Красное спокойствие. Современная трагедия

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

И это тоже закон, правило, не знающее исключений, как впоследствии мог убедиться он: если вслух произносишь в адрес врага «убью» – будь готов убить. Потому что такими вещами не шутят. А если на самом деле готов, то и тот, другой, враг – поймет это железно и сразу: здесь в передаче информации сбоев и ошибок не бывает. Как эта передача работает, какими непостижимыми средствами – неизвестно, но работает на все сто. Пуйдж тогда действительно готов был убить – и Мексиканец мгновенно почуял это. Убью, еще как убью, уж постараюсь, убью-убью, не сомневайся, повторял он упрямо и спокойно про себя. Или убьют меня. Но иначе никак нельзя – эта мексиканская тварь не оставила мне иного выхода.

Отпрыгнувший проворно Мексиканец стал в нескольких метрах, выпрямившись и сунув обе руки в карманы. Головой он больше не вертел. Стоял, молчал и буровил Пуйджа фирменным, на испуг берущим взглядом. Оправился. Собрался. Но Пуйдж-то помнил: шустрый отскок его и оглядки в темноту – помнил! Значит, боится. Ссыт – называя вещи своими именами. Потому что тоже слеплен из мяса, и не хочет, чтобы это его вонючее мексиканское мясо пострадало.

Маленький Пуйдж ненавидел его – но очень вдумчиво и спокойно. То, что поножовщины не будет, он понял сразу. Как, интересно, эта тварь выкрутится, думал он – и продолжал молча ждать. Где-то в темноте затаилась такая же бессловесная кодла. Нарушил явно затянувшуюся тишину Мексиканец – все-таки он здесь был режиссером. Пытался им, во всяком случае быть – даже когда пошло все вразрез со сценарием.

Для начала он сплюнул: смачно, длинно и с выражением крайнего презрения. Большое, оказывается, дело – правильно сплевывать! Мексиканец владел этой технологией в совершенстве. После он сплюнул еще раз, демонстрируя непревзойденное мастерство, талантливо выругался и приступил к финальному монологу. Говорил он, полуоборотясь: и Пуйджу, и затаившейся в темных углах площади кодле:

– Слышали? Просекаете? Хорошо придумал, сосунок! Хорошо придумал: я сейчас его кончу, мне это раз плюнуть, а потом мне же сто пятьдесят пять лет впаяют за убийство несовершеннолетнего – и адьос, чико! Из-за такого куска дерьма, как ты, я на пожизненное идти не собираюсь. Нет, малыш, я подожду, пока тебе стукнет восемнадцать – а потом мы закончим разговор. Потом я тебя быстро и аккуратно зарежу. Быстро, аккуратно и без свидетелей. Быстро – если буду в настроении. А если без настроения – то не стану спешить, и ты сам будешь просить меня, чтобы я тебя скорее кончил! А пока – живи! Живи и трахай свою маленькую сучку. И скажи спасибо Мексиканцу – за то, что подарил тебе пару лет твоей маленькой вонючей жизни. Все, я сказал. Давай, дергай отсюда! Ну, кому сказано: дергай!

Мексиканец, выматерившись еще раз и еще раз сплюнув, отпятился на полшага – и замолчал, ожидая.

Странная то была ситуация: вроде бы, снова, как и прежде, змеился, командовал и угрожал Месиканец, и последнее слово тоже оставалось за ним – но победил-то все одно он, маленький Пуйдж. Вот так, нежданно и негаданно, взял и поставил на своем. И всеми без исключения: самим Пуйджем, Мексиканцем, бессловесной и безликой пристяжью – всеми это так или иначе, но ощущалось.

Мексиканец продолжал молчать.

Пуйдж вполне мог теперь уходить – путь был свободен. Он, однако, повел еще было рукой с ножом, собираясь что-то сказать, но решил, что не стоит: все сказано и все понятно и так. Он и ушел – спиной вперед и с «Койотом» в руке. Ушел победителем – никто и не думал его преследовать. Даже кричать в спину почему-то не стали – и тишина тогда была самой что ни на есть поющей.

