее. То есть на конечном продукте – на качестве музыки – это отражается наилучшим образом. И с тех пор все дирижеры становились спиной к публике.

Вагнер же вошел в историю, в том числе, и беспрецедентным разворотом всех российских дирижеров на 180 градусов.

* * *

Владимир Гиляровский так описывал главный театр города Москвы: «В Большом театре на премьерах партер был занят барами, еще помнившими крепостное право, жалевшими прежнюю пору, брюзжащими на все настоящее и всем недовольными.

Зато верхи были шумливы и веселы. Истинные любители оперы, неудавшиеся певцы, студенты, ученики равных музыкально-вокальных школ, только что начавших появляться тогда в Москве, попадающие обыкновенно в театр по контрамаркам и по протекции капельдинеров.

…И шумит, и гудит, и не троньте его,

Яко наг, яко благ, яко нет ничего…

В верхних ложах публика «наплывная». Верхняя ложа стоила пять рублей, и десяток приказчиков и конторщиков набивали ее «по полтине с носа» битком, стоя плотной стеной сзади сидящих дам, жующих яблоки и сосущих леденцы.

– И чего актеры поют, а не говорят, слов не разберешь! – жаловались посетители таких лож.

– Одна песня, а слов нет!

Ложи бенуара и бельэтажа сплошь занимались купечеством: публика Островского.

Иногда в арьерложе раздавался заглушенный выстрел; но публика не беспокоилась: все знали, что в верхней ложе жених из ножевой линии угощал невесту лимонадом».

И вправду, это только в наши дни Большой театр представляется нам этаким серьезным и сакраментальным учреждением. Это вечерние костюмы, классический балет, ну, в крайнем случае, принятие так называемого ленинского плана ГОЭЛРО, которое имело место в декабре 1920 года тоже здесь, в Большом театре.

Тем не менее, до революции эта сценическая площадка была подчас довольно легкомысленной, случалось, что забавной и уж ни в коей мере не консервативной.

Взять хотя бы технологию распространения билетов на модные сценические постановки, например, с участием Шаляпина. Очередь у кассы устанавливалась где-нибудь за пару суток. Московские разносчики об этом знали и по ночам ходили к театральной очереди с согревающим товаром – теплыми пирожками и горячим медом. Заканчивалось тем, что перед самым открытием кассы подходил господин пристав, доставал мешок с бумажками и начиналась лотерея. Таким образом театроманы, ставшие в очередь первыми, запросто могли остаться вообще ни с чем, а ленивцы, подошедшие пару часов назад – напротив, получить прекрасные места в партере.

А в марте 1882 года в театр ходить было и вовсе ни к чему. Общество спасения на водах устроило в доме Мичинера (Леонтьевский переулок, 21) сеансы «телефонной оперы». «Общество имело в виду познакомить публику с замечательным открытием нашего времени, а именно: с возможностью по проволокам, при помощи электричества и соответствующих аппаратов, слышать на расстоянии музыку, пение и разговор», – сообщала газета «Московский листок». Тем самым общество задумало поправить свое финансовое положение, и москвичи со средствами брали билеты в магазине у Дациаро (рубль – десять минут), надевали наушники и сквозь треск и шумы слушали «Фауста», «Демона» и «Риголетто» – в прямой телефонной трансляции из Большого театра. Правда, в скором времени затея провалилась – качество звука собственно в театре все же несравненно лучше.

Случались, разумеется, скандалы и скандальчики. Да и вообще какая-то нечистая возня вокруг театра. Главная прима русской оперы Федор Иванович Шаляпин сетовал: «Вспоминается мне такой замечательный случай. В московском Большом театре был объявлен мой бенефис. Мои бенефисы всегда публику привлекали, заботиться о продаже билетов, разумеется, мне не было никакой надобности. Продавалось все до последнего места. Но вот мне стало известно, что на предыдущий мой бенефис барышники скупили огромное количество мест и продавали их публике по бешеным ценам, распродав, однако, все билеты. Стало мне досадно, что мой бенефисный спектакль оказывается, таким образом, недоступным публике со скромными средствами, главным образом – московской интеллигенции. И вот что я делаю: помещаю в газетах объявление, что билеты на бенефис можно получить у меня непосредственно в моей квартире. Хлопотно это было и утомительно, но я никогда не ленюсь, когда считаю какое-нибудь действие нужным и справедливым. Мне же очень хотелось доставить удовольствие небогатой интеллигенции. Что же, вы думаете, об этом написали в газетах?

