Бесплатно

Три венца

Текст
Из серии: За царевича #1
iOSAndroidWindows Phone
Куда отправить ссылку на приложение?
Не закрывайте это окно, пока не введёте код в мобильном устройстве
ПовторитьСсылка отправлена
Отметить прочитанной
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Глава пятнадцатая
На сцену выступают иезуиты

С полчаса уже лежал Михайло в траве, позади небольшой беседки, под тенистым кустом жимолости. За густою зеленью беседки и куста никому и в голову не могло бы прийти подозревать его присутствие. Лежал он с закрытыми глазами и хотел забыться; но все пережитое им с утра пестрым калейдоскопом мелькало перед его внутренним зрением.

Тут до слуха его донеслись два мужские голоса, говорившие по-польски.

«Никак это два патера? – подумал Михайло. – Гуляют, знать, и сейчас пройдут мимо».

Он старался не шелохнуться, чтобы остаться незамеченным. Но голоса стали совсем явственны и уже не удалялись: патеры вошли в беседку, и по шелесту листьев можно было догадаться, что кто-то раздвигает ветви, чтобы удостовериться, нет ли кого поблизости.

– Никого! – говорил патер Лович. – Это, как вы знаете, clarissime, мой излюбленный уголок: здесь ничто не мешает мне после мирских сует предаваться моим духовным медитациям.

– Подобные медитации в нашем звании, несомненно, полезны, – отозвался, патер Сераковский, – чтобы изо дня в день изыскивать способы к прославлению общины Иисуса и к возбуждению в мирянах благоговения перед ее чудесами и всемирной властью.

– Виноват, clarissime, – прервал патер Лович, – но ведь мы же с вами тайные члены общины, и явно пропагандировать ее – не значит ли выдать себя головой?

Михайло насторожился: «Как! Они тайные иезуиты?!» Когда патеры вошли только что в беседку, он был еще в нерешимости: не показаться ли ему из-за куста? Теперь же он решился не шелохнуться, не дохнуть: соблазн был слишком велик подслушать беседу с глазу на глаз двух членов опаснейшего для православия духовного союза.

Патер Сераковский, очевидно, принял на себя в отношении к младшему собрату роль ментора и отвечал ему на вопрос с дружелюбной иронией:

– Как вы юны еще, коллега! Кто же велит вам поднимать сейчас перед всяким непосвященным ваше забрало? Отбивайтесь боковыми ударами.

– Как же так?

– Да так. Вы можете, например, выражать сердечное сокрушение, что вот-де орден иезуитов приобрел такую силу, что даже у язычников самых отдаленных мест Азии, Америки одни только иезуиты имеют безусловный успех; но что, по правде сказать, они-то более всех до самозабвения и преданы своему христианскому долгу: отказываясь сами от всяких благ земных, самоотверженно посвящают весь век свой на утешение грешных и страждущих, сирых и убогих. С тем же завистливым сожалением вы можете упомянуть тут о небывалых индультах, дарованных иезуитам папами; особенно же упирайте на индульгенции – на право наше за самые тяжкие преступления налагать самые легкие наказания и даже вовсе отпускать грехи, – все, конечно, только во имя любви Христовой.

– Понимаю, – раздумчиво промолвил младший иезуит, начиная, казалось, усваивать себе поучения старшего собрата.

– Всего податливее миряне, разумеется, на исповеди, – продолжал патер Сераковский, – и тут-то, когда они так расположены к откровенности, всего легче также выведать у них их имущественное и семейное положение, их самые сокровенные помыслы и желания. Но у людей простых и ограниченных (а таковы ведь большинство людей!) ловкому диалектику и казуисту есть возможность и во всякое вообще время выпытать всю подноготную не только относительно их самих, но о чем и о ком угодно, особенно под действием винных паров: in vino Veritas (в вине правда). При этом я рекомендовал бы вам, друг мой, не пренебрегать и прислугой: от нее то как раз мне доводилось узнавать такие тайны их господ, такие общественные, даже государственные тайны, что я диву давался, волос у меня дыбом становился!

– И мне тоже случилось еще нынче… – ввернул с живостью патер Лович и вдруг осекся.

– Что вам случилось, друг мой?