Больше его не трогали. Пару месяцев еще он таскал с собой нож – а потом сообразил, что ему и не нужно это. Что-то родилось и стало помаленьку подрастать внутри него – и не менее, пожалуй, прочное, чем ножевая сталь. А с Мексиканцем они не раз еще впоследствии пересекались, ссорились и даже дрались – но уже по другим поводам.

А когда Пуйдж стал, наконец, совершеннолетним, среди тех, с кем он скромно праздновал дату в «Ирландском Пабе», был и Мексиканец. Друзьями они, может быть, и не стали, но хорошими знакомыми – точно! Эх! Пуйдж мечтательно улыбнулся.

***

Вот так оно было тогда. Через месяц после этой истории Монсе позволила ему впервые поцеловать себя «по-взрослому»; через полгода ему дозволялось уже трогать ее грудь; через девять месяцев его пустили ниже пояса – но пока только руками.

Первый настоящий секс случился у них ровно через год сумасшедшего, с запахом моря и счастья, тумана. Да, да только через год они отобрали друг у друга девственность в квартире Пуйджа: родители уехали на выходные в Андорру и взяли Алонсито с собой: Пуйдж остался за хозяина.

И все случилось, и он лежал, измученный, счастливый и окровавленный, раздавленный нежностью, не успевший понять даже, что произошло, отвалившись и глядя в потолок, нащупав и зажав в руке теплую ладошку Монсе и повторяя про себя это глупейшее, пошлое, услышанное-подслушанное невесть где: «вот теперь я стал мужчиной»…

Они выпили по глотку вина и продолжили, еще и еще, и опять, и снова – и как же музыкально скрипел этот антикварный одр в спальне родителей Пуйджа!

А после еще год сумасшествия, с дымной горчинкой на исходе – и куда все ушло? И из-за чего исчезло? Хоть убей, ответить на этот вопрос Пуйдж не мог. Ни тогда, ни сейчас.

И никто, никто и никогда не даст на этот вопрос внятного ответа. Потому что никто не в состоянии объяснить даже – что такое любовь. Это все одно, что пытаться объяснить, что такое «Вселенная». Нет, пытаться-то, конечно, можно, но единственное, что известно наверняка – Вселенная необъятна и непостижима.

Так и любовь – она бесконечно больше и сложнее, чем жалкие мы, временные ее вместилища, и живет, подчиняясь другим, недоступным человеческому пониманию, законам. Да какое там – «законам»… Для нее законов не существует вообще: любовь своенравна, как кошка, гуляющая сама по себе. И приходит она, не спросясь, и уходит потом, не простившись – как ты ее объяснишь…

И все же – было, было! Ведь любили же они друг друга! И жили в одном доме, учились в одной школе, молились в одной церкви, после вместе поступали в один Университет…

Вот только Монсе прошла, а он – срезался. Он и вообще тогда впервые начал задумываться о том, подходит ли ему большой город – тем более, такой сумасшедший, как Барселона. Тем более, ни в полицейскую академию, ни на военный контракт его не взяли – помешала плоская стопа.

Вот тогда их жизни, державшиеся до того неразрывно рядом, как Санчо и дон Кихот, стали глупо и с ускорением расходиться в разные стороны: Монсе – враз, с головой – втянуло в славнейший и бурный водоворот, имя которому – студенчество, Пуйдж же пополнил ряды пролетариев, людей в ботинках со стальными носами – и, возможно, что-то там себе напридумывал насчет классовой розни, насчет того, что теперь-то, вертясь среди наглаженных утонченных хлыщей-студентов, она и смотреть-то на него, рабочую кость, не пожелает – и прочее в том же духе. Ну, не кретин ли?

Сказались романтические убеждения юности, да и как им в Барселоне, колыбели анархии и оплоте социализма, не сказаться? Во всяком случае, почти сознательно, совершенно нелепым образом, он начал все более терять Монсе из виду, пока не потерял вовсе. Вот идиот – другого слова не подберешь. Была, была в нем эта дурацкая черта: решать и знать за других, какие мысли бродят у них в голове.