– Шаляпин открыл лавочку!..»

А еще про Федора Ивановича ходили слухи, что он горький пьяница, что он все время оскорбляет, а случается, и поколачивает дирижеров. Слухи, не имевшие к действительности ровным счетом никакого отношения. В одном, пожалуй, грешен был великий бас – если кто-нибудь шумел во время выступления, он требовал, чтоб нарушителя немедленно вывели из зала. И отказывался продолжать концерт, пока не будет выполнено требование.

Отношения же между публикой и труппой были совершенно четко обозначены Толстым в «Анне Карениной». Всего несколько строк – и сразу ясно, что к чему: «На другой день было воскресенье. Степан Аркадьич заехал в Большой театр на репетицию балета и передал Маше Чибисовой, хорошенькой, вновь поступившей по его протекции танцовщице, обещанные накануне коральки, и за кулисой, в денной темноте театра, успел поцеловать ее хорошенькое, просиявшее от подарка личико. Кроме подарка коральков, ему нужно было условиться с ней о свидании после балета. Объяснив ей, что ему нельзя быть к началу балета, он обещался, что приедет к последнему акту и свезет ее ужинать».

Ни добавить, ни прибавить.

* * *

Впрочем, в Большом театре кроме опер и балетов случались представления, достаточно далекие от классики. Например, все те же маскарады – очень даже колоритные, хотя и скучноватые. Репортер журнала «Искра» об одном из них писал: «Поехал я поглядеть на маскарад в Большом театре. Масок (домино) не было почти ни у кого. Все дамы в партере были без домино. На афише, правда, стояло: всем дамам в партере быть в масках. Но не послушались афиши московские дамы. Спрашиваю одну:

– Что же вы без интересной полумаски?

Поглядела на меня было – розовая, сверкающая бриллиантами первогильдейша – и говорит:

– Как это можно? Бог весть за кого могут меня принять. Незнакомец дерзкий заговорит и пригласит еще на ужин.

– Ну, разумеется, без маски и вы никого интриговать не можете, и к вам никто не подойдет. Что же вы, однако, намерены здесь делать?

– Погляжу и уеду.

– Проскучаете?

– А разве в Москве веселятся?

Посмотрел я кругом: точно – никто не веселится. Ходят по зале все больше «свой» со «своею», перекидываются замечаниями о костюмах; подслушал даже совсем не маскарадный разговор – о каком-то Карпыче, который постом непременно тулуп вывернет…

В ложах сидели купеческие самочки мумиями и легонько изредка шевелились, чтобы брильянты больше играли. Интриговал в зале один Клементьев в костюме щеголя времен Директории. Еще робко и как-то конфузясь выступал в женском домино г. Собинов, но интриговать не решался.

Костюмы дам были, по идее, все – самое старое старье: гречанки, турчанки, цыганки. Ни единого оригинального костюма; ни единой искры веселья».

