Оставьте меня детям… Педагогические записи (сборник)

Текст
Из серии: Личный архив
3
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Нет времени читать книгу?
Слушать фрагмент
Оставьте меня детям… Педагогические записи (сборник)
Оставьте меня детям… Педагогические записи (сборник)
− 20%
Купите электронную и аудиокнигу со скидкой 20%
Купить комплект за 768  614,40 
Оставьте меня детям… Педагогические записи (сборник)
Оставьте меня детям… Педагогические записи (сборник)
Аудиокнига
Читает Юрий Гуржий
419 
Синхронизировано с текстом
Подробнее
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Если предсказание не сбывается, знаток знает почему, и объясняет почему. Он что-то упустил в своих расчетах и оценках:

– Он так играет, потому что вчера стекло разбил, вот теперь и боится. А вот этому солнце в глаза бьет. Вон тот не привык к этому мячу, он для него жестковат. А вот у него нога болит. А вот за этот шикарный удар его другу спасибо: он всегда ему помогает.

Знаток читает игру, как партитуру, комментирует ходы, как в шахматной партии.

Если я кое-что и понимаю, этим я обязан своим самоотверженным наставникам.

Какие они терпеливые, самоотверженные, дружелюбные, и какой же я неспособный и неуклюжий ученик.

Ничего удивительного: мне уже было за сорок, когда у нас народился футбол, а они уже ползали с мячом в обнимку.

Пять толстых томов:

1. Мяч обыкновенный.

2. Мяч ножной (футбол).

3. «Вышибалы».

4. Психология и философия игры в мяч.

5. Биографии и интервью. Описание знаменитых ударов, партий и полей.

И сто километров киноленты.

Не раздражаюсь, не выхожу из себя, не сержусь и не возмущаюсь, если я заранее предвидел реакцию.

Сегодня класс будет беспокойный, потому что первое апреля, потому что жара, потому что через три дня экскурсия, потому что через неделю праздник, потому что у меня голова болит.

Помню воспитательницу с большим стажем работы, которая возмущалась, что у мальчиков так быстро отрастают волосы, – и помню юную воспитанницу Бурсы[41], начинавшую отчет о том, как она дежурила, укладывая девочек спать.

– Девочки сегодня вели себя невыносимо. В девять часов они еще шумели. В десять – шепот и смешки. А все потому, что начальница устроила мне головомойку, потому что я была сердита, потому что я спешила, потому что у меня завтра семинар, потому что у меня петля на чулке поехала, потому что я получила грустное письмо из дому.

Кто-то скажет:

– Чего стоит фильм, если дети знают, что их снимают?

Легко.

Аппарат всегда стоит на месте. Оператор в разное время и в разном направлении крутит ручку незаряженного аппарата.

Детям обещают показать фильм, когда он будет готов, но всегда что-нибудь не получается. Много раз снимают детей назойливых, неприятных, непопулярных, неинтересные сцены. Никто ни разу не призывает детей вести себя естественно, смотреть не туда, а сюда, «заниматься своими делами». Юпитеры беспорядочно зажигают и гасят. А то снова и снова велят прервать игру и устраивают утомительную репетицию.

Жадный интерес к сенсации сменяется раздражением. Наконец они перестают воспринимать съемку. Через неделю, через месяц. Впрочем, напрасно я это пишу. Наверняка все так и делают, иначе и быть не может.

Невежда тот воспитатель, который этого не знает, и идиот – если не понимает.

В будущем каждый воспитатель станет стенографом и кинооператором.

А парлограф[42], а радио?

А эпохальные эксперименты Павлова[43]?

А тот садовник, который путем скрещивания или, опять же, воспитания растений получает розы без шипов и «от осины апельсины»?

Контур человека у нас уже есть, может, даже фотография. Может, не хватает сущей малости? Нужен только способный и добросовестный ретушер.

Другие бояться спать днем, чтобы не портить ночи. Я – наоборот. Я неохотно сплю ночью – мне бы поспать днем.

***

15 мая, шестой час

Девочки уже до половины […][44]

Было примерно так. Говорят:

– Знаешь, Хелечка, беспокойный ты человек.

Она в ответ:

– А я – человек?

– Ну да. Ведь не собачка же.

Задумалась. После долгой паузы, с удивлением:

– Я человек. Я Хелечка. Я девочка. Я полька. Я мамина доченька, я варшавянка… Как меня много!

В другой раз:

– У меня есть мамочка, папочка, бабушка… две бабушки, дедушка, платьице, ручки, куколка, столик, фартучек… А вы у меня тоже есть?

Один народник мне сказал:

– Еврей – искренний патриот, в лучшем случае – хороший варшавянин или краковянин, но не поляк.

Меня это высказывание застигло врасплох.

