Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими. Часть вторая

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Станислав Львовский

Сорочкин Юрий Михайлович (р. 1972, Москва) – поэт, прозаик, переводчик, эссеист. Окончил химфак МГУ, магистратуру факультета социальных наук МВШСЭН. Преподавал в гимназии химию и английский язык, работал в сфере рекламы и пиара, затем – в сфере управления культурными проектами. Лауреат IV Фестиваля свободного стиха (Москва, 1993). Трижды лауреат Сетевого литературного конкурса «ТЕНЕТА-98», первый лауреат Малой премии «Московский счет» (2003).

ГОРАЛИК. Начни, пожалуйста, с рассказа про твою семью до тебя.

ЛЬВОВСКИЙ. Я не то чтобы много об этом знаю. Мама с папой поженились в 1971 году, а я родился в 1972-м, – так что история этой конкретной семьи, в строгом смысле, исчерпывается промежутком между 1971 и 1972 годами, это немного. Ни одного из своих дедушек я не застал, один умер в 1953-м, второй, со стороны мамы, в 1969-м, от бериллиоза, это профессиональная болезнь тех, кто работает с бериллием, вдыхает его пыль, например.

ГОРАЛИК. Чем он, соответственно, занимался?

ЛЬВОВСКИЙ. Работал на заводе, как я теперь понимаю, при ЦНИИСМе, это такой был – и есть – Центральный научно-исследовательский институт специального машиностроения. Бериллий применяется, например, в космической технике, из него можно делать радиационно-прозрачные узлы оборудования – но при этом он страшно ядовит. Второй дед, со стороны отца, родился в Невеле, это теперь Псковская область, его в 12 или 13 лет отдали учиться на щетинную фабрику – а потом был рабфак, потом он еще учился в Питере и в конце концов закончил Бауманку, был инженером. В войну, как я понимаю, работал где-то в Ульяновске – там на базе эвакуированных предприятий занимались приборостроением для военной авиации, – потом работал в профильном министерстве, на небольшой, как я понимаю, должности.

Бабушек обеих я, наоборот, помню. Одна умерла, когда мне было семь лет, а до того жила с нами, мамина мама, работала экономистом. Бабушка со стороны отца умерла, когда мне было 14. Звали ее Рита Георгиевна, и происходила она из Корсово, это такое местечко в теперешней Латвии, в Латгалии, на востоке, неподалеку все от той же Псковской области. Говорят, писала стихи и вообще была такая, видимо, в молодости еврейская барышня. С отцом они были в эвакуации в Мордовии. Отец 1938 года, поэтому, собственно, большая часть его раннего детства пришлась на войну. Есть семейная история про то, как бабушка выменяла на пару серег корзину гречневой каши, – и с тех пор отец не ест гречневую кашу, потому что корзина гречневой каши это много, ее можно есть примерно год.

Навряд ли склонность к буковкам передается по наследству, наука об этом, по крайней мере, ничего не знает, – но вот и бабушка, говорят, писала стихи в гимназии (не знаю даже, на каком языке, – на идише она не произнесла, сколько я ее знал, ни единого слова). Отец тоже время от времени пишет стихи, и даже его сестра, тетка моя, Белла Юрьевна, является автором слов одной известной песни Аллы Пугачевой. Я, правда, думаю, что большее значение имело количество книг в доме – ну и то, что мама моя работала всю жизнь в библиотеке. И лет примерно… с пяти?.. брала меня с собой на работу. Там меня запускали в читальный зал, где я и брал с полки что подвернется под руку, благо советская библиотека была таким местом, где было сложно себе представить, что ребенок снимет с полки что-нибудь не то. Ну то есть нет, попадалось, конечно, и не то, – но позже.

ГОРАЛИК. А тебе давали карточки заполнять или что-нибудь такое?

