Ольга Берггольц. Смерти не было и нет. Опыт прочтения судьбы

Текст
9
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Нет времени читать книгу?
Слушать фрагмент
Ольга Берггольц. Смерти не было и нет. Опыт прочтения судьбы
Ольга Берггольц. Смерти не было и нет. Опыт прочтения судьбы
− 20%
Купите электронную и аудиокнигу со скидкой 20%
Купить комплект за 948  758,40 
Ольга Берггольц. Смерти не было и нет. Опыт прочтения судьбы
Ольга Берггольц. Смерти не было и нет. Опыт прочтения судьбы
Аудиокнига
Читает Елена Греб
499 
Подробнее
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

«Слеза социализма»

 
Если ж кто угрюм и одинок,
вот мой адрес – может, пригодится? —
Троицкая, семь, квартира тридцать.
Постучать. Не действует звонок.
 
Ольга Берггольц

В конце двадцатых годов ленинградские творческие работники решили в складчину построить жилой дом на улице Рубинштейна[31], недалеко от Невского проспекта.

Официально он носил название «Дом-коммуна инженеров и писателей», а коммунары называли его «Дом радости». Строился он с 1929 по 1931 год и вначале полностью удовлетворял представлениям коммунаров о новом быте. Но между собой жители дома вскоре стали называть его «Слеза социализма». Оказалось, что сооружен он был ужасно. Один из его обитателей – драматург Александр Штейн – вспоминал: «Сергей Миронович Киров заметил как-то, проезжая по нашей улице им. Рубинштейна, что “слезу социализма” следует заключить в стеклянный колпак, дабы она, во-первых, не развалилась и дабы, во-вторых, при коммунизме видели, как не надо строить. Название родилось, очевидно, и по прямой ассоциации: дом протекал изнутри и был весь в подтеках снаружи по всему фасаду». [32]

«Мы вселились в наш дом с энтузиазмом, – писала Ольга спустя годы, – и даже архинепривлекательный внешний вид “под Корбюзье” с массой высоких крохотных клеток-балкончиков не смущал нас: крайняя убогость его архитектуры казалась нам какой-то особой строгостью, соответствующей времени… Питаться можно было только в столовой, рассчитанной на 200 мест. В нем была коридорная система, отсутствовали кухни (одна общая), душевые располагались в конце коридоров. Санузлы были, но по одному на этаже».

Большую часть первых жильцов коммуны составили близкие Ольге друзья и приятели: Михаил Чумандрин, Юрий Либединский с Мусей, Савва Леонов, Александр Штейн, Петр Сажин, Ида Наппельбаум с мужем – поэтом Михаилом Фроманом.

«В доме было шумно, весело, тепло, двери квартир не запирались, все запросто ходили друг к другу, – вспоминала поэт Ида Наппельбаум. – Иногда внизу в столовой уст-раивались встречи с друзьями, с гостями, приезжали актеры после спектаклей, кто-то что-то читал, показывали сценки, пели, танцевали. В тот период впервые после суровой жизни последних лет военного коммунизма стали входить в быт советских людей развлечения, танцы, елки…»[33]

Сначала в дом въехали Либединский с Мусей, у которого было куплено здесь три квартиры: одна для жилья, другая – творческая мастерская, а третью передали Ольге и Молчанову. У Муси рос маленький сын Михаил, с которым она никак не могла научиться управляться.