Я честно признался, что меня не трогают Львов, Познань, Гдыня, Августовские озера, ни Залещики, ни Заользе. Я не бывал в Закопане (вот такое я чудище), меня не восхищают ни Полесье, ни море, ни Беловежская Пуща. Висла из-под Ракова для меня чужая, я не знаю и не хочу знать Гнезно. Но я люблю варшавскую Вислу и, оторванный от Варшавы, испытываю снедающую тоску.

Варшава – моя, а я – ее. Больше скажу: я и есть Варшава.

Я вместе с ней радовался и горевал, ее солнышко было моим солнышком, ее ливень и грязь – моими.

Я с ней вместе рос. Мы в последнее время отдалились друг от друга. Выросли новые улицы и районы, которых я уже не понимаю. Много лет я чувствовал себя на Жолибоже иностранцем[45]. Куда ближе мне Люблин и даже никогда мной не виданный Грубешув[46].

Варшава была для меня территорией моей работы или мастерской; здесь – места постоя, тут – могилы.

***

Пока шел кукольный спектакль[47], я вспоминал ряженых с улицы Медовой и вертеп с улицы Фрета[48].

А было так.

Начиная с Рождества Христова ходили по дворам, что побогаче, безработные в ту пору каменщики и давали представления, когда их зазывали в квартиры.

Ящик-сцена, гармошка или шарманка. А на сцене фигурки: царь Ирод на троне, черт с вилами.

Представление играли в кухне, чтобы в комнатах не пачкать. Кухарка прятала всякую мелочь, потому что крали – один раз увели две фражетовые ложки из комплекта[49]. Было прекрасно, и страшно, и поучительно.

Под конец выходил дед с мешком и просил подаяние.

Отец велел мне собственноручно кидать в дедов мешок новые серебряные десятигрошевики, я менял всю свою наличность на двугрошевые монетки и, трепеща от волнения, бросал в мешок. А дед заглядывал в мешок, тряс длинной седой бородой и говорил:

– Ой, маловато будет, маловато, дай-ка еще, кавалер.

И тогда же я с отцом ходил смотреть вертеп.

 

Длинный зал сиротского дома, занавес, таинственность, теснота, ожидание.

Какие-то странные создания в синих халатах и белых чепцах на голове, с жесткими крыльями.

Я боялся. Меня душили слезы.

– Папочка, не уходи.

– Не бойся.

Таинственная пани посадила меня в первом ряду.

Не делайте этого, если ребенок не хочет. Я предпочел бы сидеть где-то на стороне, чтобы меня заслонили, пусть бы в тесноте.

Беспомощно:

– Папуля…

– Сиди, дурачок.

По дороге я спрашивал, будут ли там Ирод и черт.

– Сам увидишь.

Ужасна эта сдержанность взрослых. Не делайте детям сюрпризов, если они не хотят. Им нужно знать заранее, что будут стрелять, точно ли будут, когда и как. Ведь нужно приготовиться к долгому, далекому и опасному путешествию.

А их, взрослых, только одно заботит:

– Иди пописай, там нельзя будет.

Но у меня сейчас на это времени нет, да и не хочется. Не умею я про запас.

Я уже знал, что это будет какой-то очень важный и в сто раз лучший вертеп, да еще и без деда с мешком.

Оно и лучше, что без деда.

Я уже говорил. Поучительное время.

Да. Этот дед. Не только он, но он – в первом ряду.

Был он ненасытен.

В его мешок вначале падали безразличные родительские серебрушки, потом собственные тяжко накопленные медяки. Наученный горьким, горьким и унизительным опытом, я их долго копил, собирал, откуда мог. Часто жертвой скопидомства становился живой нищий дед на улице; я думал: «Не дам, спрячу для этого своего с мешком, из вертепа».

Мой дед был ненасытным, а мешок его – бездонным. Маленьким он был, и мешок – в пять раз меньше моего кошелечка, а поглощал, пожирал, последнее выжимал.

И я давал и добавлял. Попробую еще раз: может, наконец, скажет, что хватит…

– Папочка, бабуля, Катаржина, я отдам, одолжи.

На корню продам урожай целого года.

Любопытство. Может быть, удастся подсмотреть, как он исчезнет на мгновение за сценой, и опять назойливо призывает и подначивает.

И страх, печальное осознание того, что после деда – уже конец, уже ничего не будет.

Хуже – только утомительный ритуал мытья перед сном, может быть, даже рыбий жир.

В исключительные дни не надо нагружать и дразнить детей всем вот этим: история, знания; опыт справедливо наказал использовать [праздник] на пользу малышне. Только праздник.

Вся сосредоточенность, вся свобода, вся сказка, вплетенная в серость.

Дед из вертепа на Медовой улице, такой трагической после осады Варшавы, научил меня очень многому. Безнадежность защиты перед настойчивой просьбой и бесконечность требований, которые нельзя удовлетворить.

