Сергей Рахманинов. Воспоминания современников. Всю музыку он слышал насквозь…

Текст
0
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Нет времени читать книгу?
Слушать фрагмент
Сергей Рахманинов. Воспоминания современников. Всю музыку он слышал насквозь…
Сергей Рахманинов. Воспоминания современников. Всю музыку он слышал насквозь…
− 20%
Купите электронную и аудиокнигу со скидкой 20%
Купить комплект за 898  718,40 
Сергей Рахманинов. Воспоминания современников. Всю музыку он слышал насквозь…
Сергей Рахманинов. Воспоминания современников. Всю музыку он слышал насквозь…
Аудиокнига
Читает Мария Лутовинова, Ольга Седова, Роман Покрышкин
479 
Подробнее
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Рахманинов и в обыденной жизни был иным, чем Скрябин. Мне все же часто казалось, что его внешняя суровость была неестественной, напускной, деланной.

В моей жизни был очень памятный случай, когда Рахманинов проявил себя в полной мере, и именно таким, как я о нем говорю. Его внешняя суровость была напускной, она шла у него не от сердца, а от головы.

Это было в конце 1911 года. Рахманинов занимал тогда высший в России музыкально-административный пост – помощника председателя по музыкальной части главной дирекции Русского музыкального общества[54]. Я был тогда директором музыкального училища Русского музыкального общества в Ростове-на-Дону.

У меня произошел крупный конфликт с местной дирекцией, состоявшей из так называемых «меценатов», богачей, которые должны были, по строгому смыслу устава Русского музыкального общества и по мысли составителя устава А.Г. Рубинштейна, оказывать музыкально-учебным заведениям этого Общества, то есть музыкальным классам, музыкальным училищам и консерваториям, материальную поддержку. Вот с этими-то толстосумами, пытавшимися вмешиваться в руководимое мною дело, требовавшими непроизводительных, ненужных и вредных для дела затрат, но ничем материально училищу не помогавшими, у меня произошла ссора.

Главное, что кровно обидело и задело за живое нашу дирекцию, было – как мог я, директор музыкального училища, получающий «у них» жалованье, значит, по их понятиям, «подчиненный им», «их служащий», позволить себе сказать им же, что не признаю за ними права вмешиваться в дело, которому они материально не помогают и тем самым не выполняют своей главной функции.

Мои богатые меценаты, фабриканты и банкиры, очень обиделись и подали на меня жалобу в главную дирекцию Русского музыкального общества.

В это время в Ростове-на-Дону был объявлен концерт Рахманинова[55]. Дня за два, за три до концерта в музыкальном училище был получен из Петербурга от главной дирекции пакет на имя Рахманинова, а кроме того, мне и местной дирекции оттуда же было прислано извещение, что Рахманинову поручается расследование всего моего с дирекцией конфликта.

Сам Рахманинов о предстоящей ему в Ростове-на-Дону роли судьи, очевидно, ничего не знал, так как на следующий день я получил от него телеграмму с извещением о времени приезда и просьбой встретить его.

Встретить Рахманинова, моего самого большого друга, с которым мы чуть ли не семь лет жили как родные братья, в одной комнате, было большой радостью, но… когда я узнал, что Рахманинов приезжает сюда не в качестве моего друга, а судьи или, может быть, даже прокурора, я встречать его, конечно, не поехал.

Как потом Рахманинов мне говорил, мое отсутствие на вокзале очень огорчило его, но приехав в гостиницу и просмотрев мое дело, присланное ему из главной дирекции, он тут же подумал, что я поступил правильно.

Ознакомившись с материалами, Рахманинов немедленно вызвал к себе в гостиницу председателя и помощника председателя дирекции. Подробно переговорив с ними, он потребовал, чтобы в тот же день вечером было созвано заседание дирекции в полном составе, то есть со мною.

Вечером Рахманинов приехал в музыкальное училище на заседание, и здесь мы впервые с ним встретились. В присутствии дирекции он едва протянул мне руку (дирекция прекрасно знала о нашей с Рахманиновым близкой связи с детских лет), а обращаясь ко мне с вопросами, избегал местоимения «ты», стараясь говорить в третьем лице. Только тогда, когда все дело было им самим детальным образом разобрано, суровые черты лица Рахманинова разгладились, он ласково и любовно посмотрел на меня, подошел и сказал:

– А теперь поведи меня к себе и угости стаканом чая.

