Поколение одиночек

Текст
0
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Одно время был идеологом доронинского МХАТа, откровенно спасая МХАТ, когда его разделили пополам. Театр был совсем без репертуара, и актерам просто нечего было играть.

Меня умолила Татьяна Доронина уйти из престижного, гастролирующего по всему миру, спокойного, царственного Малого театра, ибо они были тогда на краю гибели. Буквально за полгода я сумел привести молодых режиссеров, драматургов: Андрея Борисова, Валеру Беляковича, Алексея Дударева, сам написал инсценировку распутинской «Матёры», которая идет уже больше десяти лет, и мы выстроили новый репертуар. А случилось так, что я вынужден был уйти из МХАТа, когда спустя годы моя роль оказалась чересчур весомой для не терпящей рядом с собой крупных личностей Татьяны Дорониной, которую я за многое по-прежнему уважаю. Без неё театр бы погиб, но потесниться и дать волю талантливым режиссерам, драматургам там сегодня просто необходимо.

А история с Ананьевым и журналом «Октябрь», где я с твоей легкой руки возглавлял отдел критики. Это тоже был крупный скандал, когда Ананьев после моей поездки по родному северу, знаменитой поездки всех деревенщиков, всех русских патриотов по русскому северу, когда они под предлогом проведения рядового заседания секции прозы организовали по сути оппозиционную, не диссидентскую, нет, а оппозиционную от всех властей партию русской национальной литературы, свой форум не официального Союза писателей, а писателей-почвенников, сторонников возрождения национальной России. Всего участвовало человек 50, и вот от Петрозаводска до Мурманска на поездах и теплоходах, с заходом в Кижи, мы провели эту яркую акцию. Волны-то после этой акции покатились по всем кабинетам ЦК и ЧК. Горжусь, что меня, совсем молодого критика, Распутин, Белов, Астафьев, Залыгин, ведущие деревенщики позвали в эту поездку. Ананьев после моего возвращения вызвал меня в кабинет и сказал: «или ты с Астафьевым и Беловым будешь по деревянным набережным ходить или работать в „Октябре“. Ты выбрал ходьбу по деревянным набережным, и в редакции тебе нечего делать». Надо сказать, что Ананьев люто ненавидел Астафьева, и Белова, других поменьше, а этих просто люто ненавидел. Я не знаю, по каким причинам ненавидел, здесь, может, и творческая зависть, и русская национальная основа деревенщиков, но я был выгнан за неделю с работы. Можно мне, конечно, было переживать, страдать, через неделю на мою должность зав. отделом критики и членом редколлегии взяли молодого Сашу Михайлова. Я должен вроде бы плакаться, а он должен радоваться. Встречаю его, а он мне начинает ныть: «Володя, так тяжело…» Плакаться начал он мне. Я же, наоборот, веселый, энергичный, потому что вместе с Василием Чичковым уже начинал делать с нуля абсолютно новое дело – журнал «Современная драматургия». Трагедия это была? Для меня это был один из сбросов, после которого я вновь выплываю. Если на то пошло, когда о молодом критике пишет газета «Правда» как об антиленинском критике, думаю, эта статья Юрия Суровцева могла многим перекрыть на всю жизнь дыхание, сломать кому-то судьбу. В этой же статье ругали и Мишу Эпштейна, кстати, за статью в «Современной драматургии», которую я же и напечатал. Он мне звонит: «что делать, как спасаться?» Я ответил: «Миша, пиши дальше». Он вскоре сбежал в Америку. А я на какое-то время исчез из литературных журналов, но я стал ярким театральным критиком и очень быстро меня признала достаточно элитарная театральная общественность.

Таких провалов и поражений было немало, но никогда я не считал себя жертвой. Не боялся быть независимым и неформатным. Самое страшное, когда работаешь в коллективе, когда все друг друга ненавидят, каждый рабочий день на нервах. Такое тоже мне приходилось испытывать. И честно говоря, после того, как мы сошлись в газете «День», «Завтра» эти перипетии для меня закончились.

