Бесплатно

Ведьмы

Текст
iOSAndroidWindows Phone
Куда отправить ссылку на приложение?
Не закрывайте это окно, пока не введёте код в мобильном устройстве
ПовторитьСсылка отправлена
Отметить прочитанной
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

2

Леля вынула из печи каравай, и был он ну ничуть не хуже, чем у бабушки: румяный, пышный, а уж запах… В другое бы время Леля и в ладошки заплескала бы и заскакала козой и нос задрала, а сегодня нет. Не в духе Леля. И мысли ее одолели, и чувства.

В героях ходил, конечно, Тумаш, кто ж еще? И вышло с ним все по воеводы Бусовым словам. На отвальном пиру оказал ему Брячко честь небывалую, пригласил вместе с дядей, с Дедятой за верхний стол, и Буслая гридю усадил рядом. По велению княжича принесли волхвы превеликую братину, наполнили ее зеленым вином, и над тою братиной принял княжич у молодцев обряд побратимства, а нож для кровь отворить воевода дал свой. Смешали молодцы кровь из левых рук над братиной, слили в зелено вино, и пили то вино все гриди. Так что не с одним Буслаем побратался Тумаш, со всею дружиною.

Леля накрыла каравай чистой холстиной, сбрызнула водицы. Пусть остывает. Сама же ухватилась за горшок, пора ставить в печь репу, чтобы поспела упреть к обеду. Руки все делали сами, что им – работа привычная, голова же была занята мыслями про Тумаша, про Ждана, козленка безрогого, который туда же, да и про себя мысли, чего уж там, про себя тоже. Вышло все ладно, по задуманному, высокое получилось волхебство и славная работа, а никому не расскажешь, и нет тебе за это ни почета, ни славы, пальцем на тебя никто не кажет и за спиною языком не цокает восхищенно.

Тумаша княжич у Дедяты в дружину просил-таки, отпусти, мол, сделай милость, хоть Бус и предупреждал, что ничего из того не получится. Дедята от гордости раздулся, важный сидел и все усы себе рукою гладил. Тумаша, однако, не отдал, сказал, что держит-де себе за восприемника в роду. А княжич, за то, что вырастил Дедята племянника таким молодцем, возгласил ему здравицу, и весь стол ту здравицу пил стоя, и волхвы тоже пили. Потом княжич повелел считать Дедяту не в дани, а в потуге, и от такой чести вся окрестная старши́на пришли в полное изумление, рты пораскрывали. И не в том дело, что потуг меньше дани, ничего он не меньше, а в том дело, что потужный муж не данный мужик, он человек самостоятельный. И на пирах его место в совете за верхним столом, и судить его может лишь княжий тиун, и обидеть его – князю-батюшке обиду нанести, и на вече его слово среди старши́ны. Да только ли в этом дело? За Дедятою вверх весь род тянется.

Бабушка отрезала от каравая кус хлеба, намазала сверху коровьим маслом. Предложила Леле, но Леля отмахнулась, до того ли, да и руки заняты, работа. Дел еще сколько? А есть сейчас бестолку, не ко времени, охотку только отобьешь, ни пользы, ни смысла и, вообще, ни к чему. А Ждан – ну, ни смех ли? – пыжится, пыжится, а сам похож на брата, как цыпленок на петуха: ручки-ножки тоненьки, носик остренький, голосом пискляв. Такому, скажем, на Оку идти за сторожей, испугается, заплачет: "Ой-ёй-ёй, боюсь!" А если и не заплачет, куда ему, и хилый, и маленький, и дурак, а Тумаш добрый молодец красивый и сильный. Бабушка ела хлеб и нахваливала Лелю, хочешь-не-хочешь, а услышишь: рукодельница ты моя, златорукая, да и хлеб, мол, у тебя небывалый, да и масло-де неслыханное, да и князь такого в тереме своем златоверхом не едал, а после прервала вдруг свои восхваления, ткнула в Лелю пальцем и сказала:

– Замри!

Леля тянулась с миской к полке, руки вверху на отлете, сама на цыпочках, попробуй-ка замереть, когда так стоишь. Но замерла. Что делать. Кто замирать не умеет, никогда тому людям глаз не отвести, не бывать тому невидимкою.