На обрывке, явно вырванном из дневника, сохранившемся в домашнем архиве, читаем странное признание Ольги от июня 1932 года, относящееся к сестре: «Меня охватывает щемящая – вот именно щемящая жалость к ней, к Муське, которая похожа на принцессу с соломенными ногами и глиняными руками, к Муськиному заморенному сыну, и в то же время ненависть, такая, что не могу на них смотреть, – дикая, грубая…»

Что значила эта жалость, переходящая в ненависть? Ольга и сама понимает, что это нечто «дикое» в ней. Может быть, дело в том, что в эти годы особенно остро проявляется в ней отторжение от родового и бытового. Все, что связано с собственным детством, семьей, кажется ей мелким, жалким и убогим. С тем же раздражением она нередко бросается на мать, которая живет с ними, воспитывая Ольгину дочь Ирочку. С начала тридцатых годов Мария Тимофеевна уже в разводе с Федором Христофоровичем. Детское преклонение Ольги перед матерью, сострадание уходят навсегда. Она пишет о ней как о вечно ноющей, заглядывающей в глаза, неумелой и нелепой. Винит себя за эти слова, но все равно обижает мать.

Неумелые, слабые, несобранные – такой видится ей теперь родня не только со стороны Берггольцев, но и молчановская, которая раздражает ее домашним эгоизмом и отсутствием больших целей.

Таким же было у Ольги и отношение к быту. Он казался излишним, тяготил. Именно поэтому дом на Рубинштейна поначалу так соответствовал ее представлениям о правильной жизни. Но житейская проза оказалась для ее ниспровергателей тяжелым испытанием. Быт переламывал не только любую идейность, но и тех, кто с ним боролся. Отсюда вся избыточная роскошь писателя-босяка Максима Горького, парижский автомобиль и костюмы Маяковского, собрание антиквариата в послевоенной квартире Берггольц. И как естественно и просто относились к быту люди – такие как Ахматова и Пастернак, – для которых материальная сторона жизни не была предметом ни борьбы, ни мучительных размышлений!

Но пока жизнь идет в русле ее коммунарских представлений. Вот она подает заявление о вступлении в партию на заводе «Электросила», а ей только двадцать два года. Ее завод, который она любит всем сердцем и считает своим, вместе с иностранными инженерами выпускает генераторы для гидроэлектростанций. В конце 1932 года в строй входит Днепрогэс, и Ольга чувствует себя участником большого общего дела, частью страны.

У них с Николаем рождается девочка. «…Сероглазая дочка. Майка, – писала Ольга 3 октября 1932 года. – Я очень рада, что ребенок и что девочка. Я наполнена материнством до отказа. Когда я кормлю ее, мне кажется, что я перебираю ушами, как кошка, и шевелю хвостом…. Она доставляет мне фактом своего существования – невероятное наслаждение. Приятно смотреть на ее уродливость, гримасы, даже на облезающую кожицу…»

Жизнь можно было бы считать вполне счастливой, если бы Николай Молчанов, в 1932 году вернувшийся из армии, был здоров. Однако его комиссовали из-за тяжелой формы эпилепсии, которую он получил в результате контузии, – на учениях рядом с ним разорвалась граната.

Он пришел в новый дом, когда Ольга уже родила дочку. Это короткое счастливое время ее жизни. «С Колькой – хорошо. – Пишет она в дневнике 28 сентября 1932-го. – Друг друга нашли быстро. Он в основном такой же – заботливый, ласковый, милый. Очень хорош с девчушками. Много говорим с ним. Я его люблю – в этом нет ни малейшего сомнения. С ним очень плотно стоять в жизни, легко идти по ней… Любит он меня хорошо и много.

Когда он приехал – я вздохнула, как после долгих слез – теперь всё, всё, теперь будет легче, ясней, проще, теперь только работать – хорошо, самоотверженно, много…»

Но с рождением Маечки жизнь в коммуне, где всё на виду, тяготит Ольгу. «Звукопроницаемость же в доме была такой идеальной, что, если внизу, на третьем этаже… играли в блошки или читали стихи, у меня на пятом уже было все слышно вплоть до плохих рифм. Это слишком тесное вынужденное общение друг с другом в невероятно маленьких комнатках-конурках очень раздражало и утомляло».

Со временем жильцы научились готовить себе еду на примусах в ванных комнатах. Нашлось применение и открытому солярию на крыше дома – его использовали для сушки белья. Так мечта о безбытной жизни воплотилась в реальность.

