Феноменальные рассказы

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

В магазин при швейной фабрике Кашеваров решил не заходить, а двинулся прямо по асфальтированной дороге к перемычке: толстая дренажная труба здесь изливала светлую воду ручья прямо в озеро, стоять над водой было приятно.

Борис Кашеваров не понимал, зачем он живет. Размышляя об этом, он так и этак, чуть ли не морфологически разбирал свою фамилию, но выходил вздор. Кашевар – это повар в крестьянской артели или воинском соединении. Кашевар ублажает, кормит ораву веселых и голодных мужиков, а сам терпит насмешки, переносит шутки, а на войне зачастую и презрение товарищей, которые считают его симулянтом. Таков и художник: раздаривает свои картины за спасибо, у всех на подозрение за свою беспечность и богемный образ жизни, в действительности же – нищий благодетель человечества, альтруист и вечный бедолага. Вот почему он произошел от спятившего швейцарского писателя: потому что был ему действительно братом; ведь у того в родне двое братьев впрямую числились художниками, а один – даже преуспевал. И вот, откинувшись на сочельник в 1956 году, Роберт Вальзер препоручил свою бедную душу Боре Кашеварову, который только-только родился на белый свет и вовсю заливался плачем на руках своей матери. Но какой смысл было продолжать этот выморочный род Вальзеров, в котором одни дегенераты? Это было как минимум непонятно, в этом не прослеживалось никакого смысла, потому что из дегенерата, при такой-то карме, мог развиться только еще худший монстр, только совершеннейший неумеха и козел отпущения: крестьянская артель перенесла на него свои коллективные грехи и отпустила в пустыню. И вот дояр Борис Кашеваров, сорока лет отроду, проживает в пустыне Илькино Владимирского княжества на Руси и прогуливается каждый вечер перед вечерней дойкой как заведенный, как какой-нибудь Иммануил Кант. Зачем? Какой во всем этом смысл, какой замысел? Что он имеет, поилец и кормилец всей этой паскудной оравы, которая, нажравшись от него, над ним же трунит? Роберт всего лишь вальсировал, всего лишь порхал, всего-навсего уклонялся от борьбы, отсиживался в тихой обители скорби, а Борис и вовсе поселился в деревне, как какой-нибудь русский народник Х1Х века, которые, как известно, бескорыстно просвещали темный, угнетенный народ. Какой смысл – продолжать эту тупиковую, дегенеративную линию? К нему даже друг Зеелиг не ходит брать интервью… Людмила из Меленок? Да ей по фигу его художественные склонности, его альтруистический подвиг: лишь бы погреться возле мужика – всё не одной скучать.

Итак, каков же смысл его ежедневных променадов?

Дренажная труба на перемычке особенно тщательно была засыпана щебнем и отутюжена асфальтоукладчиком. Борис Кашеваров бездумно стоял над тихой светлой водой, которая медленно изливалась из нее, наблюдал хищнические полеты крикливых чаек над прудом (чайки, как гарпии, сверху высматривали тощих уклеек и пикировали на них; так и представлялся какой-нибудь верхний палеолит и рыбоящеры над молочно-теплыми заводями), наблюдал одинокого рыболова в камышах и, постояв так, устремлялся дальше, на холм, поросший соснами. Он понимал, что через несколько часов ему идти на вечернюю дойку – насаживать доильные аппараты на упругие коровьи соски, – и так вплоть до самой своей смерти. Земную живописную красоту он любит, молоко пить любит, но таковое свое предназначение – не понимает и не приемлет.

Здесь, на перемычке, или дальше, на вершине холма под одной и той же сосной Бориса Кашеварова всегда приспичивало еще немного отлить продуктов полураспада из своего гнилого организма, и самый утилитаризм этой каждодневной процедуры его непременно бесил, а особенно – если моча была темной, следовательно, концентрированной от всякой внутренней отравы. «Я ублажаю всю эту гнусную команду потребителей живописи, как Вальзер – немецких и швейцарских обывателей, а сам ничего не значу, – с горечью думал Кашеваров. – Они гнусно издеваются надо мной… Зачем жить? Тот бедняга не умел завязать петлю, а я – и того хуже… Разве не горько? Разве не обидна такая участь?»