Сперва даешь охотно, потом без энтузиазма, с чувством долга, потом с тревогой, потом по закону инерции, равнодушно и без сердечного участия, потом с неохотой, с гневом, с отчаянием.

А он хочет все, что у тебя есть, и тебя в придачу.

В вертепе я хватался за этого деда, как за последнюю нить, что связывает с чарующей сказкой в жизни, с волшебной мистерией жизни, с магией красочных и праздничных восторгов.

Прошло – не вернется. Умерло – погребено. Только один этот странный [дед]. И этот его пугающий […]. Добро. Зло. Горячее желание, беспомощность, множество и ничто.

Может быть, расскажу, как я кормил воробьев через сорок лет.

Не отказывайте, если ребенок просит повторить одну и ту же сказку еще и еще. И еще раз ту же самую.

Для некоторых детей (их может больше, чем мы думаем) представление должно состоять только из одного, повторяемого раз за разом номера.

Один слушатель – это гораздо более благодарная аудитория. Ты не потеряешь времени зря.

Старые няни и каменщики – во сто крат лучшие педагоги, чем дипломированный психолог.

Ведь взрослые тоже кричат «бис».

– Бис.

Одна и та же без конца повторенная сказка – это как соната, как излюбленный сонет, как скульптура, без созерцания которой день становится бесцветным.

Музеям ведомы маньяки одного экспоната.

Мой – Святой Иоанн Мурильо из музея в Вене и две скульптуры Рыгера[50] в Кракове: Ремесло и Искусство.

Прежде чем человек бесповоротно погрязнет и смирится с разгильдяйством чувств… Он защищается… Страдает… Стыдится, что он иной, что он хуже толпы. А может быть, просто болезненно переживает, что он одинок и чужой в жизни.

Ряженые без деда. Не ряженые – вертеп.

Было плохо. Очень плохо.

Справедливо было, что мама[51] неохотно доверяла детей заботам отца, и справедливо [было то, что] мы – сестра[52] и я – с трепетом восторга, с порывом радости встречали и вспоминали [потом] даже самые напряженные, изматывающие, неудачные и печальные последствия «удовольствий», которые с поразительной интуицией находил не слишком уравновешенный педагог – папуля.

Он больно таскал нас за уши, несмотря на суровые предостережения мамы и бабушки:

– Вот оглохнет ребенок – сам будешь виноват!

В зале было невозможно жарко. Подготовка тянулась до бесконечности. Шорохи за занавесом напрягали нервы до невозможных пределов. Лампы коптили. Дети толкались и пихались.

– Подвинься. Убери руку. Подвинь ногу. Да не ложись ты на меня!

Звонок. Вечность. Звонок. Такие чувства переживает летчик под огнем, который уже отстрелял все боеприпасы для защиты, а у него есть еще и это, самое важное задание. Нет пути назад и нет воли, желания, мысли об отступлении. Не думаю, что это сравнение неуместно.

Началось. Нечто неповторимое, единственное окончательное.

Людей не помню. Я даже не знаю, был ли черт красным или черным. Скорее всего, черным. Были у него хвост и рога. Не кукла. Живой. Не переодетый ребенок.

Переодетый ребенок?

Таким ребячьим сказкам могут верить только взрослые.

Сам царь Ирод к нему обращается:

– О, сатана…

И такого смеха, таких прыжков и такого настоящего хвоста, таких вил и такого «Пошли!» я никогда в жизни не слышал и не уверен, что услышу, даже если пекло на самом деле существует.

Все было подлинное.

Лампа гаснет. Папиросы, кашель – все это мешает.

Улица Медовая и Фрета. И на Фрета была школа Шмурлы[53]. Там били розгами. Тоже подлинными.

Не сравнить…

Четвертый час. Я снял затемнение с одного окна, чтобы не будить детей.

У Регинки erythema nodosum[54]. Сегодня этот метод уже считается неумным, но я ей прописал салицил 10,0 на 200,0 по ложке каждые два часа, пока в ушах не зашумит и желтые пятна перед глазами не запляшут. Вместо этого ее вчера дважды рвало. Но вздутия на ногах уже бледные, маленькие и безболезненные.

Я боюсь у детей всего, что сродни ревматизму.

– Салицил, – говорили в Париже. И кто: Ютинель, Марфан! И что еще более странно – и Багинский[55] в Берлине.

Рвота – ерунда. Но вполне достаточно, чтобы после нее не вызывать снова лекаря-неумеху, разумеется, он скажет, что это побочное действие лекарства.

Я после рождественского представления провалялся в горячке всего два дня. Собственно говоря, всего одну ночь, да и температура была не больно высокая, но ведь нужны были [эти] острые симптомы, чтобы, по крайней мере, до весны воцарилось грозное «Нет!» – о ужас! – если отец принесет мороженое.