Если на то пошло, можно было бы и у самой Монсе поинтересоваться, что она думает на этот счет – но для Пуйджа такие простые пути не годились. Он, как известно, был специалистом по окольным дорогам.

Тем более, что на третьем году обучения Монсе скоропостижно выскочила замуж за одного из «хлыщей» – сокурсника с библейским именем «Авраам» и небиблейской фамилией «Рабинович» – и всякие вопросы, если они у Пуйджа и наклевывались, отпали сами собой.

После университета Монсе с Авраамом поселились отдельно от родителей на съемной квартире в районе Грасиа. Монсе преподавала испанскую литературу тонкогубым прозрачным девочкам из луших семей в колледже Святой Терезы, Пуйдж перебрался в Сорт, и на семь долгих лет они полностью выпали из поля зрения друг друга.

Глава 3. Монсе Обретенная

Барселона, 09—30

Конечно же, он временами продолжал думать о ней – в сослагательном, понятное дело, наклонении. К тому же, с годами он делался если не умнее, то разумнее, и начинал видеть вещи в более истинном свете.

Если бы он не навбивал себе в голову всяких глупостей… Если бы они продолжали встречаться… Если бы Монсе не вышла замуж за Авраама… Если бы она согласилась в свое время уехать с ним… Да, да, если бы Монсе согласилась, они жили бы сейчас вместе – там, в пиренейском городишке Сорт. Но… Вот то-то и оно, что «но»! Опять загвоздка! Даже опуская все эти «если» – вряд ли Монсе согласилась бы похоронить себя в пиренейскую глуши.

Потому что Монсе – другая. Ей подавай большой город, живущий двадцать пять часов в сутки. Она и заснуть-то не сможет – в тишине. И без того, чтобы люди вокруг, и шум сплошным фоном – не уснет тоже.

А в пиренейской стороне, куда переехал и где жил Пуйдж, тишина ночами была такая, что засыпал он под оглушительный стук своего собственного сердца – и звук этот, от какого вздрагивали в такт оконные стекла, хорошо слышен был на другом конце Сорта. Когда же среди ночи он вставал, чтобы помочиться, бьющая о фаянс и низвергавшаяся ниже струя грохотала не хуже водопада Виктория – такая в Сорте была тишина!

Впрочем, Пуйджа это ничуть не смущало. Тишина спокойствию – тоже подружка. А вот Монсе – он в этом не сомневался – долго выносить такое не смогла бы. Что ж, каждому сычу – своя олива. Пуйдж нашел свою оливу в Сорте, и считал ее лучшей из всех.

Семь лет они с Монсе не виделись, а вновь встретились неожиданным самым образом: проезжая как-то по трассе Н-2 в направлении Барселоны, аккурат на границе провинций увидал Пуйдж дивную картину: на обочине, под желтым зонтом, на белейшем стуле, слепя проезжих практически полным отсутствием одежды, с присущим ей достоинством Монсе торговала собой.

 

Пуйдж едва не утратил руль. На ближайшем съезде он выскочил с трассы и развернулся в обратную сторону. Цепкий глаз охотника не обманул его: это действительно была Монсе. Лавочку она тут же прикрыла, облачилась в «светское» (проще говоря, добавила к стрингам и мини-топу неброский, сразу снявший с нее печать профессии сарафанчик), и они отправились праздновать встречу в ресторацию Толстого Хуана «Эль Герреро».

Лохматая пиренейская собака Хуана, такая же улыбчивая и грузная, как и ее хозяин, возлегала рядом с бордовым навесом. С полей раз за разом наносило ядреный запах навоза – «дух настоящей Швейцарии», как называл его Пуйдж, ни разу в Швейцарии не бывавший.

Рассказывала Монсе: вертела в музыкальных пальцах с аккуратными лунками ногтей сигарету, закуривала, взглядывала на Пуйджа поверх бокала зелеными по-королевски глазами – и каждый взгляд ее был как два легких, ощутимых едва и особенно оттого приятных касания. Пуйдж молчал, волнительно радовался про себя, воспаряя чуть-чуть над плетеным сиденьем, и – слушал.