Последствия сплошной коллективизации не замедлили сказаться и на жизни города. Голод и отсутствие товаров – одежды, обуви, мебели, любых хозяйственных мелочей – вот к чему привела коллективизация.

Ответственность за чудовищное положение деревни Сталин возлагает на «враждебные кулацкие и вредительские элементы, которые, проникая в колхозы в качестве счетоводов, завхозов, кладовщиков, бригадиров, нередко и в качестве руководящих работников правлений колхозов, занимаются вредительством, портят машины, сеют с огрехами, расхищают колхозное добро, подрывают трудовую дисциплину, организуют воровство семян, тайные амбары, саботаж хлебозаготовок»[34].

Ольга слушает речь Сталина и записывает в дневнике: «Как говорится – не подкопаешься. Ясно, МУДРО, мужественно и просто. Будем работать стиснув зубы, преодолевая раздражение на то, что нет молока и жиров не то что для себя, а и для детей. Да, будем работать – иного выхода (слово не то) – нет».

И снова уговаривает себя: «Ничего, справимся. Но волю к жизни надо иметь большую…»

Но и личная жизнь требует от нее не меньшей воли.

25 июня 1933 года в местной больнице умирает от обезвоживания ее девятимесячная дочь Маечка. Это случилось на даче недалеко от станции Сиверской. Ольга и годы спустя не забудет это место, навсегда оставшееся для нее трагическим:

 
На Сиверской, на станции сосновой,
какой мы страшный месяц провели,
не вспоминая, не обмолвясь словом
о холмике из дерна и земли.
 

«Когда мы несли Маечку, – писала Муся в письме Либединскому, – шли через поле, и лесок был рядом… Мы поставили гроб на плечи и несли ее, мы несли ее на руках, оберегая от толчков, переходя через канавы». И спустя несколько страниц: «Ольга стала такая нервная, просто вся дрожит. Говорит, Николай плачет, бредит Майкой».

 
 
Четыре дня – бессонница и жалость.
Четыре дня Республика сражалась
за девочку в удушье и жару,
вливала кровь свою и камфару…
Я с кладбища зеленого иду,
оглядываясь часто и упорно
на маленькую красную звезду
над грядкою сырого дерна…
Но я – живу и буду жить, работать,
еще упрямей буду я и злей,
чтобы скорей свести с природой счеты
за боль, и смерть, и горе на земле.
 

Над могилой Маечки Ольга Берггольц ставит красную звезду. Она клянется Родине, что сможет свести «с природой счеты». Как это возможно? Окажется, что возможно. Слово уже сказано, написано и напечатано.

«И как странно я живу! – подводит итог Ольга тем страшным дням. – Ирина, Николай, самое дорогое – ежеминутно хочет уйти от меня, – как бы предчувствуя самое страшное, пишет она в дневнике. – А Майки уже нет… Но ведь так у всех, такая жизнь и есть, рождение – гибель – рождение, это ее “основная жила”, обрастающая дипломатией, социальными категориями, литературой. Как надо быть проще, животней что ли, и (ведь) чем выше интеллект, тем животней человек!»

И жизнь действительно, словно сопротивляясь ее идейным устремлениям, становится насквозь физиологичной. Ольга часто лежит в больницах. Аборты и выкидыши теперь становятся непрерывными. Это какой-то страшный физиологический морок, из которого на десятилетие ее не выпускает жизнь. Это не она сводит счеты с природой, а природа бьет и бьет ее.

Болеет старшая дочь – Ирочка. У нее осложнение после ангины – эндокардит. Припадки эпилепсии у Николая. «Нет, никто, никто, только он. Как он улыбается, еще не придя в себя, и тянется ко мне – откуда-то из тьмы припадка. Лицо у него, как у Святого, и хочется заорать или умереть».