Бабушка глядела на Лелю весело: подловила, мол, за уши длинные лестелюбивые развешенные, и было это особенно обидно, не слушала Леля вовсе те похвалы неумеренные, мысли имела совсем другие, свои, и вообще посторонние. А хлеб и вправду хороший, и масло хорошее, так что нечего.

Стояла Леля из последних сил, лицо кровью налилось, руки вот-вот отвалятся, но стояла, не дрогнула, замертво скорее упадет, чем пошевелится.

– Отомри, – сжалилась бабушка.

Леля опустилась на лавку, с натугой перевела дух.

– Ну и что? – сказала бабушка осудительно. – Чужие шли. Враги.

– Не увидели, – выдавила Леля чужим голосом. – Мимо прошли.

– Не увидели? – обличала бабушка. – А на что ты сейчас годная? Воздух ртом ловить и руками-ногами трястись? Ты отмереть должна такая, чтобы ножом в спину насмерть ткнуть. Стрелу послать через реку беспромашно. Каждое твое движение должно быть ловкое, ладное, чтобы посередине того движения замерев, стоять без усталости хоть бы и весь трехсветный день, чтобы варяги, в упор смотря, тебя не видели.

– Ничего-ничего, – мстительно сказала уязвленная в самое сердце Леля, – я тебя тоже когда-нибудь подловлю.

– Это навряд, – уронила бабушка насмешливо. – Не бывать тому, нерадива ты в учебе. Много проку бы от меня было при варяжьем налете, будь я такая. Сдернула, помнится, бабушка меня с полатей сонную, лук мне в руки, а мама шипит: "Скорей, скорей!", а трубы сигнальные в колодце под полатями ревут: "Буль-буль-буль!" Выскочили мы из дому, а они, варяги, вот они, тут.

– Отчего же в других избах не слыхали сигналов колодезных?

– Устали, верно. Да и выпито было немало. Дни стояли вот так же осенние, только кончилась охота с перевесами на птицу перелетную, сети еще не успели снять. Так и остались те сети в лесах, снимать их стало некому. Идешь зимой по лесу, а они качаются меж деревьев, все обледенелые и в снегу. Да. Варяги уменье волховальное не игрой проверяли, смертью, сильные были, умелые, хитрые. Стрелы из себя вырезали каленым железом безжалостно, яд-то был медленный. И я ночью болиголов-траву искала на запах, а запах у нее какой? То-то. И корней лютика тоже надергала я, а бабушка варила зелье, торопилась, боялась опоздать, а мама сторожила варягов. Сорвались бы с места ночью, вышли бы в Оку, лови их тогда… Ну, что рот раскрыла? Муха влетит.

Леля слушала бабушку, как завороженная, а тут такие слова. Она, бабушка, всегда так, нечестно это, нехорошо. А бабушка продолжала с неумолимостью:

– Почему злое это бесиво ядовитое мы варили с лютиком?

– Потому что осень была, вот почему, – хмуро отвечала Леля. – И лютик был в самой поре.

– Где лютейший корень берут, на реке, болоте? – наседала бабушка.

– В Занарье, вот где, – сказала Леля и добавила язвительно, – а теперь ты станешь спрашивать, какой лютик брать, а после…

– Ну и какой? – открыто насмехалась бабушка.

– Шеломный, вот какой, – сердито сказала Леля и надулась. Потвора, надутостью внучки нимало не смутясь, ехидничала:

– Вона как, шеломный, стало быть! Ай-да умница, ай-да знахарка, ай-да ведьма, прям-таки колдунья настоящая, впору требы творить. А если бесиво должно врага твоего в срок назначенный погубить? Пороть тебя некому, неуку.

Леля так возмутилась, что даже вскочила на ноги.

– Неука? Я, по-твоему, неука? Ты меня нарочно сбиваешь, путаешь, да ничего не выйдет у тебя, потому что я знаю, да! Надобны сок болиголова, сушеный недозрелым мак, черемица или красавка, а корень того лютика шеломного я сперва выварю без кипения, вот так вот. Без лютика, если хочешь знать, такую отраву и не сварить. Не яд будет, а одни слезы. И варится бесиво на взваре из Перелет-травы так…

– Ты лучше скажи, на что отравленный жалуется?

– То-то и оно, что ни на что. Если правильно сварить, сам не заметит, как помрет. А вот если сунуть в бесиво лютик шишечный, или, скажем, шеломный не выварить, станет отравленный вроде пьяного, на ногах не сможет стоять и, опять же, слезы…

– Ну-ну. Ладно. А чем то отравление лечится?