Начались уже чисто творческие провалы и взлеты. У любого художника и любого критика есть самые яркие периоды и есть периоды кризиса творческого, когда душа нема и ощущаешь какую-то пустоту, какую-то трагедийность внутри самого себя. И это приходилось переживать, но из самых ярких творческих моментов я бы назвал мою книгу о сорокалетних, которая была событийной и в литературном процессе: «Дети 1937 года»… Среди творческих удач хотел бы назвать книгу, объединяющую всех ярких мастеров деревенской прозы и лирики, о которых, казалось бы, столько по отдельности написано, но объединяющей книги не было ни одной. Это «Серебряный век простонародья». И недавняя творческая удача – книга «Последние поэты империи».

Меня раньше называли «бескнижный критик», и ведь были периоды, когда мне хотелось как можно быстрее высказаться о постоянно меняющейся литературной ситуации. Я отодвигал работу над книгой, писал статью в газету, статью в журнал, и поэтому первая книга у меня появилась запоздало. И принимали меня, этим я тоже горжусь, это было крайне редко, в поэзии – Олега Чухонцева, в критике – Владимира Бондаренко, бескнижных в Союз писателей. Значит, мои статьи и без книг живут и широко читаются…

Почему-то мои статьи о «московской школе», о московских прозаиках первое время все московские журналы, одинаково и левые, и правые, наотрез отказывались печатать… Все критики, от Михаила Лобанова до Сергея Чупринина, включая того же Владимира Гусева, который для меня неотъемлемая часть этой московской школы, как явление, прозу сорокалетних отвергали. И естественно они влияли на московские журналы, а я – пацаненок, не нужен был московским журналам. Меня спасала моя любимая русская провинция. Впервые о «московской школе», о прозе сорокалетних узнали через «Сибирские огни», «Север», «Подъем», «Волгу», «Дон». Все провинциальные русские журналы хотя бы раз или два раза в год печатали меня. Оттуда и пришла известность. Когда деваться стало некуда, начали печатать и московские журналы.

А. П. Ты в последние годы создал целую библиотеку своих книг. По существу создал такие пантеоны, куда свел всех и исчезнувших, и еще живых, и такие скрижали, которые запечатлели огромные итоги, великие итоги XX века. И это тоже было твоё мессианское дело. Еще немного, и все твои книги и о севере, и «Серебряный век простонародья», и «Пламенные реакционеры», и «Последние поэты империи», и «Дети 1937 года» превратятся в памятники русской литературе XX века. Даже и тем, кто еще жив, ты при жизни поставил такие обелиски, начертав на них восхитительные эпитафии. Это тоже мистическая, метафизическая работа, тоже мессианство. И ты входишь в 60 лет в просторный, построенный тобою храм, ты не под пустым небом будешь справлять свое 60-летие.

При всей интенсивности моей сегодняшней жизни, при обилии состояний, встреч, ситуаций, во мне нарастает чувство одиночества, такого восхитительного одиночества. И в этом одиночестве есть что-то щемящее и упоительное. Я очень редко писал и пишу стихи, но у меня родился в последнее время такой стих, может, странный очень стих: «Милый друг, свиданье было долгим. Ни друзей вокруг и ни врагов. Белый пароход плывет по Волге, а у Волги нету берегов». Ты прожил и проживаешь жизнь в литературе, где тебя окружают провидцы, тебя окружают мыслители, мудрецы. Ты в свои шестьдесят понял тайну жизни? Ты понял тайну Бога, понял тайну своего появления в мир и своего неизбежного ухода из этого мира? Метафизика твоей отдельно взятой судьбы томит ли тебя?