– Нет, нет! У меня невзначай как-то с языка сорвалось… Неблагородно было бы злоупотреблять чужою оплошностью…

– Расскажите наперед в чем дело, а там вместе решим: благородно, нет ли. Тайна эта имеет также не частное, а общее значение?

– Н-да…

– Не религиозное ли?

– И религиозное.

– В таком случае умолчать, сохранить ее про себя было бы с вашей стороны по меньшей мере легкомысленно.

– Но я же узнал ее, повторяю, совершенно негаданно, случайно…

– И благодарите Всевышнего, что Он избрал вас именно своим орудием. Вопросы общие, а тем паче религиозные решать единолично вы генералом нашим не уполномочены. Как высший чин общины, я требую теперь от вас, fater reverende, полной откровенности! Извольте говорить, в чем дело?

Короткое молчание, последовавшее за этим, свидетельствовало о некоторой внутренней борьбе, происходившей еще в младшем иезуите между долгом совести и формальным долгом. Но сообразив, вероятно, что противиться орденским постановлениям все равно было бы бесполезно, он со вздохом покорился неизбежному.

– Как вам известно, – начал он, – я не без успеха пропагандирую нашу римскую веру между здешними княжескими холопами. Один из новейших моих прозелитов, который не нынче завтра перейдет в лоно нашей церкви, – Юшка, тот самый хлопец, что вечор указал приметы московского царевича.

До сих пор Михайло прислушивался к беседе иезуитов только из любознательности. Теперь же, когда зашла у них речь о какой-то тайне, которую личный враг его, Юшка, выдал меньшому иезуиту, сердце в груди его екнуло, кулаки сжались: он был почти уверен, что услышит сейчас свою собственную тайну.

Но он ошибся. Услышал он нечто другое, от чего, однако, в душе его поднялась не меньшая буря.

– Так что же выдал вам этот Юшка? – спросил патер Сераковский, когда младший собрат его на минуту опять примолк.

– Что… в доме здешнего попа, отца Никандра, нашел будто бы refugium (убежище) от преследования властей епископ веноцкий Паисий…

– Паисий? Этот ярый, отъявленный схизматик! И имея в своем распоряжении такую драгоценную весть, которая отдает в наши руки и его, и самого Никандра, а с ним, значит, и все православное в воеводстве, – вы молчите!

– Да ведь все это, clarissime, еще одни только слухи, и если бы они даже подтвердились, то можно ли особенно винить отца Никандра, что приютил он у себя бездомного брата церкви? А этот Паисий низложен, в бегах, стало быть – уже безвреден…

– А кто же отвечает вам за то, что он не выступит опять где-нибудь открыто, не станет опять мутить эту безмозглую чернь? Безвреден! А сколько вреда он нанес уже нам до сих пор! Нет, эти ядовитые плевелы Должны быть вырваны с корнем! «Censio Schismam delendam!», – повторял Катон каждодневно в сенате. «Censio Schismam delendam!» – должен быть наш боевой крик. Благо вам, юный друг мой, что все же не утаили от меня вашей тайны; а не то, дойди она до меня стороною, я обязан был бы не медля донести в Рим.

– Но теперь, ведь, не донесете? – тревожно вопросил патер Лович. – Будьте великодушны!..

– На сей раз, так и быть, из особого только благоволения к вам, умолчу. Но времени терять нечего. Нам требуются по меньшей мере два мирские сообщника, два очные свидетеля – testes oculares, которые вместе с тем служили бы нам надежным щитом. Одним из них мог бы быть пан Тарло: он теперь наш покорнейший раб. Другим разве взять здешнего майор-домуса, пана Бучинского?

– Только не его, clarissime!

– Почему же нет?

– Потому что пан Бучинский, хотя тоже верный католик, коренной поляк, но слишком… как бы сказать…

– Слишком совестлив тоже, подобно вам? Да, вы правы. Тут нужно орудие самое послушное, бессловесное. А что, каков ваш Юшка?