С холма хороводы редкого сосняка и гладь озера слегка эстетизировали забубенную тотальную меланхолию художника Кашеварова, так что спускался с холма он уже чуть повеселевшим: все-таки, когда горизонты раздвигаются, жить веселее. Недаром, вероятно, в Швейцарии и Австрии, стиснутых горами, так много, по статистике, самоубийств, а в каменистых пустынях Аравии или на равнинах европейской России охотников разлучиться с жизнью почти нет. Миражи – да, вот что утешает. Выходит, утеснение и всеобщая скученность хуже, нежели миражи, иллюзии и ровные безлюдные горизонты?

Борис Кашеваров, пропуская редкие автомашины, которые ездили здесь, сокращая объездную дорогу, и высматривая, по привычке старого нищего, пустую стеклопосуду по кюветам, спустился с другой стороны холма к подножию и возле шикарной дачи, напоминающей готический замок, свернул к озеру. По весне там роскошно цвела густая черемуха, которую к осени путешественник Кашеваров вчистую освобождал от плодов прежде, чем спохватывались заняться тем же птицы небесные. На горбатом деревянном мостике, переброшенном через ручей, он опять, как и на железнодорожном, останавливался на пару минут, опершись на перила. И тупо смотрел в воду. Вода здесь была застойная, мутная, в ряске и почти не текла, спертая горловиной озера; в ней так же, как и в реке, никто не водился, кроме рваного сапога голенищем вверх, который сидел прочно на мели, как подбитый вражеский дредноут. Рыбаки, однако, иногда торчали в камышах, ибо первобытные инстинкты прочно живут в мужчинах, даже если не пригождаются (потому что пойманной рыбы у них или хотя бы поклевки терпеливый Кашеваров ни разу не наблюдал). Тут же внаглую подчас шныряли дикие утки с выводком утят, поскольку ни одного ружья в деревне Илькино уже не было зарегистрировано, и утки потеряли совесть, а вальдшнепы – те всякий вечер со свистом носились над кочковатым лугом чуть дальше по ручью, как комары с навостренным жалом.

От мостика тропа преображалась в плохо замощенную гаревую дорожку (свалили и чуть разровняли шлак из котельной) и выводила к двухэтажным коммунальным домам ветхой постройки. На вторых этажах часто полоскались пеленки, а в обширных лопухах вонял большой мусорный контейнер, переполненный так, что и подходы к нему были завалены мусором. Оставалось только отвратить взоры от зрелища безотрадной бедности и обратить их к водным просторам, как поступил тот богатый дачник, владелец замка, окна которого сияли теперь под солнцем уже с того берега.

Если были деньги и настроение, Кашеваров заходил в продуктовый магазин, на прилавках которого были разложены также мужские трусы, женская бижутерия, мыло и стиральный порошок в соседстве с селедкой в рассоле; съедобные продукты и ядохимикаты не смешивались, а именно мирно соседствовали, открыто представляя простые потребности мирных поселян. Кашеваров покупал селедку, если хотелось соленого, или халву, если – сладкого, и отправлялся с ношей дальше по берегу. Озеро, чуть отступая здесь, обнажило серое илистое дно с одинокими мелкими ракушками и страшными усатыми жужелицами, которые кормились донными отложениями и жировали на зиму. Две очень старые толстые ветлы торчали на берегу, широко рассевшись и развалившись от комлей, точно мангровые заросли. Тропа здесь вертелась подле длинного деревянного забора; проходя под ветлами, Кашеваров почти ежедневно наблюдал одну и ту же, уже седую ворону на ближнем суку, которая не только не улетала при его приближении, но и каркала редко, лишь в пасмурную погоду: она ощипывалась и приподымала ревматические крылья по ветру, чтобы выдуло блох, а случалось, что и переступала на суку при виде Кашеварова, но большого взаимного интереса между ними не было. Художник только с насмешкой думал, что такую ворону уместно бы рисовать на поле брани, на доспехах павших воинов.