С дирекцией он простился холодно. Когда мы шли ко мне, Рахманинов, держа меня под руку, с необыкновенной мягкостью и искренностью сказал:

– Ты представить себе не можешь, с каким ужасом я приступил к рассмотрению твоего конфликта с дирекцией. Зная тебя, я чувствовал, что ты не можешь быть виноват. Тем не менее я очень волновался: а вдруг ты и в самом деле что-нибудь натворил? Хватит ли у меня тогда сил вынести тебе обвинительный приговор? Теперь я бесконечно счастлив, что могу открыто обнять тебя, поцеловать и сказать, что во всем этом склочном и грязном деле ты для меня чист, как голубь. С чистой совестью я могу тебя всюду защищать.

Этот факт дает мне право утверждать, что сдержанность, кажущаяся холодность и даже суровость Рахманинова – ненастоящие.

Между прочим, из письма ко мне А.Н. Скрябина от 19 января 1912 года видно не только отношение к этому моему делу Рахманинова, но и взгляд на него самого Скрябина. Вот что он мне писал из Москвы:

«…Вчера я был у Рахманинова и передал ему все, что знал о твоих неприятностях с дирекцией… Рахманинов принимает все это очень близко к сердцу и еще раз подтвердил мне свое намерение сделать все возможное для твоего удовлетворения… С Зилоти еще увидимся, он дирижирует здесь 24-го. С ним тоже буду говорить о твоем деле. Ты не можешь себе представить, дорогой мой, как оно меня задело и как мы все желаем скорого и благополучного исхода для тебя в этой поистине возмутительной истории! Чтобы им всем скиснуть!..

Искренне любящий А. Скрябин».

В жизни каждого человека материально-бытовые условия играют громадную роль и несомненно отражаются на качестве и продуктивности его творчества. Вот эти-то условия у Скрябина и Рахманинова были совершенно различны.

В ранней юности о Скрябине заботились ближайшие родственники, о Рахманинове – Зверев и Зилоти.

В зрелом возрасте, когда забота о средствах к жизни легла на них самих, положение Рахманинова стало сразу несравненно лучше, чем Скрябина, и вот почему.

Рахманинов в своем лице совмещает композитора, пианиста и дирижера, причем и как композитор Рахманинов гораздо более разносторонен и разнообразен, чем Скрябин.

В то время как Скрябин писал почти исключительно для оркестра или фортепиано соло (исключение составляет Концерт для фортепиано с оркестром), Рахманинов написал массу вокальных (хоровых и сольных) произведений, три оперы, камерные произведения (Трио для фортепиано, скрипки и виолончели, посвященное памяти великого художника П.И. Чайковского, и Сонату для фортепиано и виолончели), две сюиты для двух фортепиано, массу фортепианных произведений, четыре концерта для фортепиано с оркестром, много крупных оркестровых произведений и другие.

Скрябин как пианист, вследствие своих незначительных технических данных, да, пожалуй, и в силу того, что он никогда, конечно, после школьной скамьи не играл чужих произведений, карьеры пианиста сделать не мог. У него не было большого пианистического виртуозного размаха, наконец у него не было настоящего полного и сочного звука, которым можно было наполнить большой зал. Бесподобно в то же время Скрябин играл в небольшом помещении, в тесном интимном кружке.

Рахманинов же, как все мы знаем, считается в настоящее время единственным во всем мире пианистом, стоящим вне конкурса и вне сравнения с кем-либо. Каждый концерт его оплачивается чуть ли не десятками тысяч рублей золотом.

Скрябин как дирижер себя совсем не проявил.

Помню, как-то в дружеской беседе он пожаловался мне на свое тяжелое материальное положение. Я спросил:

– А почему бы тебе не попробовать выступить в качестве дирижера хотя бы своих произведений? Ведь ими публика очень интересуется, и твое появление на эстраде за дирижерским пультом вызвало бы большой интерес. Не сомневаюсь, что и материально ты бы значительно улучшил свое благосостояние.

На мое предложение Скрябин совершенно искренне и просто ответил:

– Ты, может быть, и прав, но… я никогда в жизни не дирижировал и даже боюсь взять в руку дирижерскую палочку.

В другой раз я спросил у Александра Николаевича:

– Почему ты не пишешь романсов для пения? Ведь романс – один из интереснейших видов творчества – материально очень выгоден для издателя, а следовательно, и для композитора.

И на этот мой вопрос я получил отрицательный ответ.

– Я не могу, – сказал мне Александр Николаевич, – писать романсы на чужой текст, а мой – меня не удовлетворяет.

Я считаю очень уместным рассказать здесь один эпизод из артистической жизни Рахманинова, который я знаю лично от него.