Я не уверен, что мы не зашли на обратном пути на мороженое или на газировку со льда, с ананасным сиропом. Тогда искусственного льда еще не было, а натурального зимой полно. Поэтому мы могли и прохладиться после этой адской жары.

Помню, что я потерял шарфик.

И помню, что, когда я еще лежал в постели на третий день, отец подошел ко мне, а мама его сурово отогнала:

– У тебя руки холодные. Не подходи.

Отец, смиренно выходя из комнаты, бросил мне заговорщицкий взгляд.

Я ответил ему шифром хитрющего подмигивания, что-то вроде:

– Порядок!

Мне кажется, мы оба чувствовали, что, в конце концов, это не они – мама, бабушка, кухарка, сестра, горничная и панна Мария (нянька), – не это бабье царство правит миром, а мы, мужчины.

Мы хозяева дома. И мы им уступаем, чтобы в доме был мир.

Любопытно, к моим многолетним, пусть не очень многочисленным пациентам меня куда чаще вызывали отцы. Но всегда только один раз.

Сейчас уступают матерям. Чтобы в доме был мир.

Я еще расскажу про […]

Замечание, скорее подсказка для тех, кто через тридцать лет будет писать сценарии для радиопередач.

Дайте часик внуку и деду (или отцу) на рассказ[56] под названием «Вчерашний день» – «Мой вчерашний день». Начало всегда будет одинаковым: «Вчера я проснулся в таком-то часу… Встал… Оделся…»

Эти рассказики будут учить, как нужно смотреть на мир, как делить на слоги текущие события, что опускать, а что подчеркивать, как переживать, как ценить и обесценивать, настаивать и уступать – как жить.

Собственно, [почему дед и внук,] почему не женщины, почему не учитель и ученик, почему не работник и работодатель, чиновник и просители, адвокат и клиенты[?]

Это [уже] потребует стараний и репетиций.

 

Окончание.

***

– В польском языке нет понятия «родина»[57]. Отчизна – это слишком много и трудно.

Разве только еврей [поймет], потому что, может, и поляк тоже. Может, не отчизна, а домик и садик.

Разве крестьянин не любит отчизну?

Хорошо, что и перо уже на последнем издыхании. Сегодня меня ждет трудный рабочий день.

[Приписка чуть позже]

Уголино – Данте[58]. Сойдет с горчичкой. Балаган… Если бы они сейчас были живы, они поняли бы справедливость высказывания.

***

Были годы, когда каломель[59] и таблетки морфина я прятал в дальнем углу ящика в комоде. Я принимал их только тогда, когда шел на могилу матери на кладбище[60]. Но с начала войны я постоянно держу их в кармане, и интересно, что мне их оставили во время обыска в тюрьме[61].

Нет более мерзостного события (приключения), чем неудачное самоубийство. Этот план должен полностью созреть, чтобы его выполнение дало абсолютную уверенность в успехе.

Если я постоянно откладывал свой план, обдуманный до последней детали, то потому, что в последний момент накатывала какая-то новая мечта, которую я не мог бросить на полпути. Мечты походили на сюжеты романов. Я им дал общий заголовок: «странные вещи».

Итак.

Я изобрел машину (разработал подробный, сложнейший механизм). Что-то вроде микроскопа. Шкала на сто единиц. Если я поверну верньер на девяносто девять, умирает все, в чем нет ни одного процента человечности. Работы было невпроворот.

Я должен был установить, сколько людей (живых существ?) всякий раз исчезает из жизни, кто займет их место и как будет выглядеть эта очищенная новая жизнь. После года размышлений (естественно, ночных) дистилляцию человечества я довел до половины. Люди теперь уже только полускоты – остальные повымерли. Доказательством мелочности моих рассуждений было то, что себя я из этого своеобразного сообщества полностью исключил. А ведь, выкручивая на максимум верньер своего «микроскопа», я мог и себя жизни лишить. И что тогда?

С некоторым стыдом признаюсь, что к этой теме я и сегодня возвращаюсь в трудные ночи.

Ночи тюремные подарили мне самые интересные главы этой повести.

В работе у меня была пара десятков таких фантазий.

Итак…

Я нашел волшебное слово. Я – диктатор мира.

Засыпал я настолько озабоченный этими проблемами, что во мне рождался бунт.

– Почему я? Чего вы от меня хотите? Есть помоложе, поумнее, чище, более подходящие для такой миссии.

Оставьте меня детям. Я не социолог. Я же все испорчу, скомпрометирую и попытку, и себя.

Для отдыха и расслабления я перебрался в детскую больницу. Город выбрасывает мне детей, как ракушки, а я – я только могу быть к ним добр. Я не спрашиваю их, надолго ли они, куда, с пользой для людей или с обидой.

«Старый доктор» дает карамельки, рассказывает сказки, отвечает на вопросы. Теплые, милые годы вдали от базара большого мира.