В. Б. Я знаю, что тайна жизни есть. Но надо ли стремиться знать, разгадать, разложить по полочкам всю полноту этой тайны? Тогда это будет смерть тайны. А смерть тайны это будет и смерть жизни, смерть твоего бытия, смерть твоей литературы. Тайна жизни – это, может быть, как раз то великое сокровище, которое нас и ведет по жизни и заставляет нас жить, потому что, раскрывая одну страницу этой тайны, раскрывая одну загадку, пройдя по одному из лабиринтов этой тайны, ты просто оказываешься потом в другом лабиринте, в третьем, четвертом, а их тысячи, и каждый дает тебе новый опыт и новое наслаждение жизни. Если ты умеешь соприкасаться с этой тайной и умеешь радоваться этой тайне, этому загадочному, но великому чувству сопричастности любого человека с Богом и всеми высшими силами, иначе не было бы вообще жизни, ты бы не существовал, если тебе дали жизнь, значит, ты сопричастен. В свои 60 лет я просто рад, что у меня еще есть силы для дальнейшего блуждания по лабиринтам этой тайны. Ты говорил о памятниках, какие я ставлю художникам, это тоже один из лабиринтов, и когда я первым прохожу по какому-то лабиринту жизни и литературы, я ужасно рад своему открытию.

Так я прошел первым по лабиринту сорокалетних, первым сопоставил величие литературы XX века и века девятнадцатого, первым коснулся лабиринта литературы второй эмиграции, «Архипелага Ди-пи». Я очень часто был причастен к появлению нового. Трижды был инициатором рождения или соучастником рождения литературных и театральных явлений. Вместе с Чичковым я создавал журнал «Современная драматургия», который называли не только у нас в России, но и западные слависты, самым вольным журналом России, где, я не скрываю, играл огромную идеологическую роль благодаря моему близкому и дружескому отношению с Василием Чичковым. Тогда и утверждалось во мне сочетание так называемой кондовости, моего вахлачества (так оппоненты обозначают тягу к русским национальным и православным ценностям), о чем пишут Дмитрий Быков, Лев Данилкин и другие либералы, и которое я даже не собираюсь отрицать, и моей тяги к мировой культуре, соединение открытий нового русского авангарда, открытий мировой культуры, мирового с великими тайнами русского прошлого. Я впервые по-настоящему закладывал и развивал эти идеи в новом театральном журнале. Также я вместе с Дорониной воссоздавал, по сути, новый театр, эту махину, в которой работала тысяча человек и которая, казалось, была неподъемной. Вместе с Калугиным и Ларионовым из незаметного журнала «В мире книг» мы создали популярный в годы перестройки журнал «Слово». Потом мы создавали вместе с тобой газету «День», и я был сопричастен к этому новому рождению и мы прошли путь «Дня», и смерть «Дня», и рождения «Завтра». И потом уже я создавал свой «День литературы», это все лабиринты, приоткрывающие мистическую тайну жизни. Я чувствую, что литература конца XX века, как минимум равновелика нашему Серебряному веку, в чем я уверен. И когда-то это станет аксиомой для всех…

 

Если XX век начинался Блоком и Цветаевой, Гумилевым и Ахматовой, Есениным и Маяковским, то и заканчивался он Юрием Кузнецовым и Николаем Рубцовым, Иосифом Бродским и Беллой Ахмадуллиной, Татьяной Глушковой и Леонидом Губановым, разными равновеликими прекрасными поэтами. В прозе то же самое. И эта моя попытка создать литературный лик XX века – это мой памятник в литературе и я рад, что мне ещё удается обтесывать этот камень, создавая памятник, руки еще не дрожат.

А. П. Нам остается в день твоего 60-летия, брат, поднять чару, чокнуться, услышать, как она долго и бесконечно звенит и серебрится, и пожелать друг другу продления наших дней в этом бренном мире. Спасибо.