Патеру Ловичу не пришлось ответить. С аллеи перед беседкой, где совещались два иезуита, раздались звонкие голоса и легкий шум колес. Михайло за своим густым жимолостным кустом ничего не мог видеть, но он явственно расслышал голос Маруси Биркиной. Она извинялась перед патерами, что в этой самой беседке ей довелось уже как-то сказывать сказки княжеским деткам, и те вот пристали, чтобы здесь же рассказать им новую сказку.

– А вы, дочь моя, такая искусная сказочница? – с благодушною шутливостью спросил старший патер. – Какая жалость, право, что нам нет времени послушать вас! Но в следующий раз, позвольте надеяться, вы не обойдете нас? Идемте, reverendissime!

«К царевичу!» – было первою мыслью Михайлы, когда две темные фигуры иезуитов промелькнули между зеленью вверх по аллее. Он осторожно приподнялся на локоть; но при этом из-за частой листвы беседки на глаза ему попались болтавшиеся ножки усевшегося уже на скамейку маленького княжича. Совсем встать он поопасился, и так же неслышно припал снова за свой куст.

– Садись вот тут, ко мне, Муся, – говорил княжич.

– Нет, ко мне! – ревниво подхватила маленькая княжна.

– К обоим вам, деточки, по самой середке. Ах, вы, мои приветные! – ласково отвечала Маруся, польщенная, видно, такою привязанностью к ней двух княжеских малюток.

Тут княжна внезапно заполошилась.

– Ай! Ай!

– Чего ты вспорхнулась, мое серденько? – успокаивала ее Маруся, – ведь это ж не шмель, а жук!

Михайло в самом деле расслышал оттуда басистое гудение жука. Маруся же продолжала:

– Летит жук да шумит: «Убью!» Гусь гогочет: «Кого?» Теленок мычит: «Ме-ня!» А уточка поддакивает: «Так! так! так!»

Дети рассмеялись и стали наперерыв повторять прибаутку.

– А хочешь, Маруся, я тебе загадку загану? – спросил княжич.

– Ну?

– «Летела птаха мимо Божья страха, – ах, мое дело на огне сгорело». Что это? Ну-ка, скажи.

– Что бы это могло быть?.. Говорила, как бы соображая, Маруся. – Не пчела ли и церковная свеча?

– Как это ты угадала?

– Какой ты глупишка, Котик! – нетерпеливо прервала его сестрица. – От самой же Муси давеча слышал…

– Так у меня есть еще другая…

– Да ну же! Муся нам ведь сказку сказывать хотела…

– Ах, да, сказку, сказку!

– Близко ли, далеко ли, низко ли, высоко ли… – начала Маруся.

Сказка была одна из тех старинных и все же вечно юных, безыскусственных и в то же время наивно-замысловатых народных сказок, которых главную прелесть составляют их здоровый юмор и образные обороты речи. Хотя Михаилу не покидала еще мысль, что ему надо незаметно встать и идти к царевичу, но словно какая-то необоримая сила приковала его к земле.

 

Он заслушался – и не самой даже сказки, давно ему знакомой, а звучного голоса молодой рассказчицы.

Окончить, однако, свою сказку Марусе на этот раз не было суждено, и виновником в том был никто иной, как он же, Михайло. Уткнувшись лицом в густую траву, он нечаянно-негаданно втянул в нос какую-то мелкую букашку – и чихнул громогласно. Легко представить себе, какой это вызвало переполох в беседке. Дети с визгом выскочили вон на дорогу. Менее пугливая Маруся заглянула за беседку, и смешавшись, остолбенела, зарделась кумач-кумачом: перед нею стоял взъерошенный, со смущенной улыбкой, великан-гайдук царевича. Недослушав его путанного извинения, она упорхнула к детям, наскоро усадила обоих в тележку и ускоренно погнала запряженного в тележку козлика к замку.

«Ах, как глупо! Боже, как глупо! – говорил сам себе Михайло. – И хоть бы толком по крайней мере объяснил ей; а то на первом же слове, вишь, сбился… Ну, да теперь не до нее. К царевичу!»

Царевич отдыхал у себя, но при входе гайдука открыл глаза. Тот доложил ему сущность подслушанной им знаменательной беседы двух патеров-иезуитов.

– Умно и красно, – задумчиво промолвил Димитрий. – Что оба они иезуиты – ни я, ни ты никому, конечно, не выдадим.