Иногда – книга или коллега завернут в гости, да и какой-нибудь пациент всегда требует большей заботы на протяжении нескольких лет.

Дети выздоравливают, умирают, как и бывает в больницах.

Я не мудрствовал лукаво. Не старался углубиться в тему, которая и без того была мне известна до самого дна. Поэтому первые семь лет и был таким вот скромным городским лекарем в больнице[62]. А все остальные годы меня преследует пакостное чувство, что дезертировал. Предал больного ребенка, медицину и больницу. Подхватила меня волна фальшивой амбиции: врач и ваятель детских душ. Душ. Ни больше ни меньше. (Эх, старый дурак, испаскудил ты и свою жизнь, и дело. Вот и получил по заслугам.) Пани Брауде-Хеллерова, истеричная рыбина, лентяйка с кругозором больничной санитарки[63], представляет этот важный раздел жизни, а maître d’hôtel Пшедборский[64] копается в гигиене. Вот за этим и шлялся с голодным брюхом по клиникам трех столиц Европы[65]. Лучше об этом не говорить.

***

Не знаю, сколько уже накатал страниц этой своей автобиографии. Не хватает мужества перечитать, что там за багаж. И мне грозят (и все чаще будут случаться) повторы. Что хуже всего, факты и переживания могут быть – должны быть и будут – рассказаны по-разному. В мелочах.

Ничего. Это лишь доказательство того, что это были важные моменты, глубоко пережитые, к которым я возвращаюсь.

Это всего лишь доказывает, что воспоминания зависят от нашего нынешнего опыта. Вспоминая, мы бессознательно лжем. Это понятно, и я говорю это только для самого примитивного читателя.

***

Частой мечтой и проектом была поездка в Китай.

Это могло случиться, даже легко.

Бедная моя четырехлетняя Юо-Я времен японской войны. Я написал ей посвящение на польском языке.

Она терпеливо учила бездарного ученика китайскому языку.

Да, пусть будут институты восточных языков. Да, профессора и лекции.

Но каждый должен провести год в такой восточной деревне и пройти вступительный курс у четырехлетки.

По-немецки меня учила говорить Эрна – Вальтер и Фрида[66] уже были слишком «старыми», слишком грамматически правильными, книжными, азбучными, школьными.

Достоевский[67] говорит, что все наши мечты сбываются с годами, но в таком извращенном виде, что мы их не узнаем. Я узнаю свою мечту из предвоенных лет.

Не я поехал в Китай – Китай приехал ко мне. Китайский голод, китайские невзгоды сирот, китайский мор детей.

Я не хочу останавливаться на этой теме. Кто описывает чужую боль, словно грабит, обжирается чужим горем, словно ему мало того, что есть.

Первые журналисты и чиновники из Америки не скрывали своего разочарования: не так, оказывается, все страшно[68]. Они искали трупы, а в сиротских приютах – живых скелетиков. Когда они посетили сиротский приют, ребята играли в войну. Бумажные фуражки и палки.

– Видимо, война их не достала, – говорили гости с усмешкой.

Теперь – да. Но аппетиты возросли, и нервы отупели, что-то наконец-то делается. И на этой и на той витрине даже игрушки, и столько конфет, от десяти грошей до целого злотого. Я своими глазами видел: пацан нахристарадничал десять грошей – и тут же купил конфеты.

– Не пишите этого, коллега, в свою газету.

Я прочел такое высказывание: ни с чем человек не мирится так легко, как с чужим несчастьем.

Когда мы шли через Остроленку в Восточную Пруссию[69], хозяйка лавчонки нас спрашивала:

– Что с нами будет, господа офицеры? Мы ж мирные жители, нам-то за что страдать? Вы – дело другое: на верную смерть идете.

***

Я только один раз ездил в Харбине рикшей. Теперь, в Варшаве, долго не мог себя заставить.

Рикша живет не дольше трех лет. Сильный – лет пять.

Я не хотел к такому руку прилагать.

Сейчас я говорю:

– Нужно дать им заработать. Лучше я сяду, чем двое жирных спекулянтов, да еще с узлами.

Противный момент, когда я выбираю тех, кто посильнее и поздоровее (если я спешу). И даю на пятьдесят грошей больше, чем они просят. И тогда я получался благородным, и теперь.

***

Когда лежал в одной комнате с детьми, болевшими корью[70], я закуривал сигарету и рассуждал: «Дым – откашливающее средство. Это им на пользу».

Вдохновение мне дают пять рюмок спирта пополам с горячей водой. После этого наступает роскошное чувство усталости без боли, потому что шрам не считается, ломота в ногах не считается, и даже боль и жжение в глазах не считаются.

Вдохновение дает мне сознание, что вот лежу в кровати и так буду лежать до самого утра, стало быть, двенадцать часов нормальной работы легких, сердца и мыслей после напряженного и занятого работой дня.