Дети победы (Рожденные в сороковых)

Очевидец двадцатого века

Мы – дети Победы, и ощущение этой великой Победы при всей нашей бедности, при всех злоключениях нашей жизни никогда, уверен, не покидало нас, рожденных в послевоенный период. Приметы войны окружали нас со всех сторон, помню огромные воронки от бомб, где мы рыскали в поисках сокровищ, помню развалины собора в центре Петрозаводска, вдоль ныне изумительной набережной с фонтанами и абстрактными памятниками из городов-побратимов долгое время стояли полуразрушенные дома, в уцелевших развалинах жили люди. Другие люди жили в вагончиках вдоль вокзала. Так жила добрая треть города. И потому великим поступком руководства страны считаю массовое строительство так называемых «хрущоб», когда часть денег было из бюджета брошено с «оборонки» на массовое строительство самого дешевого жилья. Циникам и ругателям сравнить бы эти «хрущобы» с настоящими послевоенными трущобами, они бы поняли счастье миллионов семей, впервые в жизни получающих мизерную, но свою квартирку. Побольше бы таких поступков делало руководство страны для облегчения жизни народа, не понадобилось бы и проклятой «перестройки», не будем скрывать, поддержанной поначалу большинством. Кинули бы лишь малую толику нефтедолларов в семидесятые-восьмидесятые годы на обустройство собственного «барачного» народа, поневоле обладающего «барачной» психологией, заражающегося «барачной» почвой и медленно теряющего качества коренного народа, его обычаи, его традиции, его культуру, и народ-мечтатель отверг бы все притязания сытой кучки прозападных либералов на власть в России. Но всегда у нашей власти, будь то монархической, будь то коммунистической, не хватает любви и веры в свой народ. То освободят крестьян без земли, чем обусловят будущую неизбежность октябрьской революции, то добьют этих же крестьян в советское время, лишая само государство природной почвы под ногами, делая государствообразующий народ кочевым, а его сознание – люмпенским.

Мои корни – крестьянские, земные, и со стороны отца, обрусевшего украинца, волной репрессий закинутого из хлебных черноземных станиц на русский Север, и со стороны матери, поморки с берегов Белого моря. Как и у многих, история моих родителей, история моей семьи, неразрывно связана с историей XX века, со всеми её героическими и трагическими событиями. Мой дядя, восемнадцатилетний Прокопий Галушин стал Героем Советского Союза, совершив свой подвиг у венгерского озера Балатон, где первые советские десантники отчаянно сражались с эсэсовскими частями в самом конце войны. Сейчас в Архангельске одна из центральных улиц носит его имя, долгое время плавал и океанский лесовоз «Прокопий Галушин».

Меня упрекают иные из патриотов за сравнение его подвига с действиями палестинских шахидов, но горе тому народу, в рядах которого уже нет хотя бы небольшого числа людей, готовых жертвовать своими жизнями во имя Родины. Как жертвовали японцы, испанцы, русские, палестинцы. Если героев у народа не остаётся, то, как французы, сдадим Москву любым оккупантам уже в первые недели войны, зато жертв меньше будет, и подчинимся любым их требованиям. Глядишь, и Кремль сохраним и бордели новые для оккупантов пооткрываем, как было в Париже. Или застроим всю Москву мечетями и сами скопом перейдем в мусульманство. Без своих героев и своих мифов народ исчезает.

Сегодня подвиги Гастелло, Матросова, Галушина как бы не в чести. Надеюсь, это время пройдет. Семь братьев погибло у моей матери в годы войны, и сколько таких было семей? «Русские бабы ещё нарожают…» Так почему не рожают уже русские бабы? Где те братья, которые вновь пойдут, если понадобится, под танки с гранатами в руках? Хочу съездить на Балатон, походить по братскому кладбищу, где похоронены сотни советских солдат, среди них и мой родной дядя. Но, может быть, венгры в угоду НАТО снесли это кладбище с лица земли?

Отец в те годы строил первый БАМ и знаменитую рокадную дорогу, связавшую в рекордно короткий срок Мурманку с Вологдой, именно по этой дороге, построенной зеками, двигались по направлению ко всем нашим фронтам грузы союзников.