– Почему же нет? Кабы сведал только князь здешний…

– Ничего б из того, поверь, не вышло. Торопок ты больно. С иезуитами, братец, тягаться не рука. От них же, я так чаю, будет мне однажды в Кракове большая помога.

– Но это же, государь, осиное гнездо…

– Вот то-то ж: ворошить его нам не задача. От их укола ничем себя не оправишь; с ними надо держаться сторожко.

– Твоя воля, государь. Не возьми во гнев, негоже мне, может, выговаривать; но достохвально ли тебе, царскому сыну, мирволить этим пакостникам, предавать в их нечистые руки нашего православного святителя?

– Зачем предавать? Может, он и без меня стороной как-нибудь про все прознает.

– Стороной?

– Да, повещен кем будет… может, нынче даже, до вечера. Я тебе ведь давеча поминал, что до подвечерка ты мне не нужен. Ступай же куда тебе твоя совесть велит. Куда ты пойдешь, что у тебя на уме – я не знаю и знать не хочу. Никто тебя не нудит, никто никуда не шлет: слышишь? Но и к ответу никто требовать не станет. Ни наказа тебе нет, ни запрета. Зато коли раз что неладное учинится – ты один во всем в ответе. Уразумел ли?

– Не сразу уразумел, государь, прости. Этак-то оно, точно, поваднее будет. Благослови тебя Господь!

На дворе Михайло остановил первого встречного прислужника, чтобы справиться о ближайшей дороге в Диево.

– В Диево? – переспросил тот. – Да сейчас вот только панночка эта приезжая, Марья Гордеевна, прошла туда; к больным да убогим своим, знать, опять собралася.

– К больным да убогим?

– Да, друже; сердцем-то она, вишь, больно добрая, жалостливая. Как выйдешь за ворота на подъемный мост, заверни налево в поле – еще, может, нагонишь.

И точно, как только гайдук выбрался через подъемный мост в чистое поле и зашагал между сжатыми полосами жита, в отдалении перед собою он завидел Марусю. С корзиной через руку, она стройная, воздушная, казалось, не шла, а неслась веред, не касаясь стопой земли, а сама весело распевала песню, не чуя, конечно, что кто-нибудь ее слышит.

«Ага! по-русски поет. Не совсем, стало, еще ополячилась. Аль нагнать, поклон от дяди передать? Да нет! Не помыслила бы неравно…»

Маруся тем временем шла вперед да вперед. На ходу она наклонилась, сорвала придорожный пунцовый мак и вплела себе в толстую русую косу.

Вот кончились поля; пошел темный дубовый бор. То-то чудно в нем в экой летний зной, то-то прохладно, укромно! А вот и бору конец. У самого бора – кузня: из трубы черный дым валит, а перед пылающим горном кузнец стоит, мехи раздувает.

Михайло, подавив вздох, остановился на опушке и выждал, пока Маруся, обменявшись с кузнецом приветствием, скрылась за низкою дверью хаты. Тогда он большими шагами продолжал путь по лежавшей впереди его аллее к видневшейся в отдалении на холме Церкви.

Глава шестнадцатая
Отец Никандр и преосвященный Паисий

Аллея, по которой шел Михайло, была, вероятно, насажена еще отцом, а может статься и дедом князя Константина Вишневецкого. Могучие, раскидистые вязы и грабы чередовались с уходившими в небеса пирамидальными тополями и распространяли в жгучий полдень прохладную тень. Там и сям между деревьями, а также далее в поле попадались так называемые «фигуры» – высокие кресты, окрашенные в разные цвета. Михайло знал, что означал тот или другой цвет «фигур»: синие и зеленые были поставлены по какому-нибудь обету, красные и черные – в память кого-нибудь убитого на том месте.