Несколько изб в ряд выстроились дальше по берегу, а тропа преображалась в проезжую дорогу; прицеп или малолитражка обязательно стояли на заулке, приткнувшись к палисаду, а поздней осенью в этот час уже затапливали печь; в промозглой сырости от холодного дождя и сморщенного свинцового озера так приятно было обонять березовый дымок, завивающийся из трубы. Миновав эту одностороннюю улочку, окнами на озеро, Кашеваров выходил к обширной, запущенной свалке, чуть присыпанной от дороги: свалили несколько самосвалов песка, но бульдозером разровнять забыли. Здесь дорога опять круто поворачивала налево и шла уже асфальтированная по узкой дамбе, обсаженной с обеих сторон ясенями и липами. От начала, от свалки эта узкая аллея в солнечный день казалась даже живописной.

На гладком и прямом пути жить не интересно; это чуют даже тупые шоферюги, которые чаще разбиваются именно на прямых участках шоссе. Вот и эта аллея, хоть и заросшая, не влекла в путь. Справа под откосом, который образовался, когда насыпали дамбу, зеленел овальный прудок, сплошь и толстым слоем покрытый тиной, которую бороздили, оставляя узкий след в зеленом поле, две жирные утки: плоским клювом, как газонокосилкой, они щекотали поверхность, и было странно, что такое обилие пищи их все же не отвращает. Слева сквозь корявые стволы ясеней далеко просматривалась гладь озера и даже горбатый мостик, хотя до него даже по прямой было теперь метров пятьсот. Кашеваров держался справа, пересекая один за другим, как вехи, одинаково рослые и густые деревья, пока не вышел к шлюзу. В створе шумела вода, извергаясь в широкий стальной короб, а оттуда – в неглубокий омут с пенными водоворотами. Даже задерживаться тут не хотелось, у этой илькинской Ниагары.

Повернув от шлюза направо, Кашеваров дальше шел обрывистым берегом реки. Берег был обрывист, к воде насползало много кривых ветел и черемух. Запруживая реку почти до другого берега, они собирали в своих мокрых ветвях целые заплотки пластиковых бутылок, листьев и прибрежных отбросов. Что могло родиться в такой воде, если она и по виду-то смахивает на ассенизационные стоки? Надо ждать сто лет, и без людей на ее берегах, чтобы она, наконец, очистилась и обзавелась живностью, эта река. Тропа шла так близко к обрыву, что зимой фланер и прогульщик Кашеваров даже однажды соскользнул туда по гололедице. Хорошо, уже был лед, а то бы набултыхался в холодной воде.

 

Несколько финских двухквартирных домов сопровождали безрадостного художника слева. Финские дома старой постройки, когда углы уже подгнили, а шифер прохудился, зрелище более мирное, чем кирпичный замок богача, но и примитивное прозябание старух-инвалидок (за калиткой – горка наколотых дров, хлевушки, курятник, кошка и крытая помойка) не показалось милее сердцу. Почему так очерствела душа? Разве не хотелось еще в юности всех любить, разве от вида такой вот свесившейся до штакетника драной рябины не хотелось прежде запеть? Вспомнив прежние апперцепции, Кашеваров разомкнул спекшийся рот и загнусил: «В саду гори-и-ит огонь рябины красной, но никого не может он согреть…»

Дальше открылся огороженный стальным забором стадион, на котором мальчишки, местные и меленковские, состязались в хоккейных баталиях, а летом гоняли мяч. Огораживать надо было еще и для того, чтобы мяч не катился в реку, а шайба не выскакивала на дорогу. По обочинам росли несколько хмурых елей и сосны, а затем тропа выводила Кашеварова прямехонько в тот самый заулок, в котором его сегодня дразнил гнилой детсадовский мальчишка, воспитанник социума. Теперь детей во дворе сада не оказалось: вероятно, нянечки увели их на обед. Было даже тихо среди этих песочниц, качелей, шведских стенок и беседок. Усталый, но без всякого душевного энтузиазма возвращался Кашеваров к своему порогу. «Восьмерка», утомительная, как лента Мёбиуса или знак «бесконечность», была пройдена, вальс завершился последним па, исхода в стационарном бытии не просматривалось никакого.