С Авраамом Монсе развелась на четвертом году совместной жизни – еврейской жены из нее, к сожалению или к счастью, не получилось. И дело не только в том, что Авраам очень скоро принялся изменять ей направо и налево, причем, не особенно свои похождения и скрывая – это она могла бы, пожалуй, стерпеть и какое-то время действительно терпела. Дело даже не в том, что во время мелких ссор, которые происходили между ними все чаще, он с определеной поры взял похабную привычку обзывать ее «курицей» – и с этим она до поры мирилась.

Хуже другое: постепенно он перестал дарить Монсе даже малейшим вниманием, он, выражаясь прямо, совсем прекратил желать души ее и тела и относился к ней так же ровно, как, скажем, к кухонному комбайну, а когда она, выйдя, наконец, из себя, попыталась предъявить ему обоснованные претензии на этот счет, совершил грубейшую ошибку: он ударил ее желтоватой, будто только из формалина, рукой – и тут же пал на гулкий кафель пола, сраженный дешевой китайской вазой, которую Монсе обрушила на его конический череп.

…В этом месте рассказа ее Пуйдж мечтательно улыбнулся. Да, да, это верно: Монсе всегда была скора, как болид Шумахера, и совершенно не терпела физического насилия над собой.

Авраам, возлегая на полу, в крови и осколках сосуда, растерянно матерился на иврите – в эти мгновения Монсе поняла, что скоропалительный их брак был обоюдным заблуждением, и нужно поскорее с ним кончать.

После визита скорой и полиции (скорая управилась быстро, потому как повреждения, в общем, были плевые, а вот полицейские преизрядно потрепали Монсе нервы, прежде чем поверили, что убивать супруга она все же не собиралась) решено было разводиться, и на следующий день Монсе, собрав пожитки в средних габаритов чемодан с обшарпанными углами и наклейкой в виде олимпийской собачки Коби – туда легко вошло все, что она нажила за четыре совместных года – вернулась к родителям.

Вернулась, кажется, только затем, чтобы через год потерять их обоих.

В марте, аккурат в канун Благовеста, умер ее отец – исключительный дон Антонио, походивший зачем-то, как две капли воды, на Марлона Брандо. «Зачем-то» – потому что свою уточненную, с налетом порока, мужскую красоту дон Антонио надежно скрывал от людей и дневного света: всю жизнь, вплоть до ее внезапного конца, он проработал машинистом барселонского метро.

Да, да, это так: Барселона дона Антонио состояла из стремительно, как китайская диаспора, разраставшейся сети барселонской подземки. Когда он вывел на маршрут свой первый состав, в городе имелось всего четыре линии-ветки и каких-то четыре десятка станций. Когда он умер, количество веток перевалило за десяток, а число станций – и вовсе за полторы сотни. Жизненные этапы Дона Антонио тоже измерялись цветной шкалой метрополитена. Десять лет он управлял поездами на красной линии, двенадцать лет – на зеленой, а все последние годы проработал на синей.

Машинист метрополитена – особая профессия, приучающая к ответственности, пунктуальности, дисциплине и тишине. Эмоциям при такой работе не место: всякая эмоция машиниста, если она не вовремя, может стоить жизни доброй сотне человек, а то и не одной! И потому дон Антонио, казалось, не имел эмоций вовсе, а если и имел, то так надежно зажал их в стальные тиски сдержанности и самодисциплины, что догадаться о их наличии человеку стороннему было нельзя. Ответственность, пунктуальность и чувство долга – вот что такое машинист метро!

Именно таким и был дон Антонио – и дома, и на подземной работе. Он никогда и ни о чем не забывал. Он никогда и никуда не опаздывал, что для испанца практически невозможно – точно так же, как не опаздывали ведомые им поезда. Все обязанности машиниста, мужа и отца он выполнял точно, четко и в срок. Вдобавок, он никогда не раздражался, не повышал голос и не скандалил. Кроме того, он не сплетничал, к чему испанские мужчины имеют большую склонность, не пьянствовал и не бегал по бабам. Ко всему прочему, он не проявлял ни малейших признаков «мачизма». Одним словом, дон Антонио был идеален, к немалому страху обожавшей его жены, доньи Летисии, и имел, пожалуй, единственный недостаток: на него не за что было сердиться.

