Со всеми наедине: Стихотворения. Из дневника. Записи разных лет. Альмар

Текст
0
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

«Люблю…»

 
Люблю
свободно реющим воображеньем
творить невероятный произвол,
приписывать друзьям, соседям
несвойственные им черты,
выдумывать конфликты, войны,
участвовать в эпических спектаклях
на планетарной сцене,
ставить людей
перед последним испытаньем,
после которого ты бог или козел.
В миру же
слыть законопослушным гражданином,
богобоязненным евреем,
мечтающим смиренно соблюдать
613 заповедей Торы…
 

«Ах, какие у меня друзья…»

 
Ах, какие у меня друзья —
некоторые из моих друзей между собой враги,
а я и с теми, и с этими выпиваю,
плевал я на их разногласия.
У меня разногласия с Всевышним,
и то, если Он меня пригласит,
я с радостью выпью с Ним рюмашку-другую
и даже не попрошу
простить мне, как собутыльнику,
мои грехи.
 

О Нахмане из Браслава

 
Когда я умру, сказал раби Нахман,
в ту ночь
исцеляющий дождь пронесется над Уманью,
вы должны выйти на улицу,
постоять под дождем,
промокнуть до ниточки —
это благословение Всевышнего,
тем, кто поверил, что моими устами
не я, а Он обращался к вам.
Беременные еврейки, высунувшие свои животы
под небесные воды в ту ночь,
принесут Израилю великих цадиков
нового поколения.
 

Из сновидений старика

 
Небо опустилось на Москву:
Всевышний в сопровождении ангелов
гуляет по улицам Москвы,
рассматривает людей, дома,
с осторожностью спустились в метро,
осмотрели несколько станций, поднялись.
Постепенно все больше людей узнают их,
идут за ними, кто-то кричит:
«Их надо в Кремле поселить!»
Толпа привела священную свиту
к Спасским воротам —
ворота закрыты,
один из ангелов нажал звонок у калитки —
никто не отзывается.
А Красная площадь уже набита людьми,
Всевышнего приглашают на трибуну мавзолея:
«Скажите народу!»
Стоя у закрытых Спасских ворот,
Всевышний говорит негромко,
но слышат все:
«Пускай они там сидят взаперти,
а вас всех я забираю с собой».
Небо медленно начинает подниматься
вместе с ангелами, Всевышним
и теми москвичами,
которые оказались на Красной площади.
Все выше и выше вздымалось небо,
люди радовались, целовались, пели, танцевали.
А оставшийся в Москве народ,
узнав, какое чудо произошло,
прямо на улицах, в метро, где попало
опускались на колени, молились:
«Спустись опять, Господи,
забери нас всех, Господи!»
А один москвич сошел с ума от обиды,
бился головой об стенку ЦУМа —
сосед его звал на Красную площадь
с Богом встретиться, с ангелами,
а он, дурак, не поверил, отказался,
от телика не мог оторваться,
вшивый сериал смотрел.
Плакал, ревел на всю Москву
несчастный.
 

Еще два видения

 
Утром народ проснулся, смотрит —
на небе большими буквами написано:
«Люди, вы что, не видите —
хозяин сошел с ума!»
Комендант Поднебесной,
глянув, закричал:
«Небо не для того существует,
чтобы на нем писали всякие глупости!
Немедленно стереть!»
Сто двадцать самолетов с киргизами,
у каждого в руках большая тряпка —
взлетели в небо над Москвой —
три дня и три ночи
киргизы чистили, мыли, скоблили,
но стереть не могли.
Наоборот, буквы выросли, стали огромными,
во всю ширь неба было написано:
«Люди, вы что, не видите —
хозяин сошел с ума!!!»
Мало того, что все осталось, как было,
так еще два восклицательных знака
кто-то добавил.
 