Художник Борис Кашеваров отодвинул березовый батожок от двери (он применял северный, скандинавский способ защиты жилища: если у двери снаружи стоял батог, значит, хозяина не было дома; однако во Владимирской области, где часто, много, веками разбойничали татары, этот способ уже не срабатывал, и избу дважды обкрадывали). После прогулки как homo erectus он захотел еще поработать полусогнутым, взял веник и вымел сор из избы: он отнес его на совке в лопухи, где была выкопана небольшая помойка с водоотводом, и ссыпал там. Вечер приближался очень хороший, с закатами, которые и запечатлеть бы не помешало, но Кашеваров опять не ощутил достаточного воодушевления, а просто скинул прогулочное платье и стал переодеваться к вечерней дойке. Корова Ревунья сильно нервничала, потому что на соске у нее была трещина; при дойке вручную можно было получить хвостом по морде, а если использовать аппарат, приходилось этот сосок освобождать. «Чем мазать? – думал долговязый русский художник Б. Кашеваров, клон писателя и художника Роберта Вальзера, засовывая в карман примитивную мазь Вишневского. – Она же не выздоровеет еще две недели…»

Так практическое и для народа полезное занятие приучает нас к практическим мыслям и простым путям, в то время как искусство разлучает с благоразумием. Отправляясь на дойку, художник уже не опасался, что придется когда-нибудь разделить судьбу Вальзера, а подчинялся простому трудовому навыку и привязанности к мирным животным. Коровы не хуже его самого понимали, что все тщетно, кроме еды и производства полезного продукта.

ВОРОВСКОЙ ЭСКОРТ, или ЧУЖИЕ СВОИ

I

Интегральная схема или дифференциация – какой метод не примени, хорошего результата в нашей истории не достичь. Шерлока Холмса впустить? – слишком мало конкретики, и самое преступление не очевидно. Можно бы представить дерево, в котором одна ветвь – мощная и развитая, другая, рядом – тощий отросток с одной-единственной развилкой, а возле мощной ветви – выпуклую почку или всего лишь лист, сквозь кору проклюнувшийся прямо от ствола, – представить и порассуждать, какая же сволочь – эта мощная ветвь, совсем она задавила почку, как они взаимозависимы на одном древе, все эти генетические варианты: ствол, ветвь, ветка, почка, рядышком друг с другом. Другой с другим, то есть иной с иным. Разные, негодяи, а на одном генеалогическом древе растут.

(Ну, в России-то ветвь и особенно ствол всегда правы, иначе бы Толстой, Ленин, Бунин, М. Булгаков, Гоголь, Пушкин, Маяковский, Есенин, то есть многосемейные или отпрыски многосемейных не были так славны и хвалимы. На лист или почку никто в нашей стране и внимания-то не обратит; из листа ведь не разовьется плод, верно?)

Можно бы прибегнуть к компьютерной графике, изобразить здоровенную березу, а рядом, из семейства березовых, тощую лещину, а под ней – подберезовиков штук двадцать и восхититься, в каком гармоничном единстве, в каком прекрасном симбиозе они сосуществуют, виды, роды и семейства. Ну, а пространство и время, которые не одинаковы или даже разнонаправлены, как вы изобразите? Человеческий род или даже простая семья – не роща: разбросаны в пространстве и времени. Так что высшая математика, мультипликация, криминалистика – все методы не годятся в нашем случае, когда надо изобразить течение времени, повторяемость и пугающие закономерности генетики.