Чтобы не нарушить этот безукоризненный счет, он даже умер только после того, как закончил смену и вернулся домой – так рассказывала Монсе мать в день похорон.

В тот вечер, воротившись с работы, дон Антонио не стал ужинать, что уже было из ряда вон, и лег пораньше в постель. Когда донья Летисия устроилась рядом и потушила свет, он какое-то время молчал, а после произнес своим ровным, как рельс, и красивым, как новенький вагон, голосом:

– Ты знаешь, сегодня во время перегона от «Саграда Фамилия» до «Вердагер» мне почудилось, что я вот-вот, сию секунду, умру – так схватило сердце. Нет, мне не почудилось – я абсолютно уверен, что действительно должен был умереть, и обязательно умер бы, когда бы не смена и не то, что я вел переполненный людьми поезд. Я молился Деве Монтсерратской, чтобы она дала мне доработать сегодняшнюю смену – и она помогла.

Он произнес эту на редкость эмоциональную для себя речь и замолчал.

Донья Летисия не сразу нашлась, что ответить. Она попросту испугалась – таких слов ей слышать от мужа еще не приходилось. Вздохнув, она нащупала полной рукою его грудную клетку и принялась слушать.

– А как сейчас? – спросила минуту спустя она. Сердце дона Антонио, по ее мнению, стучало уверенно, деловито и ровно, как стучат на стыках колесные пары.

– А что сейчас? – в темноте она не видела лица его, но была уверена, что дон Антонио при этих словах слегка улыбнулся. – Что сейчас? – повторил он. – Сейчас смена закончилась.

После он поцеловал ее, чуть дольше и нежнее обычного, повернулся на бок и вскоре засопел, аккуратно, размеренно и негромко – как и все, что он делал. Уснула и донья Летисия, а посреди ночи закричала во сне и разом подхватилась: от сибирского холода и злого дыхания случившейся только что страшной беды.

На крики матери из своей спальни примчалась, путаясь в надеваемой на ходу пижаме, Монсе и мгновенно поняла, что беда действительно случилась, и беда непоправимая: отец ее, дон Антонио, умер во сне, аккуратно и без излишней помпы – как и все, что он делал. Смена его закончилась – теперь уже навсегда.

Добавив урну с прахом мужа в фамильную нишу на кладбище Монжуик, донья Летисия заперлась на все ключи и засовы в себе и целыми днями молчала. Жалюзи в спальне она всегда держала опущенными. Когда Монсе попыталась как-то открыть окно, чтобы запустить в темную, как тоннель метро, комнату хоть малую толику света и воздуха, мать замахала отчаянно руками и расплакалась, как малая девочка: свет дня, похоже, сделался для нее ядом.

Из комнаты своей она выходила только на ужин – и размеренно, без единой эмоции на быстро увядающем лице съедала все, что подавала ей Монсе, вряд ли понимая, зачем она это делает. Когда Монсе о чем-то спрашивала ее, мать отвечала, и отвечала вполне разумно – и тут же, на секунду высунув голову на поверхность живого мира, снова уплывала в себя, уходила в истерзанную глубину большой снулой рыбиной и пряталась там – где-то глубоко-глубоко, на самом что ни на есть горьком дне, куда ни свету, ни воздуху доступа нет, а есть одни лишь жаркие метастазы боли.

Все стены их с доном Антонио спальни она украсила семейными фотоснимками, с каждой из которых ей сдержанно улыбался еще живой муж: один, или с нею, или с нею и Монсе.

Фотографий оказалось слишком много, к тому же, в полузадушенном от недостатка воздуха, трепетном свете монсерратской свечи, возжигаемой ежевечерне, донья Летисия не особенно могла разглядеть, куда она наклеивает все новые и новые улики их счастливой семейной жизни.