Во рту – вкус кислой капусты и чеснока. А еще карамельки, которую для вкуса положил в рюмку. Эпикуреец.

Ба! Две чайные ложки гущи от натурального кофе с искусственным медом.

Ароматы: аммиак (моча теперь быстро разлагается, а я не каждый день ополаскиваю ведро), запах чеснока, карбида и время от времени – моих семи соседей по комнате.

Мне хорошо, спокойно и безопасно. Вероятно, эту тишину может нарушить еще визит пани Стефы с какими-нибудь новостями или для мучительных мыслей и отчаянных решений.

А может, панна Эстерка[71] – что кто-то плачет и не может уснуть, потому что зуб болит. Или Фелек придет за письмом на завтра к этому новому чиновнику.

Вот моль пролетела, и сразу гнев, внутреннее кипение. Клопы (новые, редкие гости) и моль – последние враги, скажем, номер 5, – это уже, черт побери, тема на завтра. Я хочу в этой ночной тишине (десять часов) пробежаться мыслями по сегодняшнему дню, как я уже сказал, – напряженному и полному работы.

À propos насчет водки: последняя поллитровка из старых пайков; я не должен был ее открывать – запас на черный день. Но черт не спит – капуста, чеснок, жажда утешения и пятьдесят граммов колбасы «собачья радость». Так тихо и безопасно. Да, безопасно – я не жду ничьих визитов. Возможно, такого визита не избежать – случится как пожар, как облава, как обрушение штукатурки над головой. Но само понятие «чувство безопасности» доказывает, что сам себя я субъективно считаю жителем очень глубокого тыла. Не поймет этого тот, кто не знает фронта.

Мне хорошо, и я хочу долго писать, аж до последней капле чернил в ручке. Скажем, до часу ночи, а потом – шесть битых часов отдыха.

Хочется даже пошутить.

– Клёво, – сказал не совсем трезвый министр[72], причем не совсем вовремя, потому как тут и там по деревням от голода бушевал тиф, а график смертей от туберкулеза головокружительно выстрелил вверх.

Потом его дразнили политические противники в независимой прессе (Господи, помилуй!).

«Клёво» – говорю и я, и мне хочется быть веселым.

Веселое воспоминание: теперь пятьдесят граммов колбасы «собачья радость» стоит злотый и двадцать грошей, тогда было дешевле – только восемьдесят грошей (хлеб – чуть дороже).

Я сказал продавщице:

– Дорогая моя, а эту колбасу, часом, не из человечины делают? А то для конины как-то слишком дешево.

А она в ответ:

– Не знаю, меня там не было, когда ее делали.

Не возмутилась, не улыбнулась вежливо покупателюостряку, не выдала пожатием плеч, что шуточка-то черным юмором отдает. Ничего, только перестала резать колбасу, ожидая моего решения, – грошовый клиент, дешевая шутка или подозрение, не стоит разговоры разводить.

***

День начался взвешиванием. Май привел к серьезным потерям веса. Прошедшие месяцы нынешнего года – неплохо, и май еще не грозный. Но в лучшем случае нас ждут еще два месяца до нового урожая. Это уж точно. А ограничения в приказах властей и дополнительные их интерпретации только ухудшат ситуацию.

Час субботнего взвешивания детей – это час сильных эмоций.

После завтрака школьное заседание[73].

Сам завтрак – это тоже работа. Вот после моего хамского письма сановному лицу мы получили относительно неплохое вливание колбасы, даже ветчины, даже сто пирожных.

Вроде и неплохо, потому что хоть «на рыло» и немного получается, но эффект был.

Потом даже сюрприз в виде двухсот кило картошки.

Эхо писем. Но и раздражение. Минутная дипломатическая победа, легко добытые уступки не должны будить оптимистических надежд и усыплять бдительность.

Они ведь как-нибудь постараются все это себе возместить – как предупредить все это? Откуда стянутся тучи? Как и когда соберутся невидимые омы, вольты, неоны на будущие громы-молнии или самум в пустыне?

Терзающее: «Правильно ли поступил или нет?» – унылый аккомпанемент беззаботного завтрака детей.

После завтрака наспех, à la fourchette[74], – в сортир (про запас то есть, и тут через силу) и собрание, а на нем план для школы на лето, отпуски и замены.

Хорошо было бы, как в прошлом году. Но в том и суть, что многое изменилось, и в спальнях по-другому, много детей прибыло и убыло, новые повышения… вот и все по-другому, что тут скажешь. А ведь хотелось, чтобы лучше.

После собрания – газета и судебные приговоры[75]. Вкрались злоупотребления. Не каждый захочет битый час внимательно слушать о том, кто хорошо, а кто плохо хозяйствовал, что прибавилось, а что убавилось, что нужно предвидеть, а что – сделать. Для новых детей стенгазета – откровение.