Когда имя Рахманинова было уже хорошо известно не только у нас, в России, но и за границей, владелец богатейшего и крупнейшего концертного агентства в Берлине Герман Вольф, «король» подобного рода дельцов-эксплуататоров, привыкший, чтобы крупнейшие артисты шли к нему на поклон и часами высиживали в его передней, «удостоил» Рахманинова «великой чести» – предложением выступить в его берлинских концертах.

 

На запрос Германа Вольфа о размере желаемого Рахманиновым гонорара тот назначил, не помню уж теперь, какую сумму, только сумму эту Герман Вольф нашел «дерзко-чрезмерной» и гордо ответил Рахманинову, что такой большой гонорар у него получает только один пианист – Евгений д’Альбер (в свое время действительно крупный пианист, ученик Франца Листа). На это письмо не менее гордый, чем Вольф, Рахманинов ответил:

– Столько фальшивых нот, сколько берет теперь Е. д’Альбер, я тоже могу взять.

Ангажемент не состоялся.

Постоянными посетителями воскресений, наших «дней отдохновения», были А.Н. Скрябин, Ф.Ф. Кенеман, А.Н. Корещенко, К.Н. Игумнов, С.В. Самуэльсон и А.М. Черняев (сын знаменитого сербского героя, генерала М.Г. Черняева)[56].

На наших воскресных обедах бывали и некоторые профессора консерватории. Постоянно присутствовали А.И. Галли, Н.Д. Кашкин[57] и другие, не всегда, но часто А.С. Аренский[58], С.И. Танеев, П.А. Пабст. Если Зилоти находился в Москве, он был гостем постоянным. Впрочем, о Зилоти даже нельзя говорить как о госте, потому что когда он бывал в Москве, то вплоть до своей женитьбы жил у Зверева.

На нас, то есть на Рахманинове, Максимове и мне, лежала обязанность строго следить за «поведением» гостей за столом. Боже упаси, если у кого-нибудь не оказывалось ножа или вилки, если мы не усмотрели и вовремя не сменили тарелки, если перед гостем стоял не наполненный вином бокал и т. д.

По этим воскресным дням нам разрешалось выпивать по рюмке водки, а в торжественных случаях – даже по бокалу шампанского. Злополучная рюмка водки и бокал шампанского вызывали у многих недовольство против Зверева. Считалось это вообще недопустимым, вредным и чуть ли не развращающим.

Зверев знал, что такие суждения существуют, тем не менее с ними не считался; рюмку водки и бокал шампанского мы продолжали получать не только в наши дни отдохновенья, то есть по воскресеньям, но и в те вечера в трактире, куда мы почти в обязательном порядке попадали после концерта или театра.

Позднее возвращение домой из театра или из трактира не изменяло, как я уже писал выше, порядка следующего дня. В первое время мы с одинаковым удовольствием ездили и в театр, и в трактир. С течением времени у нас настроение изменилось. На предложение Зверева – хотим ли мы поехать в театр – мы отвечали, что в театр очень охотно поедем, но только нельзя ли из театра поехать не в трактир, а домой?

Когда Зверев услыхал такой ответ, на его лице промелькнуло загадочное выражение, и он ответил:

– Нет, этого нельзя! Ведь нужно же поужинать?

– В таком случае мы в театр ехать не хотим, – отвечали мы.

Лицо Зверева просветлело. Тем не менее он ответил:

– Ну что ж! Тогда в театр не поедем.

Вся загадочность этой беседы выяснилась очень скоро, то есть в ближайшее же воскресенье, когда у нас были по обыкновению гости и среди них те, которые осуждали Зверева за разрешенные нам рюмки водки, бокал шампанского и особенно за поздние ужины в трактире.

– Вот, милые друзья, – сказал Зверев, – плоды моего дурного, по вашему мнению, воспитания моих «зверят». Вы знаете, что на днях они отказались поехать в театр из-за того, что я не хотел отказаться от нашего посещения трактира после театра! Говорит ли вам это о чем-нибудь? Если не говорит, то я сам вам скажу. Я бесконечно рад, что они побывали в трактире, попробовали там еду, рюмку водки и бокал шампанского. Повидали и понаблюдали за кругом посетителей и их поведением. Проделав все это в моем присутствии, они сами убедились, что в этом запретном плоде нет решительно ничего особенно привлекательного. Их уже, видите ли, в трактир не тянет. А раз так, то и моя миссия, я считаю, блестяще выполнена. Глядя на них и сопоставляя с ними моего же ученика, светлейшего князя Ливена[59], с которого до двадцатилетнего возраста глаз не спускают, который шага без гувернера не делает и который, конечно, про трактиры с их внешней привлекательностью только понаслышке знает, я с ужасом думаю: что будет с ним, когда он дорвется до этих самых трактиров, не сдерживаемый ни гувернером, ни родными? Воображаю, как быстро «он протрет глаза» отцовским капиталам и как скоро потеряет здоровье. За «зверят» же я теперь спокоен. Они знают цену и трактиру, и рюмке водки; их этим не удивишь!