Казалось бы, несчастья должны еще больше сблизить любящих. Но Николай вернее видит реальное положение дел в стране. «Люди живут плохо. Плохо живут люди. Колька приехал с этим рефреном, а я его оспаривала, – записывает Ольга в дневнике 23 декабря 1932 года. – Верно, верно. Люди живут плохо! Я точно закрываю глаза, рукой, в утомленье, говоря это.

Тяжело жить. Злюсь и раздражаюсь, и недоумеваю.

Общее положение – нехорошие слухи о консервировании строительств, сокращение, угроза безработицы; очень недоуменно, и почти никаких объяснений. Стихийно ползешь в правый уклон. Бестолковая, неудовлетворяющая работа, дерганье, нервированье, необходимость дать отпор посягательствам, и неуменье его дать».

Ольга же хоть и мучается вопросами и сомнениями, но упорно продолжает убеждать себя: надо все вытерпеть – и новая жизнь непременно наступит.

«Ночью два припадка у Николая, – в беспокойстве о муже пишет она в дневнике 14 марта 1934-го. – Поэтому сегодня разбита и угнетена, точно у самой был припадок. И страшные сны, ставшие серийными снами – его сумасшествие. Когда все это кончится?! О, как плохо жить».

А Николай, несмотря на припадки, продолжает учиться, готовится поступать в аспирантуру литературного отделения института искусствознания. Его честность, прямота и постоянное движение вверх – это то, что незаметно для нее самой дает ей главную опору. Он первый читатель и жесткий критик всего, что она пишет. И она, споря и не соглашаясь с ним, всегда знает, что он прав. Она верит ему больше всех.

«Меня вывезет жизнь…»

Ольга продолжает работать в издательстве «Детская литература» вместе с Маршаком, пишет стихи, прозу, детские рассказы. Ее повесть «Углич», написанную по заданию Маршака, прочел Максим Горький.

25 октября 1932 года он отечески наставлял ее: «Прочитал Вашу книжку. Славная, задорная, но – впечатление такое, что Вы торопились. Нередко чувствуешь, что на этой странице – недосказано, а здесь автор слишком бегло описал фигуру, там – недоконченное – недописанное лицо… Всегда очень важно первое впечатление читателя, первая фраза книги: это важно, как в музыке первые такты, как в картине – решающая краска. Вы начали книгу диалогом, что всегда создает впечатление эскизности, и это – очень старый, избитый прием. “Стой! – вскричал седок”. Читатель сначала хочет видеть, каков седок, извозчик, лошадь, какова – улица, погода. Вам необходимо взяться за дело серьезно, у Вас есть хорошие данные. Вы зорко видите, немало знаете. Но – Вам не хватает языка для того, чтобы одевать материал Ваш красиво, точно и прочно. Так-то, сударыня! Получили трепку»[35].

В дневнике она с восторгом пишет: «27 октября. Приехал Маршак и говорит, что Горькому понравился “Углич”… Горький сказал, что много срывов и т. д., но что, безусловно, талантливо… Писатели, написавшие плохие книжки, – утешаются, когда только слышат магическое слово – талантлив. Я знаю, что я талантлива, иногда я думаю, что только я это как следует знаю. Но все, что я писала до сих пор, – было почти плохо. “Глубинка” в какой-то мере слабее “Углича”, и в дальнейшем я в основном пойду по линии “Углича”. …Говорят, что Сталин сказал – “для нас писатель важней, чем строитель танков, потому что танки – орудие смерти и разрушения, а писатель – делатель человеческих душ, человеческая душа – дороже танка…”»

Ольга пересказывает слова Сталина на закрытом собрании писателей. Они уже стали легендарными и передаются из уст в уста, переиначиваются, в них слышатся разные смыслы. На самом деле на вечере 26 октября 1932 года в доме Горького Сталин, в ответ на реплику Ворошилова о производстве машин, танков и авиации, сказал, что «производство душ важнее вашего производства танков». Эти слова о «производстве душ» смутили даже Корнелия Зелинского[36], записавшего хронику того вечера.