Но старшие понимают: что так, что этак, а ничего из того, что для них важно и архиважно, они не узнают. Вот это его не касается, он и не будет слушать, так что если можно избавиться от докуки, почему бы и нет?

Сразу после стенгазеты, мучительной для меня – понимаю и соглашаюсь, при этом умело не вижу того, чего удобней не замечать, когда силком не хочется, а убеждением не получается, – сразу после этой стенгазеты длинная беседа с дамой, которая уговаривает принять ребенка. Это ж целая военная кампания, тут нужны осторожность, вежливость и решительность – рехнуться можно. Но об этом в другой раз.

Потому что звонок на обед.

Чем этот субботний обед отличается от остальных, не могу точно сказать, поэтому предпочту и о нем пока не писать.

***

Сегодня у меня запланированы только три адреса и три визита. С виду легкие.

1. Навестить сочувствующего после его болезни.

2. Почти в соседнем доме разговор насчет дрожжей для детей.

3. Тут недалечко: встреча репатриантов с востока, людей милых, приветливых, я им желаю всего наилучшего. Ба…

Первый визит – продолжение утренних дискуссий о школе.

Выздоравливающего я дома не застал.

– Прошу передать ему мой запоздалый привет. Я хотел прийти раньше, но не смог.

Мысли терзают – их так много.

Потому что этот странный старик нетипичен для учителя средней школы. Что я о нем знаю? Мы с ним почти совсем не разговаривали целый год.

Времени не было? Вру. (Глаза слипаются. Не могу. Честное слово, не могу. Вот проснусь и закончу.

…Привет тебе, прекрасная ночная тишина.)

Я не проснулся, а с утра нужно писать письма.

Продолжение – следующей ночью.

Благословен будь, покой.

N. B. Прошлой ночью расстреляли только семерых евреев, так называемых еврейских гестаповцев[76]. – Что это значит? Умнее будет не допытываться.