В былое время большой православный храм, живописно расположенный в конце роскошной аллеи на вершине холма, производил на всех благочестивых мирян, без сомнения, подобающее внушительное впечатление. В данное время возвышенное местоположение еще разительнее обличало его запущенность и убогость. Церковь была деревянная, древнейшей архитектуры – с «басанью» или «опасаньем», то есть с опоясывавшими все здание, низенькими, крытыми галерейками для защиты не попавших в церковь прихожан от дождя. И стены, и басань давно уже требовали капитальной починки и окраски. Деревянный же, некогда окрашенный в зеленый цвет купол кое-где лишь носил еще следы краски и весь потрескался, оброс по трещинам травой и мохом. Стоявшая обок с храмом колокольня, на вид еще более ветхая, совсем покосилась и грозила падением. С переходом Константина Вишневецкого в латинство, местное православие лишилось, конечно, главного своего радетеля.

Перед храмом, по всему скату, раскинулось деревенское кладбище, где между крестами обыкновенной величины возвышались подобные «фигурам» громадные кресты, составляющие до сих пор особенность Западного края. Под скатом, по одну сторону, белели мазанки села Диева; по другую сторону, в густой зелени фруктового сада, ютился домик священника.

Подходя к этому домику, Михайло невольно поднял голову к окаймлявшим дорогу деревьям. В вышине, сажени на две от земли, между очищенными от мелких сучьев ветвями помещались стоймя какие-то большие, темные колоды. Недоумение его скоро рассеялось; долетавшее к нему сверху жужжание пчел выдало ему, что это – пчелиные ульи. Когда же он вслед затем добрался до плетня, отделявшего священнический домик от дороги, то увидел и самого пчеловода – высокого, сгорбленного, иссушенного годами старца в подтыканном за кожаный пояс, сильно потасканном подряснике. Отец Никандр возился около улья в устроенной им в своем садике пасеке. Заслышав шаги Михайлы, старик приподнял голову.

– Ты ко мне, сын мой?

На утвердительный ответ, отец Никандр предложил гайдуку обойти кругом плетня к крыльцу; а сам, оправив полы подрясника, направился к калитке, выходившей к тому же крыльцу или, вернее, крылечку.

Домик священника оказался сколком с простых крестьянских белых мазанок и был крыт, как они, немятой, посеревшей от дождя соломой. На «пиддаше» – двухаршинном выступе крыши – сушились точно также пучки дубового листа, служащего, как известно, для подстилки хлебам при сажании в печь. Около крылечка была обязательная «призьба» – завалинка, где пастырь-пчеловод и садовод, вероятно, отдыхал под вечер своего трудового дня.

– Я – гайдук царевича Димитрия, и к тебе, честный отче, по спешному потайному делу, – напрямик объявил Михайло, подходя под благословение отца Никандра.

– Коли так, то пожалуй в дом.

Внутри священническое жилье также мало чем отличалось от деревенских хат. Пол в светлице (гостиная и приемная), правда, был не земляной, а дощатый, но потолок был так низок, что великан-гайдук наш не мог выпрямиться во весь рост; окна были не больше крестьянских, а по стенам горницы тянулись простые деревенские нары. Чуть не пол горницы занимала огромная «варистая» печь. В красном углу была «божница» – полка с образами, разукрашенная шитыми ширинками – «божниками», глиняными херувимчиками, венками из колосьев – «дарниками», священными вербами и пучками разных пахучих засушенных трав: барвинка, базилики, свитлухи, чернобривцев и проч. Под божницею стоял накрытый скатертью стол, на котором, по обычаю, лежала краюха хлеба при кружке с водою, чтобы яства и питье никогда не изводились в доме. Единственное заметное отступление от крестьянской обстановки заключалось в том, что на стене против окон, вместо «мисника» – полок с посудою, «мисками», – были полки с книгами печатными и рукописными. «Мисник», надо было думать, был удален в более подходящее ему место – в пекарню (кухню).

Положив перед «божницей» уставные поклоны, Михайло осведомился сперва, не может ли кто их подслушать. Успокоенный на этот счет, он уже без обиняков сообщил старику-попу о замысле двух иезуитов накрыть у него в доме беглого епископа, присовокупив (как того требовал царевич), что никому, впрочем, даже самому господину его, пока об этом ничего еще неведомо.

Бронзовое от загара, сухое, ветхозаветно-строгое лицо отца Никандра, обрамленное редкими космами белых как лунь волос и реденькой же серебристой бородкой, побледнело; в благочестивом взоре его засветился огонь негодования.