Павел Первунинский не заморачивался бы на этом, если бы не беспокоился. В те годы он только поступил в политехнический институт и был первокурсником. Люби он технику и деньги конкретно, он поступил бы таксистом в таксопарк или трактористом на трелевочный трактор, но он уже в 17 лет был слегка заморочен и любил различную технику, причем абстрактно: поли-технику. И вот они его гнали по стволу, все жизненные силы его родословного древа, гнали в надежде, что возгонят его до великолепного цветка на конце живоносной ветви, а потом и до плода. Он же думал, что действует сам: сам поступил в институт, сам успешно сдал экзамены и сам радуется, что студент. Так что, сами понимаете: можно быть пешкой в чужих руках, а думать, что ты герой, генерал. Молодости очень свойственно заблуждаться на свой счет. И Павел Первунинский понимал, что все в его жизни теперь будет по-новому.

И правда, уже в октябре (занятия начинались с 1 сентября) в комнату в студенческом общежитие в городе Логатове, которую он делил с двумя товарищами-первокурсниками, пришла комендантшина дочка Настя.

Комендантша общежития, тетя Надя, встрепанная ворчунья лет сорока, часто вполпьяна, с отечными мешками нижних век, проживала вместе с дочерью в такой же комнате по тому же коридору, только ближе к парадному входу. Она всегда была на стреме и пресекала попытки чужих ребят или даже званых гостей проникнуть в общагу и погулять со студентами. Она и Первунинского поначалу задерживала, пока не узнала в лицо. Шли толки, что она плохо исполняет свои обязанности, ворует белье и деньги, потому что имеет ключи от всех комнат, пьянствует и якшается с городскими проходимцами. Потому что, вообще говоря, раз она комендант общежития, она бы и должна расселять студентов по комнатам, менять постельное белье и разгонять пьянки после полуночи, но ничего этого не делала. Дым коромыслом стоял на обоих этажах студенческого общежития Логатовского политеха, особенно за полночь. Часто сама тетя Надя, с хихиканьем и скабрезными шутками, явившись якобы разгонять пьяниц, принимала отступного – стакан вина или водки, и в полчаса вдруг захмелев и насупясь (что бывает у любителей в чужом пиру похмелья), объявляла, чтоб вели себя тихо, а то проректор спросит с нее за ихнее баловство и хулиганство, и студенты, конечно же, клятвенно заверяли, что всё будет тип-топ. «Тетя Надя! Да мы за тебя горой встанем!… Тетя Надя! Да мы не шумим: комар слышно как пролетит… Тетя Надя! Прими еще: сливовица, первый сорт, молдавская, сла-а-адкая!…»

Выпив и закусив, тетя Надя возвращалась к себе в нору. Она управляла свою скромную должность по-русски: поборами, мздоимством и попустительством. Студенту Первунинскому так и казалось, что она всего боится, трясется над каждым пододеяльником и высчитывает со старост за каждую перегоревшую лампочку 30 ватт. Прилежные первокурсницы – баиньки уже в десять вечера, – ее не любили, потому что она производила много шума и помех в учебе, а записные выпивохи, особенно со старших курсов, обожали за доброту, покладистость и нежную внимательность. Неряшливая, в растянутой красной кофте, с дынями грудей на две стороны, она производила тяжкое впечатление, но, конечно, только на тех, кто, как Первунинский, не знал и идеализировал жизнь. Распутное начальство – такой оксюморон еще не был привычен юному политехнику, а самая манера экспансивной наглости – пугала и смущала: разве так можно? Зато, равно как и у самых робких и прилежных первокурсниц, у него сразу сформировалось убеждение, что тетя Надя здесь главная, что без нее ничто в общежитии не делается, что на любое поползновение следует попросить разрешения у тети Нади. У той самой, с которой ни здороваться, ни вообще обращаться не хотелось.

Чистоплюй Первунинский, дорожа незамаранной репутацией, лежал на своей койке вдоль глухой стены и, чуть извернув голову, с тоской смотрел в окно, в котором стыл дождливый белый свет и желтел подол облетавшей березы. Был час дня, его товарищи ушли в институт слушать лекции, а Первунинский проспал и теперь хандрил.