Тысячи раз описаны подвиги конвоев, проводивших с изрядными потерями корабли союзников в Мурманск со стратегически важными для военных действий грузами. Но сама Мурманская железная дорога с начала войны была перекрыта финскими войсками. И как порт Мурманск в годы войны ничего не значил, если бы не подвиг наших подневольных трудяг. Так и не описаны, не прославлены подвиги тех, кто строил в самое напряженное время дорогу, соединившую Мурманск с Вологдой. Дорогу, спасшую страну.

Сейчас по этой дороге опять почти никто не ездит, и я хочу, пока есть силы проехать по её глухим перестанкам, побываю в Малошуйке, где когда-то познакомились мать и отец, подобно многим другим освободившимся заключенным, оставшийся работать на строительстве дороги. Тем более, отец зарекомендовал себя еще в годы лагерные хорошим организатором производства и потому стал уже вольным начальником одного из важнейших участков строительства. Кстати, заодно побываю и на месте ссылки поэта Иосифа Бродского, на месте ссылки поэта Олега Григорьева. Когда-то эта дорога в самом прямом смысле спасла Россию.

Мама учительствовала, в годы войны работала в госпиталях. После освобождения Петрозаводска от финнов и отец, и мать переехали в этот северный русский город, основанный Петром Великим. А вскоре, как дитя Победы – в 1946 году – родился и я…

Не, скрываю, я с детства был болен литературой, читал под партой в школе, читал ночью при фонарике, укрывшись одеялом. Мечтал, если не быть в литературе, то как-то служить ей, хотя бы работая в книжном магазине. Типичный книжный мальчик. Писал стихи, писал сказки, увлекался Оскаром Уайльдом и Киплингом, Александром Грином и Николаем Заболоцким, Велимиром Хлебниковым и Николаем Клюевым. Потом увлекся русским авангардом. Врут те, кто нынче утверждает о невозможности знакомства с их книгами в советское время. Спокойно стояли на полках магазинов все издания десятых и двадцатых годов, и цены были просто смешные. Кто-то коллекционировал Михаила Кузмина, кто-то Анну Ахматову, кто-то Николая Гумилева, кто-то ранних футуристов. У моего друга Германа Артемьева был весь комплект журналов «Аполлон» и «Весы». У меня и сейчас с той поры коллекционирования остался комплект журналов «Леф» и «Новый Леф», даже пару номеров «Юго-Лефа», какие-то сборники футуристов и акмеистов.

С той поры увлекся я яркими литературными талантами второго или третьего плана, этакими пестро окрашенными пташками, по касательной пролетевшими по русской литературе, но оставившими в ней по несколько своеобычных перьев невиданной расцветки. К примеру, Александр Ярославский, дальневосточный бунтарь, биокосмист, воспевавший революцию, но вскоре оказавшийся на Соловках. Сумел как-то вывернуться и подобно братьям Солоневичам уйти за границу и осесть уже в берлинском эмигрантском «Руле». Погиб в потасовке. По темноте своей партийные редакторы часто печатали его революционные стихи в разного рода революционных антологиях. Или же Оскар Лещинский – декадент, парижанин, завсегдатай литературных кабаре на Монпарнасе.

 
Нас принимают все за португальцев,
Мы говорим на русском языке.
Я видел раз пять тонких-тонких пальцев
У проститутки в этом кабаке…
 

И этот декадентский мальчишка спустя всего пару лет был послан Кировым на Кавказ поднимать восстание среди горцев в Дагестане. Восстание поднял, но был схвачен и расстрелян английской контрразведкой. Или с противоположной стороны – Иван Савин (Саволайнен), поэт белой мечты. Один из первых добровольцев и участников Ледяного похода. Убийца палача Урицкого Леонид Канегисер, стихи которого я первым опубликовал в России в самом начале перестройки. Таких поэтических мальчишек с необычной судьбой, замученных, расстрелянных, по обе стороны нашей русской имперской баррикады, но оставивших по одному-двум сборникам стихов, в моей литературно-критической коллекции наберется десятка два. Потом добавились поэты из второй эмиграции с их необычными судьбами. Хочу из своих статей о них составить книжку, проиллюстрировав её лучшими поэтическими строчками.