Только недоразумения, случавшиеся во время этих развлечений, придавали им некую живость. «В прошлую субботу, во время маскарада в Большом театре, публика обращала особое внимание на одного молодого человека, сильно выпившего, который приставал буквально ко всем, не различая знакомых от незнакомых, – писал „Московский листок“. – У многих он сдирал маски, срывал накладные бороды, усы, привязные косы и проч. Затем, увлекшись безнаказанностью своих шалостей, он вздумал подшутить над самим собой и, для удовольствия присутствующих, прыгнул в резервуар фонтана. В один миг он погрузился выше головы и стал захлебываться. Тогда один из его приятелей вытащил его и поставил на ноги. По зале раздался хохот, и мокрый безобразник, видя, что к толпе приближается полиция, удрал. Товарищ же его, тащивший из резервуара своего друга, тоже мокрый, попался на глаза дежурному полицейскому офицеру, и тот пригласил его в отдельное помещение для составления акта. Публика вступилась за мокрого кавалера и объяснила, в чем дело. Но полицейский офицер не поверил этому и, заглянув в резервуар, где плавала на поверхности шляпа, стал уверять публику, что человек уже утонул, что нужно спасать; стали спускать воду, и через сравнительно долгое время добрались до дна резервуара. Что же оказалось? Шляпа, одна перчатка и носовой платок; утопленника, вопреки ожиданию полицейского офицера – не оказалось. Пассаж этот доставил много удовольствия публике, но мало радости приятелю, который, весь мокрый, поехал восвояси. Прыгнувший в резервуар оказался сыном генерал-майора Н-ым, которого полиция давно знает за скандалиста и не составляет протоколов только во внимание к общественному положению его отца».

Если бы не стыдливое «Н-ым», то можно было бы поаплодировать отважности тогдашних журналистов и газетчиков.

Впрочем, иногда в Большом театре все-таки случались по-настоящему интересные мероприятия. К примеру, специализированный маскарад, организованный создателем театрального музея А. Бахрушиным. Все здесь было оформлено в древнерусском стиле – шатры, рогожные ковры, всякого рода безделушки. Шампанским торговали балерины, разместившиеся в «избушках». В центре зала стояла жар-птица.

Правда, этот маскарад был ценен в первую очередь как произведение декоративного искусства, а не как бесподобнейшее место проведения досуга.

* * *

Иногда в Большом театре случались и несчастья. Так, в январе 1896 года студент Василий Михайловский аплодировал певцу Хохлову, при этом встал на стул, начал размахивать платком, затем в азарте поставил одну ногу на барьер своей высокой ложи и свалился вниз. В полете он хватился за роскошный канделябр, согнул его, не удержался и упал на кресло одной молоденькой театралки. К счастью, юная девица тоже любила пение Хохлова и в азарте своем несколько секунд назад вскочила с места. Так что, девушка не пострадала, зато от кресла отвалились подлокотники, спинка и сломались ножки.

Сам студент Василий легким испугом не отделался. «На правой стороне лица страдальца под глазом к подбородку видна была разорванная рана, носовая часть сильно повреждена, на поясничной области с правой стороны виден больших размеров кровоподтек; опасаются, не поврежден ли позвоночный столб», – отчитывался театральный хроникер.

Впрочем, на большую часть посетителей театр действовал благотворно. Например, купцу из Бухары Хусеину Шагазиеву он и вовсе посодействовал в карьере. Купец попал

в Москву, пошел в Большой театр и онемел: «сотни красивых полураздетых женщин, изящно танцующих под аккомпанемент чудной музыки, поражающий блеск от освещения, от нарядных дам, с угнетающим запахом духов». Именно так Хусеин представлял себе рай. Недолго думая, восточный человек перебрался в Москву, где весьма преуспел на поприще торговли.

А мальчик Боренька Бугаев (будущий писатель Андрей Белый), насмотревшись в Большом на танцоров и танцорок, принялся их пародировать и в результате сохранил способность танцевать странные танцы вплоть до самой смерти.

Один из современников писал о нем: «Оркестр… заиграл фокстрот. Андрей Белый, сидевший за столиком, заставленным пивными кружками, в компании сильно подвыпивших немцев, выскочил на середину залы, подхватив по дороге проходившую мимо женщину, и пустился в пляс. То, что он выделывал на танцевальной площадке, не было ни фокстротом, ни шимми, ни вообще танцем: его белый летний костюм превратился в язык огня, вокруг которой обвивалось платье плясавшей с ним женщины».