– Чем травится, тем и лечится. А ты меня дразнишь. Нарочно дразнишь, чтобы злилась я, и от той моей злости ты веселишься, будто я чужая тебе. Не любишь ты меня.

Потвора засмеялась с грустной нежностью, сгребла внучку руками и притиснула к себе, как та ни сопротивлялась.

– Не злю я тебя, глупенькая. А дразнить – да, верно, дразню. А ты не поддавайся и на лесть не ловись. Привыкай. Вырастешь, поймешь, для чего бабка твоя старая это делала. А люблю я тебя очень, кого же мне любить, кроме тебя, себя не за что, а тебя и просто так любится.

Леля перестала вырываться, громко шмыгнула носом и затихла у бабушки подмышкой.

– А лютик и впрямь пора собирать. Нужный корешок. Во многих волховальных делах цены ему нет. Вот День Рожаниц отпразднуем, Купалу с Ярилою утопим, Осенины проводим и пойдем-себе. Что молчишь? Слышишь меня, или нет? А ну-ка скажи мне, как варить…

3

К рассвету Бобровая Лужа была уже позади. Шел Облакогонитель напрямик даже и по гиблым местам, шел сторожко: не провалиться бы в какую трясину. Откладывать дела на потом обыкновения он не имел, время для тайных разговоров наиподходящее, самый разгар охоты с перевесами, глаз досужих нет, нет и длинных ушей.

Птица тянула на юг стаями преогромными, было ее в этом году без счету. Все селища, выселки и деревушки стояли пусты, даже в самом Серпейском граде кроме сторожи никого не осталось, ушли на лов, а сторожа – ее дело такое, мало ли что, птицу на ее долю и роды наловят. Где какому роду-племени вешать свои перевесы оговорено было заранее и условлено, и поставлены в нужных местах заметные знаки. Так что ежели кому надо для какого дела кого отыскать, сыщешь без труда, держи лишь глаза раскрытыми и на ходу не спи.

Начинать следовало с Бажана, потому и держал путь Бобич к дальним озерам, потому и вышел ни свет, ни заря. А начинать с него следовало вовсе не потому, что стал он со смерти Радимира старого вечевым старцем. Дело закручивалось похитрей.

Во время оно, когда был Бажан молодым, жена его, что ни год, рожала девочку. И дары Бажан Рожаницам подносил, и жену любимую, бывало, принимался поколачивать, ничто не помогало. Взял за себя еще одну жену, и с нею та же история. А уж когда состарился, поседел, когда на женщин и смотреть-то почти перестал и вовсе отчаялся, родила вдруг старая любимая жена сына, и в том долгожданном сыне он, Бажан, не чает души. Конечно, с одной стороны, он вечевой старец и хранитель заветов, но с другой-то, с другой…

 

По родовому закону в восприемниках у него числился младший брат Дружина. Сам Бажан суровенек, натерпелся от него Дружина всякого за долгую жизнь. Вот и следовало подбросить вечевому в голову коварную мыслишку: а ну-как примется младший братец, буде перейдет к нему родовая власть, вымещать зло на несчастной горькой сиротинушке Божедаре, сыночке Бажановом единственном. А предлог для встречи есть прекрасный и самонужный, пришел Облакогонитель к старцу вечевому, сам пришел, не чинясь, дабы быть им заодно в великом и важном деле проводов Осенин. Чтобы День Рожаниц ни в коем бы разе соборно не праздновать, Велесу тяжкой обиды не наносить. Приказать это надо настрого, чтобы не как о прошлом годе, кто-то послушался, а кто-то и нет. Пусть тот день бабы сами празднуют, благо есть у них тайные обряды в обычае.

Меж дерев проблеснуло синевою. Вот и озеро. Осторожненько, чтобы шуму какого не поднять, да нечаянно в воду не плюхнуться, Бобич спустился к воде. Вода в озере была неподвижная, темная и холодная даже на вид. Вплотную к воде приступали огромные сосны, от тени тех сосен она казалась еще темней. Птицы на озере было великое множество, а где же ловцы? Бобич вгляделся.

Да, ловцы были тут, на озере, опытные ловцы, и работали они отменно. Молодые парни с подростками потихоньку отжимали птицу со всего озера в узкий его конец, к протоке, где угадывался между теми высоченными соснами просвет.