«Побудьте другим человеком, побудьте…»

 
Побудьте другим человеком, побудьте,
не уклоняйтесь,
побудьте своим священником,
своим врагом,
любовником своей жены,
героем прочитанной книги,
президентом своей страны,
каждым, кто приснится, привидится,
кто вложет свой образ вам в голову.
Побудьте другим человеком,
не уклоняйтесь…
Нельзя же все время быть
только самим собой.
 

«Человечество озвереет…»

 
Человечество озвереет,
если люди перестанут притворяться,
поэтому мы так любим театр —
великую школу притворства…
 

Монолог Алексея Навального

 
Угадывать, чем занята моя голова, —
вот новая профессия в России,
до тысячи рабочих мест я преподнес отчизне —
неплохой подарок в пору экономического спада.
Они подслушивают каждый мой чих,
вплоть до интимных стонов в постели,
тысячами километров пленки
забит огромный склад.
Они постоянно нападают на мою улыбку,
она им не дает покоя – уж как они ее не обзывали —
давайте, братцы, давайте —
даю вам на растерзание
ненавистную вам «улыбку Навального».
Поскольку мне приходится
видеть вас на экране каждый день,
я не нуждаюсь в улыбке,
на моем лице нет у нее работы.
Вы ненавидите меня не за мои, а за свои уродства,
вы не в состоянии отомстить природе,
поэтому мстите мне,
будто я виноват в ее неудаче,
будто мне она много дала,
потому что вам недодала.
Что вам еще остается,
как не неистовствовать, не беситься?
О, беспощадные,
даже если вы меня одолеете,
на ваше место придут
похожие больше на меня, чем на вас.
 

2013

«Убийцы ставят памятники убитым…»

 
Убийцы ставят памятники убитым —
родственники возмущены,
кричат: мы запрещаем!
Убийцы неодобрительно
посмотрели на родственников:
да, мы убили ваших сыновей,
но мы же, как видите,
воздаем им должное,
возводим на могилах
мраморные надгробья —
благодаря нам память о них
будет жить значительно дольше,
чем сами они прожили на этом свете.
Благодаря нам!
Родственники опускают головы,
молчат.
Скажите спасибо!
И родственники убитых
говорят убийцам спасибо.
 

«Вот идет человек…»

 
Вот идет человек,
он ни разу в жизни не подумал о том,
о чем я думаю каждый день,
он всю жизнь всеми силами
стремился стать таким,
каким я пуще смерти боялся стать.
Господи, как Ты можешь
не мешать нам
до такой степени отличаться друг от друга,
что нам не жалко друг друга убивать?
 

«Глупые жаждут свободы для своей глупости…»

 
Глупые жаждут свободы для своей глупости
ничуть не меньше,
чем мудрецы для своей мудрости.
Если мудрость не позаботится
о безопасной свободе глупости,
восстание дураков
зальет мир кровью.
 

«Вот сижу себе тихо…»

 
Вот сижу себе тихо,
слегка поддавши,
ни о чем не думаю,
ничто меня не гложет,
в голове что-то круглое,
как ноль, как колесо,
которое никуда не катится,
хотя когда-то куда-то катилось.
Голова настолько пустая, порожняя,
что даже не возникает вопроса,
куда подевалось ее содержимое.
Голова без вопросов —
боже, какое это чудо,
какая радость, какое блаженство!
О, голова без вопросов,
ноги без дороги,
конец без начала…
 

«Я стараюсь не видеть…»

 
Я стараюсь не видеть
тех, кто меня не любит,
никогда не хожу в гости
к тем, кто меня не любит,
не хожу даже к тем, у кого могут случайно оказаться
те, кто меня не любит,
не интересуюсь, что говорят про меня
те, кто меня не любит,
не хочу знать, за что, почему, из-за чего
меня не любят,
до какой степени меня не любят
те, кто меня не любит.
Забываю о них, будто их нет, и никогда не было,
и никогда не будет на свете.
А было время, когда я обожал посмотреть в глаза
тем, кто меня не любит,
а было время, когда мне доставляло удовольствие
появиться там, где можно было встретить
тех, кто меня не любит,
а было время, когда меня интересовало,
насколько, до какой степени меня не любят
те, кто меня не любит,
а было время, когда я страстно хотел,
чтобы те, кто меня не любит,
еще больше, еще сильнее, еще ярче меня не любили.
Но прошло это время, улетело,
теперь стараюсь не знать, не слышать, не помнить
о тех, кто меня не любит,
теперь я не люблю, когда меня не любят.
О тогда!
О теперь…
 