Впрочем, не все приходили в восторг от танцев Бориса Бугаева. Другой мемуарист рассказывал: «Переезд из мрачного Цоссена в светлый Берлин… Это переселение совпало с апогеем его «безумств», с тем, что его двойное пристрастие к алкоголю и танцу (можно ли, строго говоря, называть танцами его плясовые упражнения?) стало общеизвестным. Он словно бравировал своими «хлыстовскими» радениями, из вечера в вечер посещал второстепенные танцульки, размножившиеся тогда по Берлину как поганки после дождя, и какие-то сомнительные кабачки, привлекавшие его тем, что они были «под рукой»…

Восстанавливая теперь в памяти все эти «безумства», диву даешься, почему такие скандалы как будто никогда не вспыхивали. Ведь Белый приглашал молоденьких девиц, пожилых матрон – собственно, ему было вполне безразлично, кто с ним пляшет, кто его партнерша, – и так как было тогда не принято от приглашения отказываться, он обрекал на некий «танцевальный эксгибиционизм» кого попало. А ведь его танец неизменно принимал какой-то демонический, без малого ритуальный (но отнюдь не эротический) характер, доводивший нередко его партнерш до слез и настолько публику озадачивающий, что его танцы часто превращались в сольные выступления. Остальные пары покорно отходили в сторону, чтобы поглазеть на невиданное зрелище. Но все же «выкрутасы» русского «профессора» (так он титуловался во всех этих злачных местах) были таковы, что в большинстве случаев все эти берлинские мещане среднего достатка чувствовали, что перед ними человек какого-то особенного склада, к которому их мерки неприложимы».

Сам же Борис Николаевич к своим похождениям относился спокойно:

 
Абрам Григорьевич Вишняк,
Танцуйте чаще козловак,
Его на Регенсбургерштрассе
Протанцевали мы вчерася…
 

Словом, польза от театра на Петровке была самая разнообразная и неожиданная.

* * *

Конечно же, невероятно притягателен (тогда да и сейчас) Большой театр для светских львов и львиц. Московское «общество» жило жизнью театра, как будто своей. Не посещать премьеры, бенефисы, да и просто так, время от времени, не демонстрировать себя в Большом театре слыло дурным тоном и совершенно не способствовало популярности.

Вот, например, отчет Дон-Аминадо, знаменитого поэта: «Московский зимний сезон был в полном разгаре.

В Большом Театре шла «Майская ночь» Римского-Корсакова.

«Рогнеда» и «Вражья сила» Серова.

Не сходил со сцены «Князь Игорь».

Носили на руках Нежданову.

Встречали овациями Шаляпина, Собинова, Дмитрия Смирнова.

Эмиль Купер в каком-то легендарном фраке, сшитом в Париже, блистал за дирижерским пультом, то морщился, то пыжился и в ответ на аплодисменты кланялся только в сторону пустой царской ложи.

Спектакли оперы сменялись балетом.

«Лебединое озеро», «Жизель», «Коппелия», «Конек-Горбунок» – не сходили с афиш».

Вот чем жила в то время модная Москва.

И, разумеется, водить приятельство с солистами, да даже и с хористами Большого было вопросом чести и престижа. Их постоянно приглашали на всевозможные застолья, а, заручившись обязательством явиться, зазывали на общение со знаменитостью своих многочисленных друзей и родственников.

На таких пирах случалось всякое. Однажды, например, тенор Дмитрий Смирнов, отужинав в одном купеческом гостеприимном доме, выслушал просьбу хозяев – конечно, попеть.

– А дочка наша вам аккомпанирует, – соблазнял, как умел, хозяин. – Она – наш талант, громко-громко умеет на рояле играть.

Час был поздний, вечер душный, окна нараспашку, и закрыть их не было возможности – все б сразу задохнулись. Смирнов решил за это уцепиться и от пения отказаться – дескать, соседей потревожим, а они, пожалуй, спят уже.

– Ничего страшного! – ответили хозяева! – Так им и надо! У них ведь тоже в прошлую ночь собака выла, выла…

Но актеры относились к этим приключениям философски. Подумаешь – поставили с собакой в один ряд. Главное, что накормили от души, отнюдь не собачатиной. Да и напоили дорогими марочными винами.

Жизнь – удалась!