Времени, как прикинул Бобич, было предостаточно. Пока не отожмут Бажановы загонщики птицу вон до того островка, на крыло ее ставить не будут, иначе наберет высоту над озером, и поминай ее, как звали. Ну а от островка деваться ей будет некуда, назад стае не развернуться, вбок сосны не пустят, путь у нее один, над протокой, и тот путь, дело ясное, перевешен сетями. Матерая птица, может, еще и уйдет, а уж молодняку быть в сетях непременно. Вот тогда и начнется у Бажановых самая работа, и пока та работа не наладится, как ей следует идти, Бажан с ним, с Бобичем разговаривать не станет. Охота с перевесами есть дело такое, это не для брюхо набить уткою с яблоками или гусем с кашей, это для наиважного зимнего припаса.

Сам Бажан был, надо думать, у перевесов. Бобич выбрался наверх и зашагал в обход озера к протоке, по въевшейся в плоть и кровь скверной привычке ушаривая взглядом в кустах рыжую лисью шкуру.

Оно конечно, проклятая ведьма никак о его замыслах знать не могла, тем более, что все нужные заклятия были им загодя произнесены и жертвы принесены всем, кому полагалось. Но не шел никак из ума этот самый Род вселенский единительный. Он, Бобич дело понимал так, что у небожителей тоже не все меж собою шло гладко. Одни боги слабели и хирели, другие силы набирали могучие. Взять ту же Макошь… ладно, ладно, пусть Мокошь. Конечно, она матерь божия, воды и жизни, и все такое, но что с того? В семье ведь как, пока детки маленькие – одно, а вырастут, извини-подвинься, пора сыночку старшему дела вершить. И сейчас пришло время Перуново, потому как встреч силы не попрешь: молнией тя по башке – и всего делов. А уж коли ты человечишко, коли не можешь жить своим лишь вольным самомышлением, коли вынужден ты лебезить и прислуживаться, так уж, по крайней мере, наисильному. И на небе, и на земле. Что до лис, то лис вокруг и без оборотней хватает, но это все с одной стороны, а с другой… с другой навстречу шла Потвора.

Шагала болотная ведьма неторопливо, глядела насмешливо, и было на мерзкой ее харе выражение, что все она знает, и не то, что мысли Облакогонителевы, но и землю под ним видит насквозь на три сажени. Ну и как такое можно было стерпеть? Одни в лесу, стесняться некого.

Потвора подошла вплотную. Бобич отвесил ей блудливый поклон и сказал со всею возможной язвительностью:

– Здравствуй, свет-Потворушка, каргушенька ты моя, подколодненькая, лисанька мерзопакостная вонючая густопсовая, пням замшелым ненадобная.

– И ты, уж пожалуйста, здрав будь, – ответила Потвора весело, – чтобы умного кого в твое место не прислали бы.

– Что тебе на печи не лежится не воняется? Куда путь держишь, поганенькая?

– Как всегда. Ты туда, а я уж и оттуда.

– А что ж ты, сучка ты лисья драная облезлая, вынюхиваешь тут высматриваешь?

– Как лисе и положено, мышкую. Грызунов мелких ловлю и давлю.

Потвора оскалила два ряда крепчайших и белейших зубов, лязгнула ими прямо перед Бобичевым носом так, что даже отшатнулся Облакогонитель в невольном испуге. Все слова язвительные у него из головы будто вымело. А Потвора засмеялась снисходительно и сказала:

– Не ходи к Бажану. Не выгорит твое дело, не позорься. Ну, какой ты волхв? Тебе бы шкурами облезлыми торговать. Там был бы на месте.

И пошла-себе, не оглядываясь. И скрылась в кустах. А Бобич, опомнившись, долго еще орал ей вслед и привизгивал, и плевался в бессилии:

– Тебе ли входить в рассуждения, ты, баба, ты, скотина, ты, карга гнусная непотребная, лиса драная, не вместно-о-о!

В довершение всего, Бажана у перевесов не случилось. Заправлял всеми делами Дружина, справлялся, надо сказать, неплохо, стаю перехватили чуть ли не всю. Облакогонитель отозвал в сторонку Божедара, и вышло, что верх опять оказался за нею, за болотной кикиморой. Опередила и нос утерла. И пока он, Бобич с поганкою на озере препирался, Бажановы посланцы собирали всю старши́ну в Серпейский град на большой собор для совета.