ЛЬВОВСКИЙ. Нет-нет, мне давали просто читать книжки. Карточки заполнять – ответственная работа, не детская (и уж точно не с моим почерком). В какой-то момент я больше всего интересовался альбомами карикатур Жана Эффеля и Херлуфа Бидструпа, это были-таки такие два западных карикатуриста, которые были в СССР разрешены, их охотно и помногу издавали. Я недавно пересмотрел какое-то количество этих картинок и увидел, что они некоторым образом даже не слишком потеряли в обаянии – только теперь это обаяние – даже не знаю, умеренности, что ли.

ГОРАЛИК. Они тогда казались нам совершенно уникальным феноменом.

ЛЬВОВСКИЙ. Я вообще не знаю, были ли они уникальным феноменом, потому что я вообще не интересовался этой культурой – да и как бы я мог ей заинтересоваться? Наверное, они не были уникальными, сложно представить, что датчанин Бидструп существовал в каком-то значительном отрыве от американской традиции, – но понятно, что я просто не задавался этими вопросами. А очарование умеренности – это распространялось на многое, что я тогда смотрел: был, в частности, там альбом фотографий, сделанных актрисой Джиной Лоллобриджидой, – не фотографии, на которых она, а сделанные ею фотографии. Это как раз и был единственный, кажется, случай, когда попалось «не то», потому что часть фотографий были – при всей моей ненависти к этому слову другого тут не могу подобрать – эротическими.

ГОРАЛИК. Она же была другом Советского Союза.

ЛЬВОВСКИЙ. Ну да, она как-то раз даже, по-моему, входила в жюри Московского кинофестиваля. Так или иначе, я смотрел много разных книжек, а потом, когда мне стало интереснее читать, чем смотреть, я перешел к их чтению. Читал я много, начал, наверное, года в три – потому что в полпятого я уже читал, кажется, бегло (и про себя) книжки про динозавров. Вообще читать я научился при посредстве пишущей машинки: мама долго работала дома, я был болезненным ребенком, – и печатала каталожные карточки. Впрочем, не только карточки, потому что отец переводил для Всесоюзного центра переводов – ВЦП. Это такое удивительное учреждение, оно, кстати, как тут оказалось к моему изумлению, до сих пор живо, – которое выросло из бюро переводов при ВИНИТИ.[1] Занималось это учреждение, как я понимаю сейчас, по большей части вот чем: в 1970-е, после нефтяного кризиса, советская наука – особенно в том, что касалось технической стороны дела и вычислительной техники, пребывала, с одной стороны, уже совершенно в догоняющей позиции (ну, за вычетом каких-то отдельных областей) – и мало того, языками советские ученые и инженеры владели, по большей части, не блестяще. В ВЦП переводили разное необходимое для нужд советской промышленности и науки, а оттуда развозили по предприятиям и институтам (не то в специализированные библиотеки сдавали, не знаю), потому что иначе как догонять-то?

ГОРАЛИК. Inspiration?

ЛЬВОВСКИЙ. Ну можно, наверное, и так сказать, чего ж нет, пусть будет: для вдохновения, да. В общем, отец переводил, мама печатала, пишущая машинка дома всегда была. И вроде – как говорят – сам я этого не помню – так я и научился читать. Помню я, как азбука лежала на этом самом столе, рядом с пишущей машинкой, а мама нажимала на клавиши и показывала мне буквы. В общем, в пять, если не в четыре, я уже довольно бодро читал. Интересовала меня почти исключительно научно-популярная литература – хотя с научно-популярной литературой для детей в этом возрасте было сложно (и сейчас, кажется, тоже сложно), – но вот зато потом…

ГОРАЛИК. Научно-популярная – по каким темам?

ЛЬВОВСКИЙ. Папа был инженером на оборонном предприятии, называлось НИИДАР, мама была библиотекарем, в целом это была советская интеллигентная семья, – а детская научно-популярная литература вообще в то время была базовым чтением для хорошего советского ребенка из такой семьи. Было ее в СССР, насколько я помню, очень много, а главное, она была сравнительно доступна.