* * *

Главным оставалось все-таки искусство. Опера, балет. Классическая музыка. Сюда, словно в консерваторию съезжались меломаны – послушать оркестр Большого театра. Он же подчас был просто чудесен, особенно когда им руководил незаурядный дирижер. Влас Дорошевич писал: «Лет 10—12 тому назад меня поразил, – и очаровал, – манерой дирижировать Рахманинов.

Он дирижировал тогда своим «Алеко» в Большом театре.

Когда в оркестре возникала нежная, прекрасная мелодия, жесты Рахманинова становились такими, словно он нес через оркестр что-то бесценное.

Невероятно дорогое и страшно хрупкое.

Ребенка ли, хрустальную ли вазу тончайшей, ювелирной работы, или до краев наполненный бокал токайского «по гетману Потоцкому» вина, с 1612 года дремавшего в бутылке, «поросшей травою».

Вот-вот толкнет какой-нибудь неуклюжий контрабас или зацепит длинный фагот, – и драгоценная ноша упадет и разобьется.

Нет границ прекрасному в жизни, – и осторожность может быть выражена в формах божественно-прекрасных».

Кстати, при всем при том, с музыкантами Сергей Рахманинов был строг, даже суров. До него в Большом театре служил дирижером Альтани – человек близорукий и мягкосердечный. У него имелись милые странности, в частности, своеобразный ритуал, которым предварялись репетиции. Альтани терпеливо дожидался, пока соберутся все певцы и музыканты. Только тогда он выходил на сцену, окидывал взглядом коллег и задавал традиционный вопрос:

– Оркестр весь здесь?

– Весь, Ипполит Карлович, – отвечали ему.

– Хор весь в сборе?

– Весь, Ипполит Карлович.

– Хорошо. Солисты все налицо?

– Все, Ипполит Карлович.

– Прекрасно. Курьер, афишу!

Ему подавалась афиша, отпечатанная на особенной, мягкой бумаге. Альтани брал афишу, так туда и не заглядывая, мял ее, и под почтительное, более того, какое-то торжественное молчание труппы, шел в уборную – употребить эту афишу так, как он считал единственно возможным.

При господине Альтани оркестранты Большого театра взяли дурную привычку – во время спектакля выходить покурить. Дождется, например, какой-нибудь арфист или же барабанщик более-менее ощутимой паузы в собственной партии – и, пригнувшись и крадучись, покидает свой пост. А потом тем же манером возвращается.

Слушателей это, конечно, раздражало. Рахманинова тоже. Он, недолго думая, запретил подобные отлучки. Тогда оркестранты обвинили Рахманинова в нарушении свобод.

– Могу я попросить господ прошение об увольнении? – ответствовал Рахманинов. – Прошение будет удовлетворено без промедления.

Музыканты смекнули, что нашла коса на камень. Никаких прошений, разумеется, никто не подал. А перекуры прекратились.

* * *

Атмосферу Большого театра прочувствовать мог почти каждый. Сказочную, нежную, таинственную и неповторимую. Борис Зайцев писал в повести «Голубая звезда»: «Есть нечто пышное в облике зрительного зала Большого театра: золото и красный шелк, красный штоф. Тяжелыми складками висят портьеры лож с затканными на пурпуре цветами, и в этих складках многолетняя пыль; обширны аванложи, мягки кресла партера, холодны и просторны фойе, грубовато-великолепны ложи царской фамилии и походят на министров старые капельдинеры, лысые, в пенсне, в ливреях. Молча едят друг друга глазами два истукана у царской ложи. Дух тяжеловатый, аляповатый, но великодержавный есть здесь.

Христофоров, явившийся в ложу первым и одиноко сидевший у ее красно-бархатного барьера, чувствовал себя затерянным в огромной, разодетой толпе. Театр наполнялся. Входили в партер, непрерывное движение было в верхах, усаживались в ложах; кое-где направляли бинокли. Над всем стоял тот ровный, неумолчный шум, что напоминает гудение бора – голос человеческого множества. Человечество затихло лишь тогда, когда капельмейстер, худой, старый человек во фраке, взмахнул своей таинственной палочкой, и за ней взлетели десятки смычков того удивительного существа, что называется оркестром. Загадочно, волшебством вызывали они новую жизнь: помимо лож, партера и публики в театре появилась Музыка. Поднялся занавес, чтобы в безмолвном полете балерин дать место гению Ритма».