Для Зверева, как я уже вскользь сказал, самым неприятным, самым невыносимым была ложь, в каком бы виде она ни проявлялась, – даже если она имела место при самых лучших побуждениях.

Мой родной брат, как-то случайно проезжая Москву, взял у меня заработанные уже мною двадцать пять рублей, обещая немедленно по приезде домой мне их вернуть. Зверев знал об этом. Брат в точности выполнил свое обещание. Случилось, однако, так, что в день возвращения братом денег Рахманинов получил от своей матери из Петербурга письмо, в котором она жаловалась на свое тяжелое материальное положение и просила Сережу прислать ей сколько-нибудь денег, чтобы она могла для отопления квартиры купить хоть немного дров.

Рахманинов был крайне этим письмом расстроен. Просить денег у Зверева он считал совершенно невозможным, своих у него не было, а тут я получил двадцать пять рублей. Недолго думая, я предложил ему взять у меня эти деньги и отправить матери. Рахманинов с радостью принял мое предложение и тут же отправил деньги. Звереву о получении мною денег от брата я, конечно, ничего не сказал.

На другой или на третий день, не знаю уж почему, Зверев у меня вдруг спросил:

– А что, брат выслал тебе двадцать пять рублей?

Совершенно не ожидая такого вопроса, я на мгновение запнулся, а затем, не глядя ему в глаза, ответил:

– Нет, пока я денег не получил.

К моему счастью, Зверев на меня в этот момент не смотрел, а потому и не заметил, как яркая краска стыда за ложь залила мне все лицо.

– Возмутительно! – сказал Зверев. – Как только твоему брату не стыдно. Ведь я знаю, что у него на все денег хватает, хватает и на кутежи, а вернуть вовремя взятые у тебя последние двадцать пять рублей – не может.

Любя брата, я был глубоко огорчен таким оскорбительным мнением о нем Зверева, но сказать что-нибудь в его защиту и выдать Рахманинова – не мог.

Мое огорчение увеличивалось еще и видом совершенно убитого Сергея Рахманинова. Ему, естественно, было тяжело слышать несправедливые упреки Николая Сергеевича, которые он не в силах был предотвратить.

После этого дня вопросы со стороны Зверева по поводу неприсылки братом денег участились и ругань по его адресу увеличивалась.

Мне это было просто невыносимо.

Наконец, в одну из следующих бесед на эту же тему Зверев мне решительно заявил:

– Знаешь, Мо, я так твоим братом возмущен, что решил сам написать ему и здорово, как он того заслуживает, выругать его!

Такое решение Зверева окончательно приперло меня к стене, и я вынужден был сказать ему всю правду. Выслушав все дело, Зверев не преминул основательно меня пожурить.

– Ты, – говорит он, – конечно, ничего плохого не сделал, но сам посмотри, что произошло оттого, что ты мне солгал. Во-первых, тебе, наверное, и самому было стыдно. Во-вторых, выставил в дурном свете твоего брата, и, в‐третьих, я его за это ругал. А разве тебе это было приятно? Конечно, нет, я отлично это понимаю. Нехорошо поступил и Сережа. Со мною все вы должны быть откровенны, вы не должны ничего от меня скрывать, между нами не должно быть тайн. Чем искреннее, чем прямее вы будете вообще жить на свете, тем легче вам будет. Не скрою, что прямой путь тернист, но зато он безусловно прочен.

Я не помню, чтобы после этого случая у Зверева когда-либо возникали сомнения в правдивости моих и всех моих товарищей, его воспитанников, слов.

…Заботливость Зверева в отношении нас доходила до трогательности. Хорошо нами сданный урок, наше удачное выступление на ученическом вечере делали его прямо счастливым.

Поехали мы как-то в баню, где было, конечно, очень жарко. Ночь была морозная. Перед выходом из бани Зверев нас предупреждает:

– На морозе ни в коем случае не разговаривать, простудитесь!