Оказалось, не успели еще Бажановы развесить перевесы, как появилась на озере Потвора и во всеуслышанье заявила, что было ей от Рожаниц великое знамение.

Вокруг проклятой ведьмы собрался народ, и слушали ее, каргу, раскрыв рты.

– Смотрит на нас, – рассказывал Божедар, – и говорит, что-де если не будет волость Дня Рожаниц отмечать по стародавним обычаям всесоборно, наложат богини на окрестный люд великое наказание. Станут-де все бабы рожать только девок. А она, Потвора, в этом деле ни при чем, ее дело сказать, а вы-де поступайте, как знаете.

Был Божедар напуган до крайности, в лицо Бобичу заглядывал искательно: скажи, мол, сделай милость, правда ли? А что ему сказать? Кто это, кроме мерзавки Потворы, знает?

– И еще сказала, – закатывал в ужасе Божедар свои маленькие поросячьи глазки, – что поля родить зерно не будут, а скот приплода не принесет. В прошлом-де году умолила она всеблагую матушку-заступницу, а ныне не берется, потому что обиды Рожаницам множатся, и одуматься люд честной не желает. А если надеется кто на Велеса, то Велес, слов нет, великий бог, но при родах не помощник, мало ли поумирало родами и женщин, и скота? Вот и погнал отец гонцов за всею старши́ною, и за тобою тоже послал, чтобы тебе на том большом совете быть бы непременно.

Бобич в бессилии плюхнулся на пень. Вот и приноси жертвы силе и власти. Полагайся на них, на небожителей. Молнией по башке… Стоит, кикимора болотная, одна против всех, и попробуй наступи ей сапогом на шею! В чем же сила силы, если взять жизнь она, сила, в силах, а даровать не в силах? Что есть власть, если над смертным телом подвластного она властна, а над душою его бессмертною – нет? А время шло. По солнышку судя, было уже заполдень, устал он до ломоты в костях, язык впору высунуть по-собачьи. Но идти было надо, и бороться, и насмерть стоять, сдаваться на милость подколодной гадины он, Бобич, не собирается.

4

Под вечер пришел муром. Хворый. Аж из-за Пахры-реки пришел с надеждой на здоровье. Потвора была сама не своя, извелась, вестей из града Серпейского все не было и не было, даже Дедята не пришел. Оно, конечно, лестно, что считают тебя всеведущей, но знать-то надо, или как? Однако раз уж пришел к тебе хворый за помощью, разве можно его без той помощи оставить?

Пока Потвора выясняла, кто таков, да чей родич, да в каком колене, оказалось, что Дедятин свояк и хороший человек, Леля подтащила, приказа не дожидаючись, к устью печки лавку. Вечера холодные, как больного во дворе принимать? Дома, однако же, было темно. Леля обставила лавку со всех сторон поставцами с лучинами: глаза у бабушки старые, не ломать же их в темноте. Под огонь из опасения пожара подсунула она деревянные корытца с водой – пускай угольки от лучин сгорающих в те корытца падают, а не на пол – и позвала бабушку с муромом. Заходите, мол.

Звали мурома Зушей, говорил он по-славянски чисто и правильно, не только жена, но, как оказалось, и мать его была здешняя, из Заборья.

–Ты что припозднился? – пеняла Потвора и качала головою укоризненно. – Как я тебя сейчас смотреть буду? Темно.

– Что было делать? – оправдывался Зуша. – Утром зашел, так ведь не было тебя. А после пришли Бажановы гонцы к Дедяте, стали звать в град на собор для совета, и меня тоже стали звать. Ты, говорят, в роду своем старейшина, расскажи, говорят, как Осенины провожаете, хоть обычаи-де ваши не вполне как у нас, но похожи, однако.

– И что ты присоветовал? – спросила Потвора настороженно.

– Как это что? – удивился Зуша, устраиваясь на лавке с кряхтением. – Волю взяли старинные обычаи рушить. Ишь, сопляки мокроносые, устроили повсюду разврат и беззаконие. Уж и из рода изгнание ничего для них не значит, выродки изгойные ходят в старших волхвах. Раньше бы камнями закидали, плетьми бы гнали до самых до границ родовых земель.