Театр был верен себе – сохранял таинственный и сладостный дух, что проник в его стены еще при покойном Медоксе.

Семейное посещение Большого было истинным событием: «Этой экспедицией управляет сама мать. Нас предварительно моют, одевают в шелковые русские рубахи с бархатными шароварами и замшевыми сапогами. На руки натягивают белые перчатки и строго-настрого наказывают, чтобы по возвращении домой из театра перчатки оставались белыми, а не совершенно черными, как это обыкновенно случается. Понятно, что мы весь вечер ходим с растопыренными пальцами рук, держа ладони далеко от собственного туловища, дабы не запачкаться. Но вдруг забудешься и схватишь шоколад или помнешь в руках афишу с большими черными буквами невысохшей печати. Или от волнения начнешь тереть рукою грязный бархатный барьер ложи, – и вместо белой тотчас же перчатка делается темно-серой с черными пятнами.

Сама мать надевает парадное платье и становится необыкновенно красивой. Я любил сидеть подле ее туалета и наблюдать, как она причесывалась. На этот раз берут с собой приглашенных детей прислуги или бедных опекаемых. Одной кареты не хватает, и мы едем, точно пикником, в нескольких экипажах. С нами везут специально сделанную доску. Она кладется на два широко расставленных стула, на эту доску усаживают подряд человек восемь детей, которые напоминают воробьев, сидящих рядом на заборе. Сзади в ложе садятся няни, гувернантки, горничные, а в аван-ложе мать готовит нам угощение для антракта, разливает чай, привезенный для детей в особых бутылках. Тут же к ней приходят знакомые, чтобы полюбоваться нами. Нас представляют, но мы никого не видим среди огромного пространства нашего золотого красавца – Большого театра. Запах газа, которым тогда освещались театры и цирки, производил на меня магическое действие. Этот запах, связанный с моими представлениями о театре и получаемых в нем наслаждениях, дурманил и вызывал сильное волнение.

Огромный зал с многотысячной толпой, расположенной внизу, вверху, по бокам, не прекращающийся до начала спектакля и во время антрактов гул людских голосов, настраивание оркестровых инструментов, постепенно темнеющий зал и первые звуки оркестра, взвивающийся занавес, огромная сцена, на которой люди кажутся маленькими, провалы, огонь, бушующее море из крашеного холста, тонущий бутафорский корабль, десятки больших и малых фонтанов живой воды, плывущие по дну моря рыбы, огромный кит – заставляли меня краснеть, бледнеть, обливаться потом или слезами, холодеть, особенно когда похищенная балетная красавица молила страшного корсара отпустить ее на волю. Балетный сюжет, сказку, романическую фабулу я любил. Хороши и превращения, разрушения, извержения: музыка гремит, что-то валится, трещит».

Это детские воспоминания Константина Станиславского. Читаешь и понимаешь, почему он впоследствии стал именно режиссером.

Как ни странно, именно детские впечатления от Большого – самые прекрасные и яркие. Юрий Бахрушин, сын создателя известнейшего Театрального музея, тоже признавался в мемуарах: «Мы сидели в ложе. Шел балет „Спящая красавица“. Танцевала некрасивая, но очаровательная Рославлева, в которую я немедленно влюбился. Фею Карабос играл В. Ф. Гельцер, дирижировал Рябов. Гениальная музыка Чайковского проникала во все мое существо, бессмертная панорама А. Гельцера заставляла меня забыть, что я в театре. Мне хотелось, чтобы балет шел без антрактов и продолжался до бесконечности. Помню, что я мало реагировал, когда полицмейстер Большого театра П. А. Переяславцев, красивый, шикарный офицер, стоявший с отцом в партере, взял меня на руки и сразу перенес из ложи в зрительный зал. Помню только, что мужчины хотели провести меня за кулисы, но мать запротестовала, говоря, что я еще успею это увидать. Она оказалась права. Я благодарен ей за то, что она тогда не пустила меня на „кухню театра“ – очарование сказки пропало бы. „Спящая красавица“ до сегодняшнего дня мой любимый балет. До сих пор запах театральной пыли – мой любимый аромат».