При всем том Ольга смотрит на свое место в литературе достаточно трезво. 21 сентября 1933 года она пишет: «В литературе ко мне относятся, конечно, несерьезно. За исключением разве “Молодой гвардии”. Я стою на глубоком отшибе от плеяды признанных – Корнилов, Прокофьев, Гитович и др. Имя мое упоминается, только когда говорят о детской литературе. Обо мне ходят анекдоты как о приспособленке. Высмеивают мой “энтузиазм”, “увлечение заводом”. Сегодня Б. Корнилов сказал – “я слыхал, будто бы у тебя было где-то напечатано стихотворение:

 
Лаской вымолила у Вани я,
Чтоб вступил он в соревнование?”
 

Пускай. Торопиться нельзя, нельзя выказывать желание “признания” – ни словом, ни делом. Я иду честным и очень трудным путем. Я буду заниматься историей завода, буду отдавать ей свою лучшую энергию, то мизерное пока еще мастерство, которое у меня есть, буду работать над “проблемными” рассказами, над “женскими стихами”, над детскими книгами. Меня вывезет жизнь, мое нелитературное участие в ней, моя принадлежность к партии. Я не сомневаюсь в том, что я талантлива. У меня нет культуры, нет жизненной закалки, нет глубины ума. Все это будет. Я сделаю книги, нужные и любимые теми, кто будет их читать…»

Теперь, когда разогнана РАПП, руководство литературой, как кажется многим, возьмут на себя не авербахи, киршоны и либединские, а сами писатели и серьезные люди из партийного руководства.

Готовится Первый съезд писателей, который предваряет поездка писателей на Беломорканал.

Эту поездку, организованную чекистами, возглавляет Леопольд Авербах. Он близко связан с Генрихом Ягодой, поэтому он все еще владеет всеми механизмами взаимодействия чекистов и писателей. Такие люди пока нужны. Главной же целью поездки была работа по подготовке книги «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина», авторами которой стали Б. Агапов, С. Буданцев, Е. Габрилович, М. Зощенко, Вс. Иванов, В. Инбер, В. Катаев, М. Козаков, А. Толстой, В. Шкловский и многие другие.

Экскурсия была прекрасно организована. Сначала широкое застолье в гостинице «Астория», потом писатели сели на пароход «Чекист», где их обслуживали работники ОГПУ. И наконец, встреча с заключенными. В хорошо пошитых комбинезонах «каналоармейцы» встречали литераторов возле аккуратных домиков, к которым вели посыпанные песком дорожки. Все как один готовы к перековке и рассказам, как встали на путь исправления.

По итогам поездки писателями было написано много благодарственных писем главе НКВД Генриху Ягоде.

Товарищ Ягода!

Великолепный канал, возвращение тысяч людей в семью трудящихся – это только результат, только следствие. Все это следствие светлого разума партии, железной энергии и преданности пролетарской революции отборных большевиков, работающих в ОГПУ и руководивших строительством канала и перековкой людей. Писатели это поняли. Мы рады сообщить это вам, первому руководителю строительства.

В. Кирпотин, Л. Авербах[37]

Авербаху кажется, что, несмотря на опалу и ссылку в Свердловск, он скоро вернется на властный Олимп. Ему благоволит Горький. Он руководит изданием книги о Беломорканале. Однако его кандидатура не проходит в оргкомитет съезда писателей, и это для Авербаха дурной знак.