«Шел я из гастронома…»

 
Шел я из гастронома,
накупил еды всякой разной, выбирал подешевле
и вот иду по Малой Бронной
совершенно счастливый.
Никогда я не был таким счастливым,
как в этот вечер
в мои восемьдесят два с половиной года,
никогда я не был так свободен,
никогда я не был так беспечен,
никогда мне не было настолько на все наплевать,
никогда я не был настолько никому не нужен,
никому ничего не должен,
в жену заново влюблен, как когда-то,
живем, как два голубка,
никогда до такой степени
совершенно не думал о завтрашнем дне,
никогда мои чувства, мои мысли
не были настолько чистыми, искренними —
ничего закулисного, спрятанного, тайного,
ни от кого ничего мне не надо,
от меня никому ничего не надо,
никогда я не испытывал такого блаженства,
такую сплошную радость!
Все во мне чувствует себя свободно:
моя лень, мое воображение, мои слова,
которые делают ну буквально все, что хотят,
вступают между собой в немыслимые отношения,
они меня сводят просто с ума,
так они бывают великолепны,
и тут нет никакого проявления моего таланта,
они сами, сами слова проявляют свой гений.
Но ты же скоро умрешь, скажете вы мне
в ответ на мои восторги.
Да, я умру:
свободы жизни не бывает без свободы смерти,
именно неминуемая смертушка,
которая заберет меня, когда ей вздумается,
дает мне в старости полную свободу дерзаний,
и жизнь, и смерть наконец равны —
как я не знаю, что будет со мной,
после встречи с ней,
так она не знает, что будет с ней
после встречи со мной,
ведь моя смерть жива, пока жив я,
они уважают друг друга – моя жизнь и моя смерть,
они подруги, они сестры!
С обеими в обнимку
я шел счастливый по Малой Бронной,
у театра Михоэлса толпа, премьера.
Пропуская небрежно
старичка с коляской, набитой овощами,
люди, конечно, не могли и подумать,
какое счастье накатило на меня в этот вечер,
как я целовался, никого не замечая,
одновременно с жизнью и смертью
всю дорогу
от гастронома до дома.
 

Татьяне Калецкой

1
 
Целуй меня, целуй,
на месте каждого поцелуя
вырастет розочка,
утром выйду на улицу, утыканный розами
в самых неожиданных местах,
мужики будут смотреть и радоваться,
будто ночью ты не только меня целовала,
но и каждого из них.
 
2
 
Если я с тобой не дай бог разведусь,
я на себе тут же сразу женюсь,
буду сидеть рядом с собой,
как сидят обычно с женой,
буду рассказывать мне о себе,
о том, как я счастлив в новой семье.
 
3
 
Какое чудесное времяпровождение —
считать волосы
на голове любимой
и знать, помнить всю жизнь,
сколько их насчитывается,
быть единственным на свете мужчиной,
кто не поленился это сделать.
 

«Теперь…»

 
Теперь,
когда я выпиваю пятьдесят грамм
раз в три месяца,
когда не осталось в живых почти никого
из моих собутыльников,
лежу – трезвый, скучный на своей кушетке,
вспоминаю – где, когда, с кем,
против кого, за что выпивали,
с какой радостью,
с каким вдохновением,
с каким остервенением!
Как нам нравилось это делать!
Как мы ненавидели цензуру, начальство!
Как мы обожали друг друга!
Фу, черт – отворачиваюсь к стенке,
чтоб от умиления не зарыдать, —
у меня в памяти
умершие помнят себя живыми.
 