Карточки, в конце концов, стали тесниться и налезать одна на другую, будто торопясь и перебивая друг дружку в лихорадочном стремлении рассказать, как замечательно все было когда-то.

Вскоре халтурная липкая лента, купленная в китайском магазине, перестала держать, и снимки то и дело отрывались с легким треском и падали, шелестя, на пол – ш-ш-ша, ш-ш-ша, ш-ш-ша: будто невидимый душегуб-дворник безжалостной метлою заметал на совок все их с Доном Антонио счастливые семейные годы, чтобы вынести после на пустырь, удобренный собачьим дерьмом, и сжечь, а пепел развеять по ветру. Ш-ш-ша, ш-ш-ша, ш-ш-ша – донья Летисия понуро вздыхала и бралась клеить заново – только для того, чтобы на следующий день снова подобрать их внизу.

В конце концов она перестала поспевать за этим все ускоряющимся падением. Тогда, отчаявшись и до слез рассердившись, со свойственной ей в последнее время непоследовательностью, она решительно махнула на фотографии рукой, и они, облетевшие все до единой, так и остались лежать там, на прохладных плитах пола, и покрываться пылью, как и все в этой быстро дичающей комнате: со дня смерти мужа донья Летисия перестала прибираться вовсе.

На девятый день ей взбрело в голову укладывать на ночь с собою в постель одну или несколько вещей из гардероба покойника. Одежды у дона Антонио имелось совсем не много: невзирая на красоту, в щегольстве он замечен не был, и, кроме того, отличался поистине немецкой аккуратностью. Ему просто не нужны были новые вещи – потому что он никак не мог угробить и истаскать старые.

Все эти одеяния хранили часть его тепла, и, как уверена была донья Летисия, даже неповторимый запах его тела: где-то там, в глубине, под резковатым ароматом кондиционера для стирки.

Зажав в ладони рукав его свитера или пижамы, донья Летисия засыпала, чтобы проснуться в середине ночи с мокрым от слез лицом. Он подносила хранившую тепло и аромат мужа ткань к ноздрям, отчаянно втягивала в себя запах – и, хотя бы на миг, на сотую его долю, заставляла себя поверить, что все – как прежде, и дон Антонио жив.

Но перед рассветом всегда холодает: к утру запах и тепло истаивали без следа, и вещи умирали так же, как умер сам дон Антонио – и донья Летисия сбрасывала их, как ненужную ветошь, с постели на пол и тут же о них забывала.

Очень скоро их с доном Антонио семейная спальня сделалась в точности похожа на одну из двенадцати заброшенных станций барселонского метро, где жизнь когда-то тоже умерла в одночасье – с той лишь разницей, что на тех двенадцати и вовсе не обреталось ни одной человечьей души. Впрочем, разница эта была недолгой.

Три недели спустя на дом им принесли деньги – последние деньги, заработанные доном Антонио. Если бы знал курьер, что несет в этот дом – он обошел бы его за десять кварталов; он напился бы во всех попутных барах и надолго застрял в унылой норе первой же дешевой проститутки; он затеял бы двадцать драк и столько же раз постарался бы угодить в полицейский участок – но курьеры, увы, не ясновидящие!

Расписавшись и приняв аккуратный продолговатый конверт в руки, донья Летисия стала задыхаться, багроветь, закричала перешедшим тут же в сипение голосом – и сердце ее, стучавшее со дня смерти мужа только по инерции, не выдержало и разорвалось.

Так в неполный месяц Монсе лишилась и матери, и отца, и можно было только представить себе, какой ценой далась ей эта потеря.

Пуйдж, слушая, огорчался и удрученно вздыхал. Он хорошо знал и дона Антонио, и донью Летисию: красивую, густоволосую, пышную, с итальянскими лисьими глазами – и помнил о них только хорошее. Незаметно для себя он взял Монсе за руку – и так и продолжал держать весь последующий разговор.

Что до Монсе – она осталась совершенно одна, и жизнь продолжала подкидывать не самые приятные подарочки.