– О, неслыханной дерзости бесовской! – воскликнул он. – Образом будто и ученики Христовы, а делом предатели. Благодарение Богу, однако, возлюбленный брат мой о Христе, архипастырь веноцкий, укрыт в ином убежище, – поторопился прибавить он, как бы спохватясь, что сказал уже лишнее.

– Ты, батюшка, может, мне не доверяешь? – спросил Михайло. – Так клянусь тебе спасением души моей (он осенил себя крестом): я – истинный православный, и церкви своей, служителей ее вовек не предам!

Отец Никандр благосклонно глядел в прямодушное лицо молодого человека, задетого, видно, за живое его недоверием.

– Вижу, ты – юноша добросердый и светлых обычаев навыкший, – промолвил он. – Не стану же таить от тебя: преосвященный Паисий, точно, призрен мною; где и как – о том речь впереди. Будь он и под сею самою кровлей – не тронуться ему теперь с одра своего.

– Что ж он, недомогает больно?

– А тебе, сын мой, неведомо, видно, каким он бедам и напастям от прелестников латинских подвергся.

И словно обрадовавшись случаю излить перед кем-нибудь свою наболевшую душу, велеречивый отец Никандр прочел тут своему молодому гостю целую проповедь о «житии» преосвященного. Оказалось, что «сродники не по плоти, а по духу», оба они, отец Никандр и епископ Паисий, с ранней юности дружили и были однокашниками в острожской бурсе, где, годы рядом сидючи, не одну скамью протерли. Но и в те поры преосвященный был уже начальством перед всеми бурсаками отличен, как «юноша совершенный, тихий, жития строгого, к убогим милостивый и в преданиях церковных столь крепкий, в деле душевного спасения, в книжном разуме православных догмат столь искусный, что все священные писания во устах имел». По заслугам был возведен он в сан протоиерейский, а там и в епископский. Когда же пошли «зло-хитрости и гонения иезуитские» на восточную церковь, тогда «паче всех восстал он, владыко веноцкий, как хорунжий войска Христова, как пророк Господний: не токмо целил недужных, очищал прокаженных – прокаженных не плотью, а духом, но и возвращал заблужденных из сетей диявольских». Тут те «книжники и фарисеи, сиречь иезуиты, тайными махинациями взвели на преподобного мужа небывалые провинности, а власти бесстудные привели его пред себя, в священные одежды облаченного, поставили лжеклеветателей и засудачили его, несказанные ему обиды творили: сорвали с него одежды святительские, катам-мучителям в руки его предали, и повлекли те его из храма, посадили на вола, бичевали нещадно тело, многими годами удрученное от поста, и водили его так по позорищам… Он же, боритель храбрый и всетерпеливый, хвалами и песнями лишь Бога славословил, и толпу бессчетную, плакавшую горько и рыдавшую вкруг него, благословлял десницею».

Слушая возмутительные подробности об истязаниях священнослужителя, Михайло не мог воздержаться от выражения своего глубокого негодования.

– А ты, милый, мыслишь, что на том злоба дьявольская уходилася? – подхватил, все более воспламеняясь, отец Никандр. – Кабы все лютости их на ряду написать, могла бы повесть целая быть, либо книжица. Поведаю тебе еще токмо о прегорчайшей и жалостнейшей трагедии (трагедия – сиречь игра плачевная, – пояснил он в скобках, – что многими бедами и скорбями кончается). Преклони же уши и слушай! Не насытилися гонители крови священномученика: с вола его совлекши, до обумертвия истязали – о, окаянные! Подошвы ног ему на бересте палили, гвозди под ноги подбивали: и по сей час-то от язв тяжких ногами не владеет! Когда ж, за всем тем, он от веры истинной не отрекся, а молил лишь Господа за врагов своих – по рукам они его, по ногам и чреслам веригами железными сковали и бросили в темницу мужа смученного, престаревшего, в трудах многих удрученного и немощного тела. Потом медведя лютого к нему, голодом заморенного, туда ж пустили, замкнули с ним тремя замками… А христиане тоже нарекаются! На утро же отомкнули темницу, уповая, что съеден влады-ко зверем. Но, о чудо! Нашли его цела и невредима, стоящего на молитве; в углу же темничном – зверя, преложившегося в кротость овчую…

 

– Перст Божий! – сказал Михайло, с благоговейным ужасом слушавший страдальческую повесть. – И изверги ужели тем еще не тронулись, не образумились?