Я буквально жил литературой. Думаю, человек, влюбленный в книги, никогда не будет тотально одинок и тотально пессимистичен. Книги дают и выход и надежду, и веру и успокоение, они составляют особую книжную соборность.

Но, отдираясь от книг, я всегда, с самого детства видел реальную жизнь. Да что её видеть, она сама доставала со всех сторон. Долгое время жили в коммуналке, семь человек в одной комнате, мама с папой, нас – трое детей, и привезенные папой с послевоенной голодающей Украины его мать и младшая сестра. Во дворе стаи ребят, с которыми совершали набеги, воевали с чужими дворами. Но были тогда и понятия мальчишеской чести в драке. Даже у шпаны были свои правила игры. Увы, сейчас у нас жизнь без правил. При всей вине командиров за прошедшее, к примеру, в Челябинске, понимаю, что не армия отбивала парню ноги и всё остальное, а всё те же девятнадцатилетние пацаны, безжалостные и дикие. Дети поколения пепси. Я сам отслужил в стройбате, где половина нашего отдельного батальона были бывшие зеки, только что вышедшие из украинских лагерей. Никакой нынешней дикости и беспредела у нас не было. Та дедовщина сегодня показалась бы раем для новобранцев. Иная мораль была в самом обществе, иные понятия чести и достоинства. При всей жёсткости послевоенного времени оптимизма и энтузиазма у самого народа было побольше, чем сейчас. Вряд ли в нынешних лагерях так философствуют и размышляют о будущем, как в солженицынской шарашке. Хотел он этого или не хотел, но он по-своему и воспел то лагерное время.

А я, возвращаясь в своё детство, отчетливо помню папину боязнь нового ареста, его увольнение с работы, переход на какую-то мизерную должность в лесной промышленности Карелии. Это потом уже в силу своего таланта и природной пассионарности он вновь достиг немалых успехов, до конца жизни работая в лесной промышленности. Поразительно, от него зависели многие деревообрабатывающие предприятия Карелии, а он даже маленькую дачку семье не построил. Такова была, в целом, советская система. И как иным уцелевшим еще старикам подобного закваса смотреть на нынешнюю тотальную коррупцию? Думаю, сегодня человек папиного положения имеет не меряно денег, свою личную делянку где-нибудь в леспромхозе, не считая особняков в самых престижных озерных местах Карелии… Но и душа у него уже другая. Не верю я в нынешний режим, не потому, что против капитализма, а потому что нет у нас настоящих предпринимателей, ни Генри Форда, ни Билла Гейтса, сплошь коррумпированные чиновники и проворовавшиеся генералы. Сверху донизу – все воруют.

Помню смерть Иосифа Сталина, связанную для меня с моей болезнью, всеобщее переживание и ожидание одновременно чего-то совершенно нового. Одним из этих признаков нового было появление отца по вечерам дома. Почему-то почти нигде не пишут, что в послевоенные годы сотни тысяч служащих возвращались после шести часов домой, ужинали, и опять уходили на работу до двенадцати ночи. Вечерние часы – любимое время работы Сталина, вынуждены были работать и его помощники, его министры, а тем нужен был весь штат специалистов по любым вопросам, и так до самого низа. Мне кажется, эта вечерняя «мелочь» давила на всю государственную структуру больше, чем нынче преувеличенный страх репрессий. Страна победителей устала жить в мобилизационном режиме, и потому – плакали, переживали смерть вождя, и… ждали чего-то нового.

Потом XX съезд партии, резкие перемены. В Хрущеве быстро разочаровались все: и левые, и правые, даже сами репрессированные. Самодурство его было видно во всем даже нам, подрастающим школьникам и студентам. Приехал он как-то в Петрозаводск, поразился, что у нас много леса и… повелел строить в городе лишь деревянные дома. Еле отбили это повеление карельские хозяйственники.