Попав под очередную волну каталонизации: количество часов испанского языка и литературы безбожно и повсеместно резали – она лишилась места, причем не лучшую роль здесь сыграли все ее «прокастильские» лингвистические выступления, которые ей, понятно, припомнили. Пособие быстро закончилось. Монсе жила на остатки скудных сбережений, сделанных ранее.

 

Как-то, прогуливаясь по Пассейдж де Грасия – «Елисейским полям Барселоны», она встретила Аабеллу, одну из своих бывших сокурсниц по Университету. Аабелла выпорхнула из «Loewe» с благородным черно-золотым пакетом, в котором явно угадывалась покупка – и это при том, что бросовая сумочка в этом магазине могла легко потянуть на пару учительских зарплат.

Монсе никогда не была завистлива – она искренне порадовалась за подругу. В кафе они разговорились. Аабеллу с год назад тоже турнули из учительских рядов, но это, по словам ее, переменило ее жизнь только к лучшему – и еще какому лучшему! Она устроилась на работу в одно из таких мест – таких мест! – о которых можно только мечтать.

– Мне просто повезло: брат тренируется вместе с тамошним начальником охраны. Ты же знаешь, как у нас все делается – только через знакомство. Ах, Монсе, как же я счастлива, что попала туда! Представь, за неделю я сейчас зарабатываю больше, чем когда-то за месяц в школе – и устаю ровно в десять раз меньше! – вонзая белые клычки в магдалену, делилась новостями она.

Аабелла, как выяснилось из дальнейшего ее рассказа, трудилась в «клубе» – этот эвфемизм в Испании принято использовать вместо топорно-грубого «публичный дом». Причем, не каком-нибудь захудалом, справившем давно вековой юбилей третьесортном клубешнике в грязных недрах Раваля, где на спинках продавленных кресел еще дотлевает истертый, так любимый в конце 19-го века плюш, позолота на карнизах давно облупилась, лепнина осыпалась древней трухой, изо всех щелей несет затхлостью и унитазом, а тараканы бодро, целыми отрядами маршируют по коридорам, направляясь друг к другу в гости и не обращая ни малейшего внимания на потрепанных девиц и их таких же потертых клиентов – нет!

Заведение, в котором имела честь подвизаться в качестве жрицы любви Аабелла, располагалось в основательном, надежно сокрытом в глубине большого участка особняке рядом с проспектом Тибидабо, в верхней зоне города, а клиентами его были, как выразилась Аабелла, «все те хари, которые ты каждый день видишь по ящику» – то бишь, политики, банкиры, телеведущие, бизнесмены и прочие личности, задающие в Каталонии тон.

Заведение – элита элит. Верхняя ступень эволюции в древнейшем бизнесе. Соответственно, и требования к сотрудницам особые: обязательное наличие высшего образования, причем, предпочтение отдается девочкам с дипломами филологов, психологов и политологов; общая эрудиция, начитанность и умение поддержать светский разговор на самые разные, зачастую весьма далекие от банальной ебли, темы; при этом – искусство не только всесторонне владеть и работать языком, но, что еще важнее, и держать его за зубами относительно клиентов заведения (впрочем, попробуй не подержи: вмиг не только этого самого языка, но и всей головы лишишься! – отметила на этот счет Аабелла, выразительно поиграв белками); ну и, само собой, наличие не рядовых, но выдающихся внешних данных.

Здесь Аабелла прервалась и оглядела Монсе как следует.

– Замужество и, в особенности, развод явно пошли тебе на пользу, – похвалила, удовлетворившись осмотром, она. – Ты просто красавица, Монсе – если, конечно, не считать этого жуткого тряпья, которое ты зачем-то напялила на себя и наверняка считаешь одеждой. Как, ответь мне, можно выходить на люди в кедах, будучи дамой?! Что у тебя, кстати, с работой?

– Ничего, – честно призналась Монсе. Сокурсница всегда нравилась ей своей лязгающей прямотой.

Покусывая зубочистку, Аабелла снова принялась разглядывать Монсе в упор, буквально просверливая ее насквозь густо-серыми, слегка на выкате, близорукими глазами в опушке длинных, с загнутыми кончиками, ресниц.