Когда мы вышли на улицу, снег падал крупными хлопьями. Рахманинов, забыв предупреждение Зверева, громко крикнул:

– Ух, какой снег!

Подскочив моментально к нему, Зверев всей ладонью закрыл ему рот, а дома он получил за невнимание изрядную взбучку.

13 марта был день рождения Зверева. День этот праздновался всегда очень торжественно и пышно. Однажды, помню, мы вместо подарка решили приготовить Звереву сюрприз в виде самостоятельно выученных фортепианных пьес. Рахманинов выучил «На тройке», я – «Подснежник» из «Времен года» Чайковского, Максимов – Ноктюрн Бородина. Утром, после кофе, мы взяли Николая Сергеевича под руки, повели в гостиную, где и сыграли приготовленные ему пьесы. Было совершенно очевидно, что ничем иным мы не могли доставить ему большего удовольствия.

К званому обеду приехало много гостей, среди них был и П.И. Чайковский. Еще до обеда Зверев похвастался перед гостями полученными, вернее, приготовленными ему нами подарками. Он заставил нас продемонстрировать при всех наши подарки, гости были довольны, а Чайковский всех нас расцеловал.

Своей внешностью Петр Ильич Чайковский производил положительно обаятельное впечатление. Среднего роста, неполный, стройный, с седой лысеющей головой, небольшой круглой бородкой, высоким, умным лбом, красивым правильным носом, небольшим ртом с довольно полными губами и бесконечно мягкими, добрыми, ласковыми глазами. Одет он был всегда очень опрятно. Пиджак застегнут на все пуговицы, а высокий воротничок и манжеты рубашки выглядывали из-под пиджака.

П.И. Чайковский был чрезвычайно скромен, застенчив и рассеян. Однажды он у нас, в доме Н.С. Зверева, сел играть в карты (винт) с тремя дамами. При каждом неудачном ходе он перед ними чуть ли не извинялся; но, сделав совершенно для себя неожиданно плохой ход, он, забыв о партнерах, выругался самым нецензурным, грубым образом. Можно себе представить, что с ним сделалось и как он в своем бесконечном смущении извинялся перед своими партнершами. Окончив при самом мрачном настроении роббер, Чайковский поспешил уехать.

Помню такой случай. Зилоти играл Первый фортепианный концерт Чайковского, а сам Чайковский на другом фортепиано ему аккомпанировал. Проиграв несколько страниц, Зилоти вдруг остановился и сказал:

 

– Не могу играть на этом инструменте, я больше привык к другому, – пересядем.

При этих словах Зилоти, взяв свой стул, на котором раньше сидел, перешел к другому роялю. У инструмента же, на котором Зилоти до того играл, стула, таким образом, не осталось, а Чайковский взял с пюпитра свои ноты, перешел к другому инструменту, поставил на пюпитр ноты и… сел в пространство. К счастью, все мы, стоявшие здесь, успели его подхватить и тем самым устранили возможность большой катастрофы.

П.И. Чайковский бывал у Зверева запросто, а иногда заезжал днем к его сестре – Анне Сергеевне – поболтать. Однажды он приезжает к ней днем. Вид у него чрезвычайно взволнованный. Едва поздоровавшись с Анной Сергеевной, он прямо приступил к изложению так сильно взволновавшего его обстоятельства.

– Представьте себе, Анна Сергеевна, – говорит Чайковский, – прохожу это я сейчас мимо Иверской Божией матери[60]. Снял шапку и перекрестился. Вдруг слышу окрик какой-то проходящей женщины:

– У, нехристь! В перчатках крестится!

Окрик этот так взволновал меня, что я тут же, схватив первого попавшегося мне извозчика, поехал к вам. Скажите, пожалуйста, Анна Сергеевна! Действительно нельзя креститься в перчатках? Действительно это большой грех?

П.И. Чайковскому было не чуждо увлечение легким жанром. В то время в Москве жила замечательная исполнительница цыганских песен Вера Васильевна Зорина. На выступления Зориной публика всегда валом валила.

Случилось, что Зорина вышла замуж за очень богатого «замоскворецкого купца», как их тогда называли, который раньше всего наложил свою лапу на артистическую деятельность жены: ее имя исчезло с концертно-театральной афиши, а сама она – с подмостков эстрады. Она появлялась только в самых редких случаях, в особенно больших и торжественных благотворительных концертах. Одного имени Зориной на афишах было достаточно, чтобы билеты были распроданы.