Предназначение скуки

 
Вял мой мозг, вялостью дышит душа,
все неинтересно,
все уже было/перебыло,
ничего не задевает, не напрягает.
Но я знаю,
душа нуждается в томлении скукой,
в полной неподвижности любопытства,
в необратимой бессмысленности любых усилий,
и так опускаясь, опускаясь все ниже, ниже,
на самое дно ничтожности,
расположившись там, как дома,
скинув с себя все одежки,
голая душа
(вы можете себе представить свою душу голой?),
моя голая душа, усмехнувшись самой себе,
одухотворенная, полная вдохновенных сил,
неизвестно, непонятно откуда мгновенно взявшихся,
вдруг взлетает и начинает творить бог знает что —
в том числе вот это стихотворение,
которым – не знаю, как вы – автор вполне доволен.
О, великое предназначение скуки!
 

«Быть может…»

 
Быть может,
когда люди будут жить
лет двести,
они испытать успеют
некий первозданный опыт,
нечто такое, что приведет
к невероятным переменам
в предначертаниях судьбы.
Я ощущаю эту нехватку
непрерывной длительности жизни,
чтоб опознать умом и сердцем
недостающий узел смысла,
без которого мы топчемся в трясине
неполноты бытия.
 

«Хочу побаловать свое воображение…»

 
Хочу побаловать свое воображение
напоследок,
даю ему полную свободу —
пусть накуролесит,
напророчит бог знает что
напоследок,
в его невероятностях
слепки моих соприкосновений
с моей жизнью
напоследок.
 

«Ах, какие пышные похороны…»

 
Ах, какие пышные похороны
устрою я моей смерти,
в шикарный гроб положу ее,
Пинхас Гольдшмидт, главный раввин Москвы,
прочитает молитву,
проникновенные речи о моей близости с покойной
произнесут, один за другим, мужи именитые,
будет много венков, в том числе
«Моей смерти от меня».
Поминки продлятся всю ночь,
а утром
на моей любимой старой кушетке
в квартире на Малой Бронной
я тихо проснусь,
к зеркалу подойду
взглянуть, как выглядит человек,
похоронивший смерть.
 

«Обожаю, когда внешне ничего не меняется…»

 
Обожаю, когда внешне ничего не меняется,
чтобы стол не сдвигался, тем более – диван,
чтобы вещи носились до достойной изношенности;
никуда не переезжать, ничего не переставлять,
пусть лежит, как лежало,
стоит, как стояло,
пусть крутится, как крутилось,
пусть не крутится, как не крутилось,
никаких перемен, замри всё вокруг!
А в это время в душе происходит революция:
всё ломается, выворачивается наизнанку, рушится —
ты уже совершенно другой человек,
но об этом никто не догадывается:
походка та же, усмешка та же,
по-прежнему внимательно рассматриваешь дам,
по-прежнему всегда готов принять сто грамм —
моя любимая хитрость,
мой любимый обман.
 

Бассейн
(заявка на художественный фильм)

 
Привиделся мне глубокий
просторный бассейн
в середине середины мира.
Дно его едва покрыто водой,
люди в бассейне стояли
небольшими кучками,
по двое, по трое, по пятеро,
и в каждой кучке – конфликт, борьба,
здесь были представлены все
противоборства рода человеческого:
вечный треугольник —
он ее любит, она любит другого,
отцы и дети, богатые и бедные,
белые и черные,
националисты и космополиты,
евреи и юдофобы,
чеченцы и русские,
ирландцы и англичане,
и так далее, и так далее, и так далее.
Между тем вода в бассейне
понемногу, почти незаметно поднимается:
по щиколотку, по колено,
ниже пупка, выше пупка,
по грудь, по горло,
но люди воды не замечают —
кричат, спорят, ругаются, дерутся,
вода уже до подбородка добралась,
заливает рты,
но непримиримые бойцы
всех известных в мире конфликтов
подпрыгивают, залезают на плечи друг друга,
борьба продолжается, взрывают, стреляют,
душат друг друга
перед тем, как самим утонуть.
Постепенно голосов становится
все меньше, они все тише,
отдельные выкрики, вопли, вдруг – дикий свист,
и вот уже не слышно ни одного голоса.
На поверхности воды всплывают
две соломенные шляпки, чья-то трубка,
рыжий парик, очки,
стодолларовая купюра
подплывает к русскому червонцу,
чей-то окровавленный носовой платок,
палка, кобура, конверт…
Мертвая тишина.
 