41С 1923 г. в Доме сирот (с 1928 г. – в «Нашем доме») действовала так называемая Бурса для бывших воспитанников, а позднее – для всех заинтересованных лиц. Ежедневная работа в пользу Дома сирот в течение нескольких часов и участие в еженедельных педагогических семинарах предполагали проживание «бурсистов». Бурса продолжала свою работу и в гетто.
42Устройство для записи и воспроизведения речи.
43Иван Петрович Павлов (1849–1936), русский физиолог; провел знаменитые исследования рефлексов в 1904 г.
44Непонятная запись, возможно, речь шла о взвешивании детей (но 15 мая – это пятница, а дальше речь идет о субботнем взвешивании, см. ниже).
45На Жолибоже Корчак бывал, навещая знакомых и друзей в домах Варшавского жилищного кооператива. За Жолибожем – на Белянских Полях (позднее площадь Конфедерации) – с 1928 г. размещался «Наш дом».
46Город, откуда происходит семья Гольдшмидтов, дедов Корчака, и их детей.
47В Доме сирот организовывали открытые представления для детей, в том числе кукольные.
48Медова, 15 и 19 – адреса проживания семьи Гольдшмидт в детстве Корчака, в 1882–1887 гг. Представления (вертеп), скорее всего, разыгрывали в приюте при монастыре монахов-доминиканцев, улица Фрета, 10.
49Изделия известной варшавской посудной фирмы, основанной в 1824 г. Иосифом Фраже.
50Бартоломе Эстебан Мурильо (ок. 1617–1682), Юный св. Иоанн Креститель с ягненком, галерея живописи в Музее истории искусств (Kunsthistorisches Museum) в Вене. Теодор Ригер (Рыгер) (1841–1913), скульптор, автор аллегорических композиций; дядя Леона, школьного друга Корчака.
51Цецилия Гольдшмидт, урожденная Гембицкая (1854?–1920), в браке с 1874 г.; когда болезнь мужа существенно ухудшила материальное положение семьи, она оказалась весьма предприимчивой – открыла пансион для учеников. До конца жизни жила с сыном и вела его хозяйство; см. также примечание 60.
52Анна Луи, урожденная Гольдшмидт (1875–1942), замужем за Жозефом Луи (1870–1909), какое-то время жила во Франции; переводчица с английского, французского, немецкого и русского языков.
53Начальная школа для подготовки в гимназию под руководством Аугустина Шмурлы (1821–1888), в которой Корчак начал обучение.
54Эритема – кожная болезнь. Салицил, упомянутый далее (от лат. salicis cortex – кора ивы), – противовоспалительное, анальгезирующее и жаропонижающее средство.
55Профессора педиатрии, французские: Виктор Анри Ютинель (1849–1933), Антуан-Бернар Жан Марфан (1858–1942), и немецкий: Адольф Арон Багинский (1843–1918). Корчак познакомился не только с их работами, но и с ними лично во время своего пребывания в Берлине (1907–1908) и Париже (1910).
56«Разговорчики» – оригинальные авторские радиопередачи Корчака («Старого доктора») для детей младшего возраста, которые он вел в эфире с конца 1934 г. до февраля 1936 г. Уволенный на волне антисемитских настроений, Корчак вернулся (о чем просили сотрудники радио) в 1938–1939 гг. Последняя книга Корчака – Шутливая педагогика (май 1939 г.) – содержит «разговорчики», прочитанные в эфире летом 1938 г.
57Корчак приводит русское слово «родина».
58Уголино делла Герардеска (1220–1289), итальянский дворянин, заморенный голодом вместе с сыновьями и племянниками, на смерть которых он вынужден был взирать. В Божественной комедии Данте он появляется в Песнях XXXII и XXXXIII Ада.
59Хлорид ртути, очень ядовитое дезинфицирующее средство.
60Мать Корчака (она умерла, заразившись тифом от больного сына, которого выхаживала) похоронили на еврейском кладбище на улице Окоповой (ранее Генсей), могила не найдена; о годовщине смерти см. в главе «Первые шаги на Дзельной, 39».
61Корчака арестовали в ноябре 1940 г., когда он обратился к оккупационным властям по вопросу реквизированных во время переезда Дома сирот в гетто (из собственного дома на Крохмальной, 92, на Хлодну, 33, в помещение торговой школы имени Реслеров) вещей.
62Еврейская детская больница имени супругов Берсонов и Бауманов, ул. Слиска, 51 / Сенна, 60, открытая в 1878 г. В поликлинике при больнице принимали детей «без учета вероисповедания». Корчак работал в ней как постоянный дежурный врач в 1905–1912 гг. (с перерывами на различные поездки).
63Доктор Анна Брауде-Хеллерова (1888–1943), педиатр, общественная деятельница, член Еврейского общества друзей детей. Инициатор расширения клиники Берсонов и Бауманов в 1924–1930 гг. и ее директор (после возобновления работы клиники в 1930 г.). Работала также и в гетто. С Корчаком они были знакомы много лет, в начале 1920-х годов он преподавал в школе медицинских сестер, которой она заведовала. Причина их конфликта в гетто неизвестна. Критичному мнению Корчака о Брауде-Хеллеровой противоречат свидетельства и воспоминания других людей.
64Доктор Ян (Йонас Самуэль) Пшедборский (1885–1942/43), терапевт, в гетто работал в приюте на ул. Зегармистшовска (Вольность), 14 (открыт в 1942 г.). Корчак безуспешно старался получить этот же объект; что, возможно, и стало причиной плохих отношений между ними.
65Кроме Берлина и Парижа, Корчак посетил еще Лондон; см. примечание 139.
66О сестрах Эрне и Фриде и их брате Вальтере Корчак писал в одном из писем из Берлина (Społeczeństwo, 1907).
67В Исповеди мотылька (1914), основанной на школьном дневнике, даются ссылки на многие прочитанные в юности книги. Корчак писал: «…я уважаю <…> Достоевского вопреки патриотическим рецептам и формулам».
68Речь идет о посещении американцами Дома сирот в начале периода независимости Польской республики, когда США организовали большую послевоенную кампанию по спасению детей. Как представитель еврейских учреждений Корчак вошел в польско-американский комитет помощи детям.
69Мобилизованный в царскую армию в августе 1914 г., Корчак принимал участие (но не в качестве военного врача, а в санитарной службе) в кампании на территории Польши и Украины; см. также примечание 130.
70Корью болели дети Дома сирот летом 1940 г., во время последнего летнего отдыха в лагере «Розочка»; см. примечание 106.
71Эстерка Виногронувна (1915–1942), студентка биологического факультета Варшавского университета; наделенная большим художественным талантом, она была режиссером спектаклей в Доме сирот.
72Высказывание политика генерала Славоя Фелициана Складковского (1885–1962), по специальности врача. В 1926–1929 и 1930–1932 гг. – министр внутренних дел, с 1936 г. совмещал этот пост с портфелем премьер-министра.
73В Доме сирот организовывались занятия для воспитанников, которые велись по специальным дидактическим материалам, разработанным сотрудниками Дома; вступительные лекции читали приглашенные гости.
74Здесь: закуска (от франц. fourchette – вилка).
75Газета – «Еженедельник Дома сирот»; с 1913 г. служила для подведения итогов дня; материалы (в том числе информационные сводки, например о делах, которые рассматривал товарищеский суд, и о суммах штрафов по судебным решениям) подготавливались в письменном виде и зачитывались на общем собрании-встрече всех обитателей Дома в субботние утра.
76В ночь на 24 мая немцы застрелили сотрудников коллаборационистского Управления по борьбе с ростовщичеством и спекуляцией; неофициальное название Управления – «Тринадцать» (от занимаемого на улице Лешно здания под номером 13).
Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»