 

А я ходил в литературную студию при Дворце пионеров, где со мной занимались два совершенно разных поэта Иван Костин и Марат Тарасов, один – почвенник и приверженец «тихой лирики», другой – усердно копирующий своего знакомого, бывшего петрозаводчанина Роберта Рождественского. Ныне – один возглавляет либеральный союз писателей, второй – в патриотическом стане. Впрочем, такова была всегда линия партии – уравновешивать в литературе обе давние идеологические тенденции с небольшим перевесом в сторону либералов и западников. Вот и доигрались со своим перевесом. Почему-то ставка на национальную русскую культуру никогда в верхах не приветствовалась.

Впрочем, эта прозападная зараза в наших чиновниках и интеллигентах сидит со времен Петра Первого. Всё никак не понимают, что не станет никогда Россия ни Германией, ни Францией. Я посмеиваюсь: вот когда увижу, что все машины останавливаются перед «зеброй», тогда поверю, что русская стихия изменилась. Впрочем, может быть, при Сталине и останавливались машины? Может быть, сталинским путем мы и могли стать русскими немцами? Когда я читаю у Саши Минкина, как он завистливо кивает на запад, где все машины останавливаются и пропускают «Скорую помощь», которая мчится с мигалками и кричалками, я хочу его спросить: мы же сверстники, неужели ты не помнишь, как и в нашей советской молодости те же «Скорые помощи» также свободно объезжали всех и также гудели, призывая освободить дорогу. Но почему-то у него и его газеты все хорошие примеры – там, в западном мире, в который мы никогда не превратимся.

Вот и в литературе русской, как ни заталкивай её в соцреализм, как ни заманивай её в постмодернизм, из любого формата вылезет, и вернется к своим вечным поискам высшего духа, к живым социальным проблемам, к своей роли народного заступника и народного учителя. Меня нынче упрекают многие наши «форматные» патриоты за уважительное отношение ко многим талантливым лидерам либеральной ветви литературы, но эти же «форматные» патриоты сами не читают никаких текстов. А если я вижу, что самый последовательный постмодернист Анатолий Королёв забросил былые увлечения и в той же книге своей «Быть Босхом» становится социальным писателем, почему я об этом должен молчать? Если читаю православные стихи Ольги Седаковой или Олеси Николаевой, почему я обязан их не замечать? Потому что они в другом союзе писателей? Прямо какая-то детская игра «казаки-разбойники». Как вылезали талантливые русские писатели из оков соцреализма, так вылезают они и из забав постмодернизма. Не русское это дело. Никогда у нас литература не превратится в пустую забаву, всегда начнет искать какой-то смысл.

Именно в таком смысловом виде она и становится частью мировой культуры. Мы, как и наша церковь, являемся orthodox Christianity, вечными ортодоксами, воителями духовности и смысла мировой культуры, за что и нас будут ценить, как ценят: Пушкина и Тютчева, Достоевского и Толстого, Чехова и Горького, Шолохова и Платонова, Солженицына и Распутина…

Сейчас нашу вечную ортодоксальную духовность хотят изничтожить литературные либеральные дельцы, ненавистна им наша «пещерная мощь». Уже десятилетиями эту застарелую ненависть я ощущаю и на себе, как частичке русской самой неуничтожаемой «пещерной мощи».

Так уж получилось, что я пошел характером в отца, и всегда был «неформатным» неуправляемым человеком. «Неформатным критиком», «неформатным патриотом», «неформатным гражданином» нашей великой России. Такие люди полезны обществу, но никогда не привечаемы любыми властями. Начальство – независимых не любит. И потому ни в советское, ни в постсоветское время не получал я ни грамот, ни званий, ни орденов, ни медалей. Не получу ничего и на своё шестидесятилетие. Да и премиями литературными не избалован. Горжусь лишь премией «России верные сыны», ибо достаётся она, как правило, ценимым и уважаемым мною людям – Распутину, Личутину, Бородину, Краснову… В кругу которых не грешно находиться. Всегда у меня были, с детства до нынешней поры, верные друзья (хотя не раз испытывал и горечь предательства), всегда было любимое дело, всегда была любовь, любимая жена. Растут два сына, Григорий и Олег, которыми я горжусь.