«Вот сейчас, в эту ночь…»

 
Вот сейчас, в эту ночь,
я спускаюсь еще на одну ступеньку
ближе,
еще одна горсточка сил
в эту ночь меня покидает,
душа поднимает руки вверх,
мол, забирай, Господи, еще кусочек,
нет сил удержать.
Я набрался наглости
каждое соскальзывание вниз
называть: это я Ближе к Тебе,
не умираю, а Приближаюсь —
не сочти, Господи, эти слова
очередным фокусом-покусом
верующего атеиста.
 

Зимнее

 
Деревья – японские строчки
на белой странице Тверского бульвара.
Ночь. Руки сложив на голове,
стою у окна, как иероглиф.
 

Сложнейшее из искусств

 
Что делать с тем,
с чем ничего нельзя сделать,
но ничего не делать еще больше нельзя?
Врать! Да, врать, обманывать,
прежде всего себя,
да так, чтобы уверовать полностью,
как в святую чистейшую правду,
в собственноручную ложь.
О, это сложнейшее из искусств —
постигается с трудом,
здесь трудятся
высокого класса жулики совести —
обманщики, обманывающие,
что обманули себя!
И всё для того, чтобы избежать
незаживающую боль
от неисправимых несовершенств,
невосполнимых нехваток ума,
от нарастающего потока вопросов,
на которые никто никогда не ответит.
Природа смеется над человеком,
а человек, вместо того чтобы печально
улыбнуться природе в ответ,
пытается ее обмануть
и, главное, верит,
что ему это удается.
 

Недо

 
Господи, сколько во мне
всякого разного поместилось,
людей, событий, городов, книг, диалогов,
три года еврейское гетто при Гитлере
восемь лет армии при Сталине/Хрущеве,
три года народный депутат —
захаживал в Кремль, как в сельсовет,
с 41-го по 66-й через каждые три года
менял место жительства,
Севастополь, Камчатка, Кириши, Ленинград,
Ленфильм, Товстоногов, МХАТ, Горбачев, Вайда,
три зеркальца,
из которых мне подмигивают
с того света три Олега:
Ефремов, Борисов, Янковский,
нет сил все перечислить, составить реестр,
больше забыл, чем помню,
в голове не память, а кладбище.
За каждым словом кусок жизни,
не продуманный до конца, во всю глубину,
одно выталкивало другое,
ничего не созревало,
несозревшим
куда-то засовывалось, откладывалось,
сплошные недозрелости,
недоношенности,
недопонятости,
недо-недо-недо,
недонебо над головой,
недоземля под ногами,
как сказал герой одной моей пьесы:
«Слишком много впечатлений
для одной пары глаз» —
недозапомнил, недозабыл
недожил, недонежил,
недоумер,
недоумершим вот и написал это.
 

Шестидесятники

 
Мы дышали свободой,
которой не было,
она врывалась в нашу грудь
из глубин своего отсутствия,
завораживала,
мы никогда не забудем ее,
недосягаемую,
неистребимую.
Зло творило добро,
другого добра мы не знали,
кто вышел из этого пекла живым,
глядит на себя и плачет.
 