В дверь вкрадчиво постучали, почти поскреблись. Когда Первунинский отозвался, вошла Настя. Подсознательно даже лох и глупец Павел Первунинский тотчас понял, что Настя по наущению матери шмыгала по комнатам, пока студенты на лекциях, и шарила по карманам и сумкам, что она, в общем, не ожидала его увидеть, так как вошла с ключом в руках, а что стучала и скреблась из притворства: мало ли что, вдруг кто дома запершись сидит. Интуиция ее не подвела: студент Первунинский прогуливал, дрых.

– Дрыхнешь? – игриво осведомилась Настя, пряча связку ключей в кулачок и плюхаясь на кровать, прямо на ноги студенту.

– Проспал! – признался Первунинский, обрадовавшись гостье, из вежливости подгибая ноги.

Настя была тоненькая, жгучая девочка-брюнетка лет пятнадцати, довольно смазливая, какими бывают цыганки в этом возрасте, и в такой затрапезе, что даже превосходила матушку: в халате и в шароварах. Удивляло, что внешне она совсем не походила на мать: та была шатенка, мешковатая распустеха со следами потасканной красоты, а эта – грациозная и хищная, как перевязка (пестрый халат только усиливал сходство с этим грызуном).

– Надо запираться, если дрыхнешь! – наставительно сказала девочка, пересела ближе и положила руку прямо на его промежность. Первунинский не то чтобы затрепетал или взвился, а от неожиданности притих, колена вновь разогнул и весь напрягся. Настя улыбалась игриво, во весь большой, некрасивый рот, и выражение у нее на лице было самое заинтересованное, любознательное, как у начинающего алхимика: а вот посмотрим, что будет, если эти химикалии смешать. Она словно бы пытливо заглядывала в колбу, настроенная на научный поиск и эксперимент, но при этом не уверенная, что опыт удастся. Она только сделала вдруг еще одну странную вещь – приспустила шаровары, и всем своим составом села первокурснику Первунинскому на бедра. Он не успел отодвинуться к стене, увернуться, она застала его врасплох и теперь сидела на его напрягшемся мужском естестве, испытующе, загадочно и грязно улыбаясь. Это было искушение в чистом агиографическом смысле: явилась и искушает. Он же чувствовал: на ней нет даже трусов. При этом дверь не была заперта, он лежал навзничь и защищался, как любая жертва похоти. Он ее не спихивал, нет, но пуговицы на ширинке были застегнуты накрепко, вздыбленная плоть не помещалась в тесноте и страдала.

– Отстань!

– Нет, не отстану! А что дашь?

Первунинский опупел и онемел. Его грубо и нагло насиловали, но разговор шел не о том; его испытывали, искушали, провоцировали. Настя ждала от него совсем другого, а не того, чтобы он ее ссаживал и увертывался.

– Какой здоровый! – одобрительно отозвалась она, приоткрывая рот шире и улыбаясь взволнованнее. Если бы первокурсник политеха знал такое слово, он подумал бы: «блудливее». Она ерзала на нем голой попой и упиралась левой рукой ему в грудь. Положение было странное и оскорбительное для мужского самолюбия: уселась, дура, как на коня, и ноги свесила набок. Ему же неловко этак…

Она вертелась чисто как вьюн, черные волосы прядями сыпались и струились по плечам и спине, но когда он, чтобы хоть немного ее отстранить, поднял руку, то под халатом ничего не нащупал, никакой груди вообще. Только и чувствовал, что голую влажную ее промежность, и странный какой-то запах, и изо рта у нее, когда наклонялась ниже, тоже попахивало гнилыми зубами. Что-то совершалось совсем непристойное, и он в этом участвовал не без содрогания и трепета, но с волнением.

– Ты что, совсем озверела? – хрипло сказал он.

– Боишься? – вызывающе и тоже хрипло спросила она, перестав ерзать.