Я, например, помню, что в четыре года хотел стать палеонтологом. Тут у меня, конечно, может быть, время спрессовалось, потому что в 1979 году советские кинопрокатные инстанции решили (почему, с чего, как это вообще получилось?) показать нашему зрителю японский фильм в жанре «кайдзю эйга»: «Легенда о динозавре» он назывался. Но мне все-таки помнится, что смотрел я его даже позже, в каком-нибудь 1980-м, – а вот эти советские палеонтологические книжки про кости динозавров и все прочее вообще были, кажется, всегда. То есть, вот уже сейчас я проверил, – да, того времени книжки про динозавров совсем для маленьких детей издавались с ранних 1970-х примерно.

ГОРАЛИК. Я даже знаю почему, кажется, – потому что это антирелигиозная литература в своем роде.

ЛЬВОВСКИЙ. Очень похоже на правду, да.

Потом я, естественно, хотел стать космонавтом – и кем-то еще в этом роде, не помню. В общем, читал я почти исключительно естественнонаучную литературу довольно долго – лет, наверное, до десяти.

ГОРАЛИК. И делал что? Ее же невозможно читать и ничего не делать?

ЛЬВОВСКИЙ. Нет, ничего не делал, мне просто было интересно. В смысле, если бы вырос физиком, то был физиком-теоретиком, например. И палеонтологом тоже – теоретиком, хотя я не очень знаю, что такое палеонтолог-теоретик (эволюционный биолог, может?). Потом постепенно я начал читать что-то еще. Видимо, какую-то художественную детскую литературу, но подробности ускользнули из памяти, – разве что, да, была прекрасная книжка, это я был совсем маленьким, года три-четыре, – и это была книжка сказок Сергея Козлова. Они, кажется, были еще даже не про ежика и медвежонка – то есть эти двое присутствовали, но не в качестве главных героев. И вот сказку про то, как заяц пожелал, чтобы лес превратился в морковный, и тогда волки ушли бы из леса, потому что волки не любят сладкого, – эту сказку я помню. Была еще трогательная история про водолаза и рыбку, такой, что ли, адаптированный вариант «Русалочки», не помню автора. Еще книжки Святослава Сахарнова, которые, впрочем, все-таки не совсем фикшн, если я правильно помню. Он был такой писатель-маринист для детей, ученик Бианки, главный редактор журнала «Костер», – и в этом качестве, как выяснилось уже сильно позднее, напечатал там, в частности, «Маленький буксир» Бродского, – а еще в том же журнале работали редакторами Лосев и Уфлянд.

 

ГОРАЛИК. Была его книга про негритенка, который стал юнгой.

ЛЬВОВСКИЙ. Да-да-да, точно.

Кроме того, были сборники сценариев радиоспектаклей КОАПП,[2] по радио они прошли еще, кажется, до моего рождения. И «Клуб знаменитых капитанов» – тоже сценарии, и тоже радиоспектаклей, авторами которых были такие Владимир Крепс и Климентий Минц: последний в конце 1920-х составлял собой половину «Кинематографической секции ОБЭРИУ», у него есть короткие мемуары на этот счет. «Клуб знаменитых капитанов», впрочем, не оставил по себе сколько-нибудь детальных воспоминаний, а «КОАПП», автором которого был человек по имени Майлен Константиновский, инженер-акустик по первой специальности, – так вот, это было ужасно мило. Я интересовался естественными науками и живой природой – и там как раз были эти самые животные, которые обсуждали между собой… не знаю… приспособления, наверное, какие бывают у животных, – потому что вся история была про бионику, очень модное в то время дело. При этом уже тогда было понятно, что это все (ну, слов я таких не знал, конечно) узнаваемые социальные типажи. Например, кашалот, неизменный председатель заседаний этого самого Комитета охраны авторских прав природы, был такой добродушный, несколько, как бы это сказать, недалекий советский бюрократ. При нем была птица-секретарь, дама в возрасте примерно лет пятидесяти, очень преданная своему начальнику, – и прочие, тоже очень узнаваемые типажи из той жизни. Есть у меня почему-то впечатление, что персонажи остеровских «38 попугаев» имеют к ним некоторое отношение, хотя бы и не совсем прямое.