Н.С. Зверев очень любил Зорину, часто бывал у нее в гостях, а раз, помню, на богатейшей елке у нее были и все мы, «зверята», то есть Рахманинов, Максимов и я. На громадной елке висели приготовленные и для нас троих дорогие подарки. Мы с Рахманиновым сыграли наизусть в четыре руки увертюру к опере «Руслан и Людмила» Глинки, а Рахманинов с Максимовым, тоже наизусть, увертюру Глинки к опере «Жизнь за царя».

У Зверева был какой-то большой и торжественный званый обед, на котором присутствовали Зорина с мужем, Чайковский, Танеев, Аренский, Зилоти, Пабст и другие крупнейшие московские музыканты. После обеда Веру Васильевну попросили спеть.

Сначала вяло, нехотя она начала вполголоса петь; постепенно распеваясь, пела все лучше и лучше. Своим изумительным мастерством, теплотой и искренностью, красотой голоса и огненным темпераментом она увлекла всех присутствующих. Аккомпанировали ей по очереди Чайковский, Танеев, Аренский и Зилоти.

Когда к концу она совершенно изумительно, неподражаемо спела простейшую цыганскую песню «Очи черные» (я до сих пор помню, как мурашки пробежали у меня по спине, как зашевелились волосы на голове), Чайковский неожиданно для всех упал на колени, простер к ней, как в мольбе, руки и воскликнул:

– Божество мое! Как чудно вы поете!

* * *

Все мы, «зверята»[61], ходили в одинаковых черных брюках и курточках с кушаками[62]и белыми крахмальными воротничками. Несмотря на наличие повара, двух горничных и лакея, свое платье и ботинки мы обязаны были чистить сами.

Как-то всем нам были сшиты, конечно, у лучшего в Москве портного Циммермана, черные суконные шубы с барашковыми воротниками, которые долгое время были предметом подсмеивания над нами товарищей, ибо шубы эти, сшитые «на рост», были так неуклюже велики и длинны, что положительно волочились по земле, и мы были скорее похожи на попов, чем на будущих служителей искусства.

В театрах и концертах мы бывали часто, и стоило это Звереву немалых денег, тем более что выше первого яруса в Большом и бельэтажа в других театрах мы не сидели.

То, что Зверев брал для нас такие хорошие, видные места, ко многому нас обязывало, и нам много раз нагорало за разглядывание в бинокль по всем сторонам публики, за звонкий смех, за громкий разговор. Он не пропускал случая сделать замечание, если кто-либо из нас обопрется локтями на барьер ложи или уляжется на него подбородком. Нотации следовали немедленно и в очень резкой форме:

– Я потому беру для вас хорошие места, – ворчал Зверев, – чтобы вы себя неприлично вели? Как вам только не стыдно! Вы бы уж заодно подушку на барьер положили и улеглись на нее!

Зверев был, что называется, «широкой натурой», «хлебосолом» в самом широком смысле слова. Его лукулловские обеды, всегда достаточно уснащенные различными дорогими винами, охотно посещались его друзьями. Кто-кто только у него в доме не бывал! Почти вся консерваторская профессура! Часто бывал П.И. Чайковский, а во время своих исторических концертов в Москве и пианист Антон Григорьевич Рубинштейн.

Казалось бы, для того чтобы вести такой широкий образ жизни, воспитывать в самых лучших бытовых условиях целую группу учащихся, вносить, наконец, за многих учеников плату за право учения в консерватории, Зверев должен был обладать большим капиталом. Моя характеристика этой поистине светлой личности была бы неполной, если бы я не указал на источники, откуда Николай Сергеевич черпал свои средства.

Как одному из самых популярных педагогов Москвы Звереву платили по пяти рублей за урок. Таких уроков он давал, кроме консерватории, от восьми до десяти в день и зарабатывал, следовательно, сорок-пятьдесят рублей в день. Даже по воскресеньям, не выезжая сам, он давал уроки у себя на дому.

Таким образом, его заработок в течение только девяти зимних месяцев мог выразиться в сумме до десяти тысяч рублей в год. По тем временам это были, конечно, громадные средства. Тем больше чести и славы ему, что свои по-настоящему трудовые деньги он с такой, я бы сказал, широкой щедростью расходовал на нас. После его смерти у него никаких капиталов не осталось.

Несмотря на профессорское звание, присвоенное Звереву за выслугу лет, – а я думаю, за подготовку исключительных кадров, – он вел в консерватории только младшее отделение, и все его ученики, в том числе и мы, его воспитанники, дойдя до старшего отделения, переходили к другим профессорам.