То, что он не нащупал у нее груди, а только нелепые бугорки, то, что она волновалась, учащенно дышала и чего-то требовала (не позволяя при этом хотя бы штаны расстегнуть), – всё это так высокоморально подействовало на студента Первунинского, что сквозь тревогу и боязнь он бегло подумал о «совращении малолетних», о том, что сейчас войдет тетя Надя с обычной площадной бранью или, того хуже, вернутся ребята с лекций, и что пора прекращать это безобразие.

 

– Ты, чокнутая! Дверь же открыта!

– А запереть? – Интонация ее голоса была самая просительная, даже жалобная.

– Да иди ты к черту! Навалилась… – тоже жалобно, тоже сквозь слезы отозвался первокурсник, проваливаясь на первом жизненном экзамене.

– Я еще приду!… – зловеще пообещала она, встала, подтянула шаровары и выскочила за дверь, – только черные испанские пряди волос взметнулись на полспины.

Ошеломленный Первунинский лежал пластом, трепетал, бился в конвульсиях невоплощенной страсти и дышал, как паровоз. Его буквально трясло.

II

И что бы вы думали? Она действительно пришла, – правда, через двадцать четыре года. Инженеру Павлу Первунинскому было, – считайте, – семнадцать плюс двадцать четыре: сорок один год.

Вот вы говорите, мол, опыт, мол, можно избежать ошибок и поражений на жизненном пути, мол, Эдип не должен был верить предсказаниям оракула, жениться на матери, убивать отца, тогда не случилось бы предсказанной катастрофы. А я вам говорю, что жизненного алгоритма избежать невозможно, что судьба – это те генетические рельсы, по которым катит поезд нашей жизни, а если он сойдет с рельсов, то расшибется. И если он запрограммирован ехать по спирали, то на определенном участке пути проезжает те же станции. От пассажира ну ничего не зависит, разве что он попытается выскочить на ходу под насыпь.

Уже в первое свое искушение Первунинский обязан был запомнить вот какие характеристики алгоритма. Грязная девчонка. Ее мать, начальственное лицо, неряха, педель, куратор, надзиратель над студентами, воспитатель. Страшная бедность и распутство. Общежитие. Город. Он холостяк, готовый начать карьеру, восхождение, обучение. И, проезжая мимо станции с такими же характеристиками, он обязан был тормозить, сворачивать, прыгать под откос.

Согласитесь, что можно не знать, как взаимодействуют между собой ствол, ветвь, ветка, лист, почка, кора, потому что с этим пускай индивидуальное дерево разбирается. Можно не знать, как сотрудничают и враждуют в близком соседстве береза, орешник, грибы подберезовики, цветы, кустарник и прочие деревья на определенном участке. Дерево изучает ботаник, добрососедство в тайге – эколог, биолог, политолог. Но собственные генетические предрасположенности обязан знать каждый человек, чтобы, ошибившись в 17 лет, не ошибиться в 41. Он обязан знать цикличность жизни, прогнозы астрологов, собственный род хотя бы до второго колена.

Первунинский обязан был знать, родители должны были ему сообщить о том, что у него есть тетка с двенадцатью детьми, половина из которых – нагулянные, настоящий цыганский табор. Он должен был знать, что у него есть вторая тетка, «успешная», с единственной дочерью, весьма экспансивной, и должен был знать, что эта вторая тетка – горожанка, весьма заинтересованная протолкнуть, пристроить и возвысить свою собственную дочку и помешать карьере племянника. А в свои 17 лет он с ней, со второй, даже еще не познакомился, он знать не знал, что на него эти два влиятельных генетических фактора воздействуют: тетка-цыганка-воровка-нищенка и тетка-карьеристка-надзирательница-опекунша, собирающая молодежь под свое крыло (а она с течением времени половину этого цыганского табора перетащила в Москву и пристроила там, а своей дочери дала вполне приличную, интеллигентскую профессию – экономист-бухгалтер, считать деньги). И наконец, Первунинский уже студентом политехнического института должен был помнить, что у него есть старшая родная сестра, весьма экспансивная особа совсем без образования, но честолюбивая побольше его самого, и что мать озабочена, и как бы сыну дать образование, и как бы неумеху-дочь пристроить к делу (при их-то бедности). И вот, обладая всеми этими параметрическими данными, Первунинский обязан был не по накатанным рельсам предписанного алгоритма жить, а выстраивать свой собственный.