Мемуарист утверждал – именно это событие является его первым осознанным детским воспоминанием.

В чем, впрочем, нет ничего удивительного.

* * *

После революции возник вопрос – что делать со всем театральным хозяйством, доставшимся «в наследие от царского режима»? «Тяжкое» это наследие или «не тяжкое»? Важнейшими искусствами считались к тому времени кино и цирк. Театр же носил налет этакой буржуазности. При этом пришедший в невообразимый упадок.

Иван Бунин в «Окаянных днях» писал: «Вечером в Большом театре. Улицы, как всегда теперь, во тьме, но на площади перед театром несколько фонарей, от которых еще гуще мрак неба. Фасад театра темен, погребально-печален; карет, автомобилей, как прежде, перед ним уже нет. Внутри пусто, заняты только некоторые ложи. Еврей с коричневой лысиной, с седой подстриженной на щеках бородой и в золотых очках, все трепал по заду свою дочку, все садившуюся на барьер девочку в синем платье, похожую на черного барана. Сказали, что это какой-то «эмиссар».

Когда вышли из театра, между колонн черно-синее небо, два-три туманно-голубых пятна звезд и резко дует холодом. Ехать жутко. Никитская без огней, могильно-темна, черные дома высятся в темно-зеленом небе, кажутся очень велики, выделяются как-то по-новому. Прохожих почти нет, а кто идет, так почти бегом.

Что средние века! Тогда по крайней мере все вооружены были, дома были почти неприступны».

О том, как решалась театральная судьба России, написал в своих воспоминаниях П. Лепешинский: «Подползла проклятая зима 1919 г. Повсюду толки в Москве о топливном кризисе, о сыпняках… В зале Большого Совнаркома царит тягостное настроение. Среди всеобщей унылой тишины представитель Малого Совнаркома т. Галкин делает доклад относительно спорного, не вызвавшего полного единогласия в Малом Совнаркоме вопроса об отоплении государственных театров… Он не скупится на жесткие, суровые слова, характеризуя московские центры сценического искусства как ненужные сейчас для рабоче-крестьянской республики. Чьи эстетические интересы и до сих пор обслуживают наши театры? Во всяком случае, не трудового народа… Все те же буржуазные оперы: «Кармен», «Травиата», «Евгений Онегин» и т. п. вещи. Ничего для народа, ничего для рабочих, ничего для красноармейцев. Уж лучше бы подмостки Большого театра были использованы для целей агитации и пропаганды… И хватит ли у нас решимости позволить бросать драгоценное топливо в прожорливые печи московских государственных театров для щекотанья нервов буржуазных барынь в бриллиантах, в то время лишняя отапливаемая эти дровами баня, может быть, спасет сотни рабочих от болезни и смерти… «Ой, прихлопнут театры», – сжалось при этом мое сердце. Тов. Галкин умолк. А. В. Луначарского нет в зале (он бы, конечно, горячо вступился за свое детище), и ответное слово берет лишь один представитель театров, никому не импонирующий своей бесцветной казенной речью. Судьба театра, видимо, предрешена.

Бесплатный фрагмент закончился.

Бесплатно
200 ₽

Начислим

+6

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
14 июня 2018
Объем:
190 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
9785449098979
Правообладатель:
Издательские решения
Формат скачивания:
Аудио
Средний рейтинг 4,4 на основе 34 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,7 на основе 15 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,9 на основе 11 оценок
По подписке
Подкаст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Подкаст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,5 на основе 103 оценок
По подписке
Подкаст
Средний рейтинг 5 на основе 2 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,3 на основе 1748 оценок
Подкаст
Средний рейтинг 5 на основе 7 оценок
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,7 на основе 6 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,8 на основе 8 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4 на основе 1 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 3,7 на основе 3 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 3 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 3,3 на основе 3 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 3 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,5 на основе 2 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 1 оценок
По подписке