– Когда пожрет синица орла, когда камень восплывет на воде, когда свинья на белку залает, тогда безумный уму научится! Положили до веку его в заточении держать.

– Но тут, знать, нашлись все же добрые христиане, что тайно из темницы его вызволили?

– Нашлися, точно… Вызволили, но – увы!

Отец Никандр глубоко вздохнул и прибавил пониженным голосом, косясь на соседнюю дверь:

– Испытаниями тяжкими не токмо тело – и дух ему сломило: куда девалася и мощь орлиная!

Михайло уже не мог сомневаться, что спасенный архипастырь должен быть тут же рядом, за дверью. Догадка его вслед затем оправдалась.

С того места, где они сидели вдвоем с отцом Никандром, открывался вид на всю аллею до опушки бора. И вот, меж яркою зеленью аллеи мелькнула теперь в отдалении темная фигура бернардинца-иезуита.

– Патер Сераковский! – вскричал Михайло. – Он верно, к тебе, отче.

– Зачем ему ко мне? – возразил отец Никандр; но по звуку его голоса было слышно, что сам он далеко не спокоен. – Допрежь его николи ко мне глаз не ка-зал.

– Так верно ж недаром! – волнуясь, продолжал Михайло. – Ему надо разведать, не ховаешь ли у себя владыку. И разведает чутьем своим собачьим!

– Да коли тут никого нету?

– Так ли, батюшка? Предо мною тебе, право, грех таить, а время дорого.

Из-за тонкой переборки, отделявшей «свитлицу» от соседнего покоя, послышался теперь жалобный, старчески-надтреснутый голос самого преосвященного:

– Брат Никандр! Прекрати! Помысли о спасении своем и братнином!

Отец Никандр скорбно махнул рукой и засуетился.

– Да и тебя-то, сын мой, куда мне деть? Застанет тебя здесь оглашенный – дуже, поди, домекнется.

– Нет ли у тебя, отче, другого выхода?

– Нема. Разве что из заднего окошка?.. Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас! Он и воистину ведь сюда завернул… Утекай, милый, спасайся!

– Мне-то от него чего утекать? – сказал Михайло, – сам же я тебе тут, может, еще пригожуся. Не лучше ль мне пообождать малость?

– Ну, с Богом же! Иди сюда…

Бедного отца Никандра совсем оторопь взяла. Он провел Михайлу за переборку. Горенка оказалась довольно тесная, об одном оконце в сад. Служила она спальнею обоим пастырям, как можно было судить по двум кроватям, на одной из которых полулежал теперь, с открытым фолиантом на коленях, преосвященный. Он был в подряснике; больные ноги его не были обуты, а каждая многократно тряпьем обмотана.

Давно уже наслышан был Михайло о владыке веноцком как о проповеднике, производившем, особливо на простой народ, неотразимое обаяние своим смелым, вдохновенным словом, а того более еще, быть может, своею внушительною сановитостью и старческою красотою. Но тяжелые телесные страдания и нравственные потрясения надорвали, разбили этот крепкий, цветущий организм: недавно еще, как видно, Полные щеки и двойной подбородок обвисли, сморщились в бесчисленных складках, приняли мертвенно-желтый оттенок; величавый, дородный стан как-то совсем обрыхлел, расслаб и бессильно вдавился в подложенные за спину подушки. Это была только тень, развалина прежнего епископа веноцкого.

– Брат Никандр! – так жалобно воззвал он, что нельзя было сомневаться в обуявшем его страхе. – Не ропщи только, Бога ради, перед нечестивцем, не препирайся с ним по-пустому! Сам Господь наш Христос, лицебием, заушаем, оплеваем, смирил себя и рек: «Любите враги ваша…»

Михайло хотел было подойти под благословение архипастыря, но тот приложил перст к устам и настоятельно закивал на дверь: «Не отходи, мол, не впускай!» Михайло повиновался и налег на дверь плечом, а сам с глубокою скорбью подумал: «Что значат испытания тяжкие!»

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»