Леля смотрела на мурома во все глаза и речи его слушала, как сладчайшую свирель. Вот только удивлялась, что ж бабушка не спросит, на чем собор порешил? Бабушка, однако, вопросов не задавала, а Зуша говорил о чем угодно, только не о самом главном, так шилом бы его и ткнула.

– Что за хворь тебя одолела, милый? – спрашивала Потвора,– Ну-кося, подвигайся к огню, а то видать мне тебя плохо.

– Уставать стал, – сказал Зуша сокрушенно. – Задыхаться. Воздуху не хватает мне.

– Грудь болит?

– Болит, – подтвердил Зуша. – Опояской. И в спине будто шпынь засел. За грудиной давит и подмышкой. А еще рука болит левая. И бок.

Потвора велела ему раскрыть рот, заглянула в горло. Леля сопела ей в затылок, тоже тянулась заглянуть из-за плеча.

– Свет застишь, – сказала ей Потвора. – И так ничего не видать.

Леля отодвинулась. Зуша сидел на лавке смирно, послушно вертел головой куда прикажут. Вздыхал. Потвора оттянула ему веко, долго всматривалась в глаз. Потом поморгала, потерла глаза руками и сказала Леле:

– А ну-тко, погляди ты. Глаза у меня слезятся. Не вижу.

Леля подсела к Зуше, ухватила рукой за затылок, повернула к свету, аж в шее хрустнуло.

– Голову нагни, – сказала она строго. – И не моргай. Что увижу, коли будешь глазами хлопать?

Зуша заерзал на скамейке, устраиваясь, как велено. Леля долго рассматривала у него один глаз, потом другой, щупала шею, руки, заставляла плевать в черепок. Потвора следила за внучкой внимательно, но не вмешивалась.

– Скидавай рубаху и ложись на лавку на живот, велела Леля. Потвора одобрительно покивала головой, а затурканный Зуша сказал с почтительной робостью в голосе:

– Ишь, внучка у тебя, вся в бабку колдунья.

– Не разговаривай, мешаешь, – сердито перебила Леля. Зуша послушно умолк, улегся на лавку ничком, уткнул лицо в тяжелые натруженные руки.

Леля тихонько скользила по его спине подушечками пальцев, надавливала то тут, то там, и спрашивала:

– Болит? А тут?

– Баба, – сказала она, повернувшись к Потворе, – навьев в нем видимо-невидимо, свирепые навьи, сильные. Спину ему заморозили, хоть ножом режь, и дышать ему не дают. Хочу войти в него, а они шибаются и не пускают.

– Где шибаются? – спросила Потвора с оживлением.

– Вот тут на лопатке.

– Тут у меня шпынь и засел. В этом самом месте, – глухо пробормотал Зуша в сложенные руки.

– Мало ли, что шибаются, – сказала Потвора. – Где ущупаешь у него из под кожи будто бы занозами ширяется колючими, которые занозы есть когти навьев, там ты встреч тех когтей коли ногтями. А где тело заморожено, где шибается или где рыхлый колючий жар, там сами навьи засели, там ты тело тереби и мни и ломай, гони навьев безжалостно. Войди в него, почувствуй, как себя, овладей его телом и душою, и пустятся тогда навьи наутек. Вот и спина у хворого разморозится, оживеет, и станет ему, хворому легко и хорошо. А коли добавишь к душевной той одержимости нужное снадобье, то и Мар, хозяек навьевых из него выкинешь, вылечишь хорошего человека.

– Я ж тебе говорю, что хочу в него войти, а навьи меня вышибают и саму за сердце хватают.

Потвора встревожилась, отстранила внучку, занялась хворым сама. Когда Леля потянулась к больному снова, шлепнула ее порукам.

– Что лупишься? – обиделась Леля. – Не везде же те навьи шибаются. Я тебе помогать, а ты меня по рукам. Дай я ему воздух пущу. Видишь, дышать не может.

– Потом, потом, – сказала Потвора сквозь стиснутые зубы. Глаза ее были плотно зажмурены, на лице застыло выражение болезненной сосредоточенности. Леля замерла, глядя на бабушку во все глаза.