Люди исчезают

 
Люди исчезают.
Где Саша Свободин?
Где Олег Ефремов?
Где Саша Володин?
Где Товстоногов?
Где Егор Яковлев?
Где Женя Евстигнеев, Миша Рощин?
Где Булат? Где Смоктуновский?
Умерли? Не надо сказки рассказывать —
их украли!
Ворвались, скрутили и увезли.
Да они просто состарились, болели и умерли,
ты же сам был на похоронах.
Не было никаких похорон!
Это нам показалось, мистика! Гипноз!
У них целый штат гипнотизеров!
Их украли!
Я требую провести расследование!
Почему прокуратура молчит?
Это сделано специально, чтоб мы остались без них,
вы что, не видите, что происходит
в их отсутствие?
Вы что, не понимаете – если бы их не похитили,
всего этого не было бы?
Где Высоцкий?
Где Юра Афанасьев?
Где Андрей Дмитриевич Сахаров?
Где он?
 

Памяти Ежи Гротовского

 
Гротовский учил меня
летать на уровне окон второго этажа:
«Руками маши, маши! Как крыльями!
Поверни голову к окнам!»
Боже, как много людей в Варшаве
не спят глубокой ночью —
никогда не поверил бы,
если бы не видел своими глазами,
если бы Ежи не научил меня
поздней ночью, крепко выпивши,
летать на уровне окон второго этажа:
он впереди, я за ним.
«Руками маши, маши! Как крыльями!»
 

«И я полетел…»

 
И я полетел.
Я помню, мысль мелькнула:
«Ну, вот и всё»…
Не забуду никогда это ощущение:
лечу никуда, понимаю, что всё, конец,
и ничего не могу с этим поделать.
Помню надежду:
может, Бог бросит какую-нибудь ветку,
какую-нибудь веревку,
упаду на что-то мягкое, в воду… выплыву —
надежда то возникала, то пропадала.
Я молился быстро, быстро,
слова не успевали, без слов.
Я клялся: «Буду верить,
как никто в Тебя не верил!
Буду…»
Всевышний не успел меня спасти —
я стонал во сне,
жена испугалась, растолкала,
помешала Богу прийти мне на помощь,
опередила.
 

«То забываю, то вспоминаю…»

 
То забываю, то вспоминаю,
что скоро умру.
Забываю легко, незаметно,
день-другой живу как бессмертный,
смерть, однако, дремлет недолго,
просыпается резко
и меня, старикашку,
властно ставит на место.
Я подчиняюсь —
пишу завещание,
что делать с вещами,
усердно читаю Тору,
грехи заношу на листочек
для предъявления Богу,
когда посещу синагогу.
Но вдруг в голове смещается нечто
и снова-опять начинается вечность.
Вот так и живу,
то забывая, то вспоминая,
что скоро умру.
 

«Это не звезды сверкают на небе…»

 
Это не звезды сверкают на небе —
это мерцают золотые осколки
от начертаний Святого Завета —
когда Моисей, голову запрокинув,
Божьи слова зачитывал евреям
с распростертой небесной страницы.
От миллионов греховных взоров
горние наказы скорежились, стерлись,
только точечки светящиеся остались —
мигают, сигналят, не теряют надежды
пробудить огонь первозданной веры.
 

«Вопросов больше, слава богу, чем ответов…»

 
Вопросов больше, слава богу, чем ответов,
когда ответов станет больше, чем вопросов,
не дай бог, не дай бог,
в гладкие камушки на берегу океана
превратятся люди.
 

«С жизнью своей в обнимку…»

 
С жизнью своей в обнимку,
как с девчонкой,
гуляю по Москве.
Господи, как хорошо нам
чувствовать близость друг друга
перед разлукой.
 

«Какие дивные ночи…»

 
Какие дивные ночи
выстроились в затылок,
одна за другой, одна за другой,
ждут своей очереди.
Во сне я кричал, я требовал:
«Покажите ту ночь, которая
после смерти моей наступит,
я хочу переспать с ней, вы слышите,
переспать с ней хочу, пока жив!»
О, первая ночь без меня, сиротка,
зареванный небосвод,
мокрые звезды…
 

Юрию Росту

 
Среди тех десяти-двенадцати пар глаз,
которые занимают в моей душе
самую светлую комнату,
твои глаза первыми встречают меня,
когда в печальную минуту
я открываю туда дверь.
 