Таким образом, Скрябин, Кенеман, Кашперова, Самуэльсон и я перешли к Сафонову; Рахманинов, Максимов и Игумнов – к Зилоти, а Корещенко – к Танееву…

* * *

Говоря обо всем, что нас окружало, нельзя умолчать о нашей Alma mater, то есть о самой консерватории, в стенах которой расцвело так много ярких дарований.

Здание консерватории в годы нашего учения находилось в глубине двора за оградой по той же Большой Никитской улице (ныне улица Герцена). Боковые флигели существовали в виде отдельных небольших корпусов. В левом из них помещался склад крымских вин князя Воронцова-Дашкова, у которого, между прочим, это здание было приобретено для консерватории в 1878 году за 185 тысяч рублей. В правом – к улице помещался небольшой нотный магазин, а со двора – квартира, в которой до 1881 года жил основатель и первый директор консерватории Н.Г. Рубинштейн.

По количеству учащихся, которые тогда обучались в консерватории, помещение это, пожалуй, отвечало своему назначению, если бы не «концертный» зал (он же оркестровый, хоровой и оперный класс), который мог обслуживать только закрытые ученические вечера, самостоятельные ученические концерты и иногда камерные собрания Музыкального общества. Классы в первом и втором этажах были довольно большие, с высокими потолками, а в третьем – с совсем низкими. В общем все помещение своей опрятностью, чистотой и спокойно-деловым уютом производило очень хорошее впечатление…

* * *

Несмотря на то что Рахманинов, Максимов и я учились у разных профессоров, мы продолжали жить у Зверева. Кружок наш не распадался, и мы по-прежнему собирались по воскресеньям.

В это время мы по рекомендации Зверева начали понемногу сами давать уроки, причем неизменно пользовались его методическими указаниями и советами, время от времени демонстрируя перед ним наших учеников.

Хотя Зверев как педагог никакого непосредственного отношения к нам теперь не имел и мы пользовались уже гораздо большей свободой, тем не менее мы продолжали считаться с его мнением, дорожили им и безусловно слушались его.

Зверев любил нас, как родных. Часто, в особенности во время тяжелой болезни, когда он все вспоминал о смерти, он говорил нам:

– А вот я почему-то уверен, что, когда помру, вам будет меня жалко. Вы будете плакать. Только не нужно этого! Лучше, когда судьба столкнет вас вместе за бутылкой вина, – выпейте за упокой моей души.

В период жизни у Зверева, когда мы как ученики перешли к другим педагогам, когда стали уже сами давать уроки и зарабатывать на свои мелкие расходы, Звереву и в голову не приходило брать с нас за наше содержание деньги. Скажу больше – у нас было полнейшее основание считать, что предложением ему денег мы бы глубоко его оскорбили. В этот период мы были значительно больше предоставлены себе, но всецело из-под его наблюдения все же не выходили. Теперь все его внимание было сосредоточено на приобщении нас к высшим образцам музыкальной культуры путем посещения оперы, симфонических, камерных и других концертов.

…Мы с Лелей Максимовым (какой это был чудный пианист!) жили у Зверева вплоть до окончания консерватории.

Рахманинов переехал от Зверева к своей тетке В.А. Сатиной немного раньше. На уход Рахманинова Зверев реагировал очень болезненно. Потрясающая сцена их объяснения и расставания навсегда врезалась в мою память: она носила чрезвычайно тяжелый характер. Зверев был взволнован чуть ли не до потери сознания. Он считал себя глубоко обиженным, и никакие доводы Рахманинова не могли изменить его мнения. Нужно было обладать рахманиновской стойкостью характера, чтобы всю эту сцену перенести.

Основной и единственной причиной переезда Рахманинова от Зверева была полная невозможность заниматься композицией. В течение целого дня игра на фортепиано в квартире Зверева не прекращалась. Ведь играть нужно было всем троим, а сочинять, когда в соседней комнате играют, было для Рахманинова, конечно, невозможно. Зверев не хотел этого понять. Зверев был так обижен, вернее, считал себя обиженным Рахманиновым, что прекратил с ним всякое общение.

Прежние хорошие между ними отношения восстановились только после окончания Рахманиновым консерватории, когда была поставлена его опера «Алеко»[63]. Видя успех своего ученика и воспитанника, осознав свою неправоту, Зверев сам пришел к нему, крепко и горячо поцеловал его, и мир навсегда был между ними восстановлен.