А Ольгина литературная жизнь вполне благополучна. Весной 1932 года в газете «Наступление» она с комсомольским задором обличает обэриутов: «…основное в Хармсе и Введенском – это доведенная до абсурда, оторванная от всякой жизненной практики тематика, уводящая ребенка от действительности, усыпляющая классовое сознание ребенка. Совершенно ясно, что в наших условиях обострения классовой борьбы – это классово-вредная контрреволюционная пропаганда». У нее уже сложилось ощущение, что ей-то хорошо известно, что нужно писать для детей, а что нельзя. При этом она все-таки не готова жить в линейном мире советской пропаганды. «Да, у нас мало “своего” мышления, мы однообразны, как китайцы», – пишет она в дневнике в 1934 году. У нее много вопросов к литературному движению, но дискуссии после тридцатых годов отменены, а жизнь за окном – карточки, спецталоны, прикрепление к магазинам – Ольга объясняет себе, как всегда, борьбой за социализм. Правда, ей кажется, чтобы идти вперед, надо не обманывать людей по радио и в газетах, а открыто говорить, с какими лишениями сталкивается страна при строительстве светлого будущего.

Ольга пытается определить правила, которые власть установила для писателей, но выводы, к каким она приходит, неутешительны.

«…Официальная мораль – это творчество Вали Герасимовой[38], высказывания Либединского – т. е. все схематическое, условно-социологическое (знаки), рационалистическое, роковым образом несущее привкус ханжества. Знаки, схемы. Но Юра считает, что все это декретируется ЦК… Они же показывают нам образцы правды, взять XVII съезд, взять доклад Кобы… Нет, или я ничего не понимаю, или, вернее, там кое в чем ошибаются».

После появления ее первой «взрослой» поэтической книги «Стихотворения», редактором которой был Николай Тихонов, Ольгу принимают в члены только что образованного Союза писателей. Ей только двадцать четыре года. «Ну, в Союз писателей я принята. На одной стороне души – поспокойнее. Все-таки приятней, чем быть не принятой. Принят Юрка Герман, а вообще, из молодежи очень мало», – записывает она 11 апреля 1934 года.

 

Теперь она мечтает написать серьезную книгу. То думает взяться за роман из жизни Невской заставы, где прошло ее детство, то возвращается к истории завода «Электросила» – большой очерк она обещала еще Горькому. А потом вдруг загорается идеей написать повесть для детей «Дзержинский» и для этого хочет обратиться к заместителю главы УНКВД по Ленинградской области И.В. Запорожцу.

В декабре 1934-го убивают Кирова, и атмосфера в стране кардинально меняется: чистки, аресты, высылки. Многие сотрудники НКВД, в том числе и Запорожец, исчезают.

Ольга Берггольц еще не знает, как отзовется смерть Кирова на ее жизни и жизни ее друзей. В эти дни она оплакивает его в своих стихах.

 
Мы с мертвыми прощаемся не сразу:
всё не смириться сердцу, не понять…
К зиянью смерти не привыкнуть глазу,
устам не разомкнуться, не сказать.
 
 
И в миг прощанья с гордым и любимым,
когда сквозь город двигался лафет,
«Да!» – грозно говорил рассудок.
                                                            «Нет!» —
ответила душа неукротимо.
 
31До 1929 г. – Троицкая улица.
32Штейн А. Непридуманное… С. 202.
33Наппельбаум И. Угол отражения: Краткие встречи длинной жизни. СПб.: Ретро, 2004. С. 127.
34Сталин И. О работе в деревне. Речь 11 января 1933 г. // Правда. 1933. № 17. 17 января.
35Горький М. Собр. соч.: в 30 т. Т. 30. М., 1955. С. 263.
36Корнелий Люцианович Зелинский (1896–1970), критик, идеолог литературного конструктивизма; в середине 1930-х гг. – секретарь А.М. Горького.
37Письма писателей о впечатлениях от экскурсии на Беломоро-Балтийский канал // Между молотом и наковальней. Документы и комментарии. 1925 – июнь 1941 г. Т. 1. М., 2010. С. 260.
38Герасимова Валерия Анатольевна (1903–1970), писательница, первая жена Александра Фадеева.
Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»