«Последнее будущее…»

 
Последнее будущее
согрело корни
моих голых замерзших слов,
все трудней удается из будущей смерти
отлучиться сюда, где я еще жив,
судьба уже стоит позади,
как дом, из которого я только что вышел, —
жизнь – моя родина,
смерть – моя муза.
 

«Когда до пропасти осталось два прыжка…»

 
Когда до пропасти осталось два прыжка,
не хлопочи, не надо ничего —
смотри в окно последнее кино.
 

«Время спит и видит во сне…»

 
Время спит и видит во сне,
как я плаваю на спине,
не обнимали меня никогда,
как обнимает меня вода,
я боюсь только одного:
время проснется – я рухну на дно.
 

«Ой, я старый…»

 
Ой, я старый,
ой, не молодой,
еду с базара,
торговал душой,
слава богу,
не всю купили,
не совсем будет стыдно
лежать в могиле.
 

«О, старость – молодость мудрости…»

 
О, старость – молодость мудрости,
яркость последних мыслей,
не скованных страхом жизни.
Людмиле Петрушевской
Люся, а известно ли тебе,
что однажды, году в семьдесят восьмом
или семьдесят девятом,
я и Виктор Сергеевич Розов,
точнее, Виктор Сергеевич Розов и я,
это была его инициатива,
которую я поддержал,
мы пошли к министру культуры Демичеву
постоять за тебя горой.
При этом, правда,
мы заранее не объявили цель нашей встречи,
Розов попросил помощника министра передать
министру,
что мы хотели бы встретиться,
обсудить проблемы современной драматургии.
Министр согласился нас принять.
Груди наши были полны решимости,
нас провели в просторный кабинет,
предложили чай,
мы от чая отказались,
но чай нам все равно принесли.
Сначала Розов подробно, внушительно
объяснял министру, какая ты и твои пьесы
подлинная ценность для культуры СССР,
«Придет время, – сказал он, – когда нас
                                       с Гельманом забудут,
а Петрушевскую будут помнить, и помнить, и помнить».
«Это смешно и глупо, – сказал я после Розова, —
во всех театрах СССР ее пьесы читают, знают,
а министерство запрещает. Смешно!»
Розов играл мудреца,
я – несдержанного.
Демичев не смеялся,
уши у него покраснели от напряжения,
на лице его была написана большая досада,
                                        большое сожаление,
обида, что дал себя обмануть,
обещали о проблемах,
а говорят о Петрушевской какой-то.
Он твоих пьес не читал,
но фамилию слышал
и знал, что «это не надо»,
кто первым сказал «это не надо»,
он не знал,
но у него было правило:
самому первым ничего не читать,
запрещенное другими не разрешать.
Он сказал: «Мы подумаем»,
Розов был настойчив:
«Мы можем передать автору,
что ее пьесы будут разрешены?»
Демичев повторил: «Мы подумаем».
Я сразу понял, что это плохое «мы подумаем»,
у них случались и неплохие «мы подумаем»,
но это было очень плохое «мы подумаем».
Оно ничего не обещало, ноль.
Но Виктор Сергеевич, я это видел,
все же надеялся на это «мы подумаем».
Он решил еще раз перед уходом
объяснить министру культуры СССР,
почему Петрушевскую запрещать не надо, даже нельзя.
Демичев еще раз повторил
свое плохое «мы подумаем».
Мы покинули просторный кабинет,
на улице Розов сказал негромко:
«Все-таки сволочи»,
я сказал чуть погромче: «Суки!»
Хорошо помню неожиданную мысль,
которая мне пришла в голову:
я пожалел, что со мной Розов, а не Олег Ефремов —
самое время было выпить по полстакана водки,
но Виктор Сергеевич,
это было широко известно, не пил —
хорошие люди тоже имеют недостатки.
 
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»