По окончании мною консерватории на семейном совете, конечно, у Зверева, а не у моих родных, было решено, что я останусь в Москве. Так как осенью того же года мне предстоял призыв в войска на Кавказе, то на лето я поехал в Тифлис[64], где в это время жили мои родители. В Тифлисе я познакомился с директором музыкального училища Русского музыкального общества М.М. Ипполитовым-Ивановым, который предложил мне остаться в Тифлисе и поступить преподавателем игры на фортепиано в его музыкальное училище. Об этом предложении я поспешил сообщить Звереву, спрашивая его совета.

Так как Тифлисское музыкальное училище пользовалось блестящей репутацией и после Московской и Петербургской консерваторий считалось одним из лучших музыкально-учебных заведений в России, то Зверев не настаивал на моем возвращении в Москву, предоставив мне самому решение этого вопроса. Я остался в Тифлисе и заключил с дирекцией контракт на три года с «неустойкой».

Однако, прослужив в Тифлисе один год, я очень пожалел, что так рано посвятил себя педагогической деятельности. Мне захотелось еще самому поучиться за границей, поиграть – ведь мне был только двадцать один год. Я решил все честно объяснить директору музыкального училища М.М. Ипполитову-Иванову. Отзывчивый, чуткий и добрый Михаил Михайлович, каким он оставался всю свою жизнь, поняв и даже одобрив мое желание продолжать учиться, обещал оказать свою поддержку ходатайством перед дирекцией о расторжении со мною контракта без взыскания с меня неустойки. Свое обещание М.М. Ипполитов-Иванов выполнил. Но… у меня не оказалось материальных средств для поездки за границу.

54Русское музыкальное общество. Создано в 1860 году, с 1873 года – Императорское музыкальное общество. В разные годы находилось под покровительством императорской семьи – великой княгини Елены Юрьевны и великих князей Константина Николаевича и Константина Константиновича. Общество учреждало начальные музыкальные школы, музыкальные классы и высшие музыкальные училища (консерватории), стипендии, а также организовывало библиотеки, проводило концерты, вело издательскую деятельность. В советское время преемниками традиций РМО стали Всероссийское хоровое общество и Всероссийское музыкальное общество. В 2010 году в ходе Пятого съезда ВМО обществу было возвращено исконное название Русского музыкального общества (творческий союз) и была принята новая редакция Устава организации.
55Первый концерт С.В. Рахманинова в Ростовском театре состоялся 9 ноября 1922 года. На нем он исполнил Первую сонату d-moll op. 28, «Элегию», Прелюдию и «Мелодию» из op. 10, пять прелюдий из op. 28 (какие именно – неизвестно).
56Михаил Григорьевич Черняев (1828–1898). Генерал-лейтенант русской армии. Прославился участием в Крымской кампании (1854–1855) в освоении Туркестана (1858–1859), командовал войсками Варшавского военного округа. Был владельцем газеты «Русский мир», активно поддерживал сторонников поэта-славянофила Ивана Сергеевича Аксакова. В 1876 году по приглашению правителя Сербии князя Милана (впоследствии первого короля Сербии) стал главнокомандующим сербской армией, вызвав своим поступком волну русского добровольчества и побудив российскую власть вмешаться в сербско-турецкий конфликт на стороне братского славянского народа.
57Николай Дмитриевич Кашкин (1839–1920). Профессор Московской консерватории, пианист, музыкальный критик.
58Антон Степанович Аренский (1861–1906). Композитор, пианист, дирижер, педагог. Профессор Московской консерватории (1889–1894), в дальнейшем – управляющий Придворной певческой капеллой в Петербурге (1895–1901).
59Александр Александрович Ливен (1860–1914). Светлейший князь, вице-адмирал российского императорского флота.
60Храм Иверской Иконы Божьей матери на Всполье – православный храм в районе Замоскворечье (Москва) по адресу улица Большая Ордынка 39/22.
61Так Н.С. Зверев шутливо называл своих учеников.
62Кушак – пояс из широкого и длинного куска ткани, являлся принадлежностью русского народного костюма и форменной одежды.
63Первая опера С.В. Рахманинова. Автор либретто по мотивам повести А.С. Пушкина «Цыганы» – Владимир Иванович Немирович-Данченко, известный театральный деятель, сподвижник К.С. Станиславского, создатель вместе с ним МХТ. Одноактная опера «Алеко» была написана менее чем за месяц. Ее премьера с успехом прошла 27 апреля 1893 года в Большом театре в Москве, вторая премьера состоялась в октябре того же года в Киеве, спектаклем дирижировал сам С.В. Рахманинов.
64Дореволюционное название Тбилиси (столица Грузии).
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»