Потом были «Три мушкетера» со всеми сиквелами. Меня, правда, не удалось заставить читать Фенимора Купера и Майн Рида – за исключением «Всадника без головы», это было чудовищно, невероятно скучно: детская литература вообще быстро устаревает, насколько я понимаю, нынешние дети уже и «Трех мушкетеров» читать не очень могут. Почему-то очень нравилась мне книга «Капитан Сорви-голова» Луи Буссенара, про англо-бурскую войну. Роман 1901 года – то есть даже не то что по горячим следам написанный, а непосредственно во время войны, и в нем очень виден антиколониальный (а учитывая, что автор – француз, видимо, еще и чисто антибританский) сантимент: героические буры сражаются с превосходящими силами оккупантов за свободу своей родины, а еще более героический юный француз им помогает. Будучи недавно в ЮАР, я вспомнил об этой книге, кажется, первый раз с того самого времени, и поразил собеседника названием старой марки голландских ружей, стоявших на вооружении буров, почему-то оно мне запомнилось. На выборах 1948 года, как мы теперь знаем, героические бойцы за свободу Трансвааля и Оранжевой проголосовали за Национальную партию, которая ввела режим апартеида, – в том числе в видах «компенсации коренному населению, пострадавшему от англичан», но книга в советском обиходе осталась, как бы это были какие-то другие буры.

Были и какие-то другие – из той же серии «Библиотека фантастики и приключений» с завитушками на обложке. Даже, кажется, «Обитаемый остров» я читал первый раз в этом издании…

ГОРАЛИК. Ты очень подробно рассказал, что читал, но старательно уклонился от рассказа о том, каким ты был.

ЛЬВОВСКИЙ. Ну, некоторым образом я пытаюсь ответить на твой вопрос. Это был ровно тот мальчик, у которого хватало времени и желания переваривать это количество литературы, довольно болезненный ребенок, времени много. Я не ходил в детский сад, меня раза три пытались туда отдавать, я каждый раз заболевал и болел по два-три месяца воспалением легких. В какой-то момент родители оставили эти эксперименты, решив, что так ребенок целее будет. Так и вышло – целее, но несколько угрюмее положенного. Так что весь мой опыт советских дошкольных учреждений – три раза по три дня, которых я не помню. Кажется, в шесть лет я успел влюбиться в девочку – но не уверен. А в школу уже пришлось ходить, куда ж деваться.

ГОРАЛИК. Что ты делал с утра до вечера?

ЛЬВОВСКИЙ. Что я делал до первого класса, я, как и всякий человек, конечно, не помню, никто не помнит. С шести лет я занимался английским языком с маминой подругой Людмилой Павловной, она была редактором на советском Иновещании, язык знала очень хорошо и меня выучила, несмотря на мое эшелонированное сопротивление. Какому ребенку в шесть или семь лет интересно чем-нибудь заниматься плюс к школе с ее домашними заданиями? Музыке меня учить не пытались, было ясно, что это дело бесполезное, о танцах не говоря.

ГОРАЛИК. В школу хотелось?

ЛЬВОВСКИЙ. Вообще не помню. Августом того года умерла моя бабушка, мама к ней была очень привязана, – и это, конечно, заслонило для меня всю историю со школой.

ГОРАЛИК. Какая это была школа?

ЛЬВОВСКИЙ. Это была самая обычная школа.

ГОРАЛИК. Это Преображенка тоже?

ЛЬВОВСКИЙ. Да, это с самого начала была Преображенка. Дело в том, что у отца была однокомнатная квартира в соседнем доме, каким-то образом им удалось превратить ее в кооперативную двухкомнатную, в которой мы, собственно, и жили. Кооперативная – это теперь, наверное, надо объяснять: после войны разрешили ЖСК, жилищно-строительные кооперативы, которые строили за счет пайщиков, но получали от государства долгую ссуду, беспроцентную или почти, ее нужно было выплачивать: советская ипотека, в общем.