– А почему бы и нет? – заключила, в конце концов, она. – Вот почему бы и нет!? Ничего пока обещать, понятно, не буду – но попробую! Замолвлю за тебя словечко – думаю, ты им подойдешь. Почему бы и нет: с внешностью у тебя все в порядке – приодеть и причесать, конечно, потребуется – а по литературе ты и вовсе была первой на курсе!

Здесь, видимо, Аабелла что-то углядела в выражении лица не совсем готовой к такому повороту событий Монсе – что-то такое, что ей не понравилось. Еще во время учебы она славилась злым и точным языком, из-за чего на курсе носила прозвище «Гадючка».

– Напрасно кривишься! – сказала она. – Каждая женщина мечтала бы работать там – но попадают туда только избранные. И знаешь, в чем заключается единственная, но главная разница между этой работой и тем, чем мы занимались в школе? Тем, что в школе нам трахали мозг, совершенно для этих целей не приспособленный – причем, за унизительные для любого нормального человека деньги. И, поверь, зарабатывать самостоятельно на достойную таких красавиц, как мы, жизнь гораздо лучше, чем зависеть от милостей какого-нибудь волосатого жадного чудовища, которое зовется, по недоразумению, мужем. И попомни мои слова: если все сладится, ты будешь благодарна мне по гроб жизни!

Эх, умела Аабелла выражаться емко и сильно! Монсе подумала, посопела пряменьким носом – и не нашлась, что возразить. Похоже, ее красный диплом мог найти наилучшее применение только в публичном доме.

– А поговори! – сказала она. – Поговори, подруженька! Замолви за меня словечко!

***

Аабелла не наврала: «клуб» действительно был элитным. Чаще всего клиенты снимали здесь девочку на целую ночь и платили, не чинясь, ровно столько, сколько полагалось по безжалостному прейскуранту: люди были особенные, ничуть не удрученные отсутствием денег.

Кое-кто из них, чтобы сохранить инкогнито, пользовался фирменной, черной с голубым, маской заведения – но большинство предпочитало обходиться без них, прекрасно зная, что девицы и так будут хранить молчание.

Забавное то было время! Парламентарии; члены правительства; чиновники городской администрации; известные борцы за права человека; высшие чины полиции; банкиры и бизнесмены; зеленые сынки богатых и влиятельных отцов, желавшие, с самого нежного возраста, получать все по высшему разряду; футболисты и прочие спортсмены, знаменитые на весь мир музыканты, видные мафиози; и даже кое-кто из Епископского дворца – клиенты у нее, одним словом, были самые что ни на есть отборные.

Очень скоро Монсе начала понимать, что имела в виду Аабелла, говоря, что «каждая женщина была бы счастлива работать здесь». В определенном смысле, она, благодаря протекции подружки, угодила в маленький секретный рай, расположенный в лучшем районе города и спрятанный за высоченной, напоминающей крепостную, стеной, выше которой по всему периметру объекта возвышалась еще одна – из густо-зеленых, в чернь, кипарисов.

Только сейчас она познала, как здорово это: гулять по проспекту Грасиа мимо всех этих Шанелей, Берберри, Луис Витонов, Фурл и иже с ними – гулять, зная, что ты в любой момент можешь зайти в каждую их этих взбесившихся ценами лавок, и зайти далеко не из праздного интереса. Да, да, было в этом не изведанное ею ранее – и особенно оттого приятное удовольствие.

Заработок был лучезарен, да и клиенты, если разобраться, не особенно докучали.

Политики настолько жили своими грязными подковерными играми, что начисто, случалось, забывали о том, что находятся в публичном доме.

Многофункциональные и безликие лица их то и дело озарялись вспышками гениальных, придуманных сию минуту подлостей, и тут же они порывались диктовать Монсе какое-нибудь особенно срочное и исключительно коварное распоряжение, явно принимая ее за секретаршу.

Все они, как один, давно и прочно сидели на смертельной игле, потребляя без меры самый мощный из придуманных человечеством наркотиков: власть. На фоне власти секс для них был чем-то вроде простейшего косячка по сравнению с дозой отборного кокаина.

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»