 

Сколько раз видела она это чудо вхождения бабушки в другого человека, сама владела этим искусством изрядно, но было в бабушкиной работе что-то завораживающе прекрасное, колдовское, нечеловеческое поразительное мастерство, подделать которое нельзя, невозможно. "Обман в нашем деле всегда виден, – говаривала бабушка, заставляя Лелю постигать трудную науку одержимости. – Если ты вошла в человека, если боль его и самую жизнь держишь в своих руках, даже лицом с ним схожей становишься". И в самом деле. Вот сейчас хотя бы. Попробуй, найди людей меньше меж собою схожих, чем Зуша этот самый и бабушка, а поди ж ты, даже страшно, на глазах твоих будто смывается ее родимый облик, все явственнее проступает сквозь него костистое Зушино лошадиное лицо.

– Мни, – громко сказала бабушка. – Под ребрами справа к пояснице и в подвздошьи.

– Что? – всполошилась Леля, растерявши от неожиданности все свои мысли.

– Воздух ему запусти, – сказала бабушка, не открывая глаз, – ему и на самом деле дышать нечем.

Леля торопливо придвинулась и вцепилась железными пальцами в дряблое Зушино тело.

Какое-то время мяли и кололи мужика в четыре руки. Иной раз так ухватывали или впивались ногтем, что не мог, бедняга, сдержать крика, выгибался дугой, извивался червяком на крючке. Сам за собою такой гибкости давно уж и не подозревал. Иной раз принимался просить:

– Стойте, бабы, дайте дух перевести.

Однако за этим следовало суровое Лелино:

– Потерпишь.

Потвора же добавляла неизменно:

– Ничего, милый, ничего, так надо, ты уж как-нибудь.

Наконец, отпустили мужика. Усадили. Велели одеться тепло и напоили каким-то отваром. Зуша повел плечами, глубоко вздохнул и сказал радостно:

– И вправду великая ты волшева, Потвора, и молва о тебе идет по земле не зря. Вылечили вы меня, и боли никакой у меня нет, и дышу я свободно.

– Мы тебя не вылечили, – сказала Потвора. – Мы тебе просто облегчение сделали. Живи ты поближе, другое было бы дело, а так… Лечить тебя надо долго, навьи в тебе сильные.

– Это хазары, – сказал Зуша убежденно. – Ай-яй-яй! Вишь ты, набегала к нам ихняя ватага, и тех хазар мы ночью взяли в ножи.

– Закопать надо было, – сказала Леля хмуро. – Истлели бы в земле, не стали бы жестокими навьями, не мучили бы ни тебя, ни других.

Зуша не рассердился, не обиделся, вроде бы даже стал оправдываться.

– Резали ночью, спали они на привале. Ну и расползлись раненные, попрятались, найди их в темноте! Поумирали, вот тебе и навьи. Конечно, мстят теперь всем живым без разбору, что не сожгли, на небо вместе с дымом души не отправили.

Потвора стала объяснять Зуше, что и как теперь ему надобно делать и пить, а сердиться или даже просто волноваться, чтобы ни-ни.

– На соборы теперь не ходи, посылай восприемника, – втолковывала она, значительно качая пальцем перед Зушиным носом. Вон какой пришел распаленный, хоть сковороду на тебя ставь и яичницу жарь. Цапнут навьи за сердце, и все, и поминай как звали хорошего человека.

– Что ж ты, все-таки, с обрядами будешь делать, а, Потвора? – спросил Зуша и виновато улыбнулся, будто прощения просил за суетное свое любопытство.

– Попросят, как следует, может, и отслужу, – сказала Потвора равнодушно. – А проучить, однако, следовало бы.

– Не сердись, – сказал Зуша поспешно. – Ты колдунья, волшева, ты мудрая и всеведущая, а они… обыкновенные люди. Страшно им.

Зуша ушел. Леля шмыгала по дому возбужденная, губы поджала, грохот учинила поставцами и корытцами такой, что подсеку лесную под новую пашню тише рубят. Потвора глядела на внучку посмеиваясь.

– Как догадалась-то? – не выдержала Леля. – Молчишь. Сказать не хочешь.

– Ты не спрашиваешь, я и думаю: сама-де поняла.

– Врешь ты все. Я тебя насквозь вижу.

– Эх ты, волхва, – засмеялась Потвора. – Вспомни, как Зуша на мой вопрос про собор отвечал.

– Обыкновенно отвечал. Правильно.

– Ругал кого?

– Бобича ругал, а то кого же.

– И как ругал?

– Сопляком мокроносым честил и изгоем. Надсмеивался. – Леля скривила губы, пожала плечами.

– То-то, что надсмеивался. Окажись Бобичев верх, так ли он ругался бы?