На Западе таких как я называют self-made man – сделавшие сами себя. Увы, никогда не попадал ни в какие обоймы и содружества, пока сам не стал создавать их, ту же «московскую школу сорокалетних», к примеру. Иногда с завистью смотрел на птенцов кожиновского гнезда, на то внимание и заботу, которое им уделял критик. Но, замечу, из его критического гнезда молодых (в отличие от поэтического), так никто и не вылетел, исчезли кто куда. Может быть, критикам всегда нужна большая самостоятельность и независимость суждений, они обязаны верить только своему вкусу, и если вкус им не изменяет, иной раз критики меняют направление литературного процесса.

Думаю, мои лучшие статьи были замечены и обществом, и прессой, и друзьями, и недругами. На одну лишь статью «Очерки литературных нравов», опубликованную в 1987 году в журнале «Москва», было до полусотни печатных отзывов в прессе.

Часто я был чересчур категоричен, но когда со временем стал мягче и добрее (от болезней ли и пару раз вполне ощутимого дыхания смерти, от возраста или от опыта, от окрепшей православной веры), критика в мой адрес не уменьшилась, а скорее стала более разнообразной. Для форматных патриотов я чересчур широк и авангарден, для либералов и оголтелых западников я по-прежнему пещерный враг.

Моя беда в том, что я обладаю вкусом и ценю талантливых людей, каких бы взглядов они ни придерживались, исключая явно русофобские, ненавистные не по отношению ко мне, а по отношению к моей Родине, к моему народу, к русской национальной культуре. Меня упрекают, что я часто прощаю своих противников. Да, это так, но я никогда не прощаю противников моей веры, моего народа. Но не следую ли я библейской заповеди – возлюби врагов своих, но будь против врагов Божьих? Скажем, мне интересны размашистые, полные стихийного напора лучшие стихи Валентина Сорокина, что бы вредного он временами не писал обо мне, но спрошу я его, неужели он на самом деле не видит яркости и талантливости строк Иосифа Бродского, посвященных русскому народу:

 
Припадаю к народу. Припадаю к великой реке.
Пью великую речь, растворяюсь в её языке.
Припадаю к реке, бесконечно текущей вдоль глаз
Сквозь века, прямо в нас, мимо нас, дальше нас.
 

Интересно, что за статью о Бродском, отвергаемую с порога форматными патриотами, я получил массу негодующих откликов из противоположного лагеря. Пишет в русскоязычном американском журнале «Вестник» Борис Кушнер: «Автор просто упивается отказом… Бродского от своего еврейства. При всей индивидуальности мироощущения, особенностях творчески одаренных людей и т. д., красоты в подобном публичном отказе … немного. Никоим образом не посягаю на Бродского как национальное достояние, господ Бондаренко, Проханова и иже с ними… Бродскому, очевидно, не достало великодушия, широты души, чтобы подняться над мелким раздражением… Не из мещан ли сам Бродский?

Попытки превратить Бродского чуть ли не в крестьянского русского поэта смехотворны. „Северные“ стихи Бродского действительно хороши – он на мгновенье сбрасывает маску, в конце концов, приросшую к его творческому лицу, и говорит словами простыми, из сердца идущими. Из этого „действительно хороши“ я бы исключил, несмотря на эмоционально-восторженную реакцию Ахматовой, как раз стихотворение „Народ“, декларативное и общеместное…». Несколько подобных откликов, осуждающих не только меня, но заодно и Бродского, пришли из Израиля.

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»