Увы!

В Москве разведенный инженер Первунинский поселился в доме, которые называются «гостиничного типа». Прежде богатые купцы строили доходные дома, где бедняки могли снять или купить квартиры каждый по своим возможностям. Ну, а для изгоев социализма придумали дома «гостиничного типа», то есть те же студенческие общежития с длинным мрачным коридором вдоль всего этажа; каждая комната, от 9 до 12 м2, считалась индивидуальной квартирой. В таких квартирах жили пенсионеры, инвалиды, совсем бедные семейные пары и холостяки, вроде Первунинского, который денег, чтобы купить приличное жилье, не имел, а из прежней квартиры был изгнан женой. Таким образом, одна компонента прежней схемы – общежитие – повторилась. Заметим, что «успешная» тетка жила в той же Москве, Первунинский с ней и с кузиной, которая полюбила считать деньги, уже познакомился, а табор располагался в логатовской деревне, лишь частично переехав на жительство в столицу («успешная» тетка пеклась о родственниках, обо всех родственниках, кроме Павла Первунинского; потому что к нему она отнеслась внешне приветливо, а внутренне – неприязненно). Следовательно, куратор над студентами и местоблюститель тоже опять был. «Студент» – это человек, у которого нет достаточных жизненных навыков и профессии, который нуждается в воспитании, в обучении, в опеке. Таким образом, Первунинский был снова студентом, подопечным, даром что ни товарищей по институту, ни тети Нади на том же этаже ближе к парадному входу не было. Товарищами по обучению вполне можно было счесть двоюродных братцев из табора, тетей Надей – заведующую хозяйственной частью института геодезии и картографии Т.Б.Сазонову (в девичестве Первунинскую), а Настей…

Настю звали на самом деле Татьяна Моисеевна Метелина. Внешне она и близко не напоминала кузину, которая любила считать деньги. Вы догадываетесь, что это была опять худая, тощая, черноволосая еврейка в брючках, в белой шубке сомнительного свойства (возможно, заячьей), с оживленной мимикой и с такими неправильными чертами лица, что оно напоминало веселый шарж. Кажется, из еврейского обличия оставались одни только щеки, словно бы отекающие на скулы, – брыла, которые можно надувать, когда к тебе обращаются за советом или ссудой. А в остальном это было милое, грациозное создание, очень экспансивное, постоянно с улыбкой, хотя у нее были острые не только резцы, а даже передние зубы; так что на перевязку в оскале она, может, и не тянула, но на черного хоря – непременно. При такой худобе даже в облегающей одежде грудь Татьяны Моисеевны, 42 лет, лишь слабо обозначалась бугорками, зато на кафедре советской литературы она занимала должность профессора, а на факультете предполиграфической подготовки печатной продукции – должность декана. Павел Первунинский работал в БТИ – бюро технической инвентаризации, снимал и визировал поэтажные планы самых различных зданий, квартир, дач, домов и производственных сооружений. Работа была самая пакостная, ради нее не стоило заканчивать пять курсов политехнического института; набив руку, с этим справился бы и шимпанзе.

Вы понимаете, что, разведясь, мужчина начинает новую жизнь, полон планов и расчетов с тем, чтобы избежать прежних ошибок. И Павел Первунинский понимал, что всё в его жизни теперь будет по-новому. Но оказывается, на его счет у соседей по временному континууму были собственные планы и расчеты, оказывается, к нему уже стучались со связкой его собственных ключей в горсти, и это притом, что он был беднее бедного, а богат только перспективами, мечтами, возможностями.

Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»