Леля радостно завизжала, бросилась бабушке на шею.

– Ну вот, теперь вижу, что поняла, – сказала Потвора с притворной ворчливостью. – В нашем деле над каждым словом думать надо, если, конечно, есть чем.

Леля слова обидные пропустила мимо ушей, терлась умильно головою о бабушкино плечо, приговаривала:

– Бабушка, бабулечка…

Потвора насупилась.

– Что еще у тебя? Хватит тереться, чай не кошка. Опять вопросы смущальные?

Леля присела на кончик лавки. На бабушку она теперь не глядела, а глядела она на плясавший в печке огонь.

– Вопросы, – сказала сокрушенно.

Потвора молчала. Леля искоса глянула на бабушку и снова уставилась на огонь.

– И что молчишь? – сказала Потвора раздраженно. – Выкладывай свои вопросы.

– Я про навьев, баба. Своих мертвецов на кострах жжем, чтобы души их на небе с небожителями и пращурами пировали бы и прохлаждались. А чужих? Их, поди, тоже свои пращуры дожидаются?

– Вона, – удивилась Потвора. – С какой стати их жечь, врагов то? Пусть в земле тлеют, а души ихние пусть Семарглов кормят, росткам землю рыхлят, пребывают в хлопотах о воде для корней и в ином всяком у Переплута вечном холопстве… ты давай не крути, это ли для тебя вопрос, ты давай свой смущальный спрашивай.

– Ну, хорошо. А вот если не довелось сжечь хорошего человека, он тоже в навьи идет?

– Ты к чему это клонишь? – насторожилась Потвора.

– Не понимаю я, баба, – сказала Леля с отчаянием. – Как может быть, чтобы хороший – и в навьи? Вот, к примеру, уйди я в лес, хоть бы и по грибы, а меня в незнаемом месте деревом и задави. В краде огненной меня не сожгут и на погосте родовом рядом с пращурами не упокоят. И получится навья. Что же, приду тебе вредить?

Потвора тяжко задумалась.

– Не ты придешь, навья.

– Но навья эта – моя душа. А как же любовь? Выходит, не душа любит, тело, коли вместе с ним любовь истлевает?

– Я думаю так, сказала Потвора с осторожностью, – пращуры и навьи, это уже не… как бы сказать… ну вот ползет по дереву гусеница безобразный червяк. А потом из нее получается наикрасивая бабочка. Скажи, знает ли бабочка, с каким другим червяком-гусеницей она во время оно дружбу водила?

– Это очень грустно, – сказала Леля и шмыгнула носом. – Выходит, матушка забыла про нас с тобой?

– Тьфу ты, – рассердилась Потвора, – она что же, по-твоему, бабочка, или как? Я тебе к примеру говорю.

Леля подумала, нерешительно кивнула головой.

– Ладно, вроде бы, поняла я. А еще спросить можно? Про другое?

Потвора, скрывая облегчение, великодушно махнула рукой. Леля радостно поерзала на лавке, устраиваясь поудобнее, подперла щеку кулачком.

– А скажи-ка ты мне, бабуля, вот что. Над твердью над небесною плещутся хляби водные, тяжелые. Что же та твердь на землю не упадет?

– В кощунах говорится, что есть среди земли огромное до неба дерево. Оно и держит свод небесный.

– Так то же Дерево Жизни, – сказала Леля разочарованно. – Оно для листочков, для жизни человеческой. Оторвется листочек – кто-то умер, вылез из почки новый – народился.

– Правильно, – согласилась Потвора. – Для листочков. Но и небо держать тоже.

– Ты мне вот еще про что объясни, – сказала Леля осторожнно. – Как на небе пращуры охотятся, как с богами небожителями прохлаждаются, если там хляби?

– Ну не везде же. Есть и сухие места.

– А откуда возьмется дождь под сухими местами, если для дождя хляби небесные разверзаются?

– Он под сухими местами и не идет. Слыхала ведь, есть на земле пустыни гиблые безводные?

– В чужедальних тридевятых странах?

– Да, – согласилась Потвора.

– Но там свои боги, чужеземные, разве они к себе наших пращуров прохлаждаться пустят?

– Совсем ты меня своими вопросами замучила, – рассердилась Потвора. – Погоди, вот помру, к тебе во сне явлюсь и все до тонкости расскажу. Знаешь, чем взрослый человек от ребенка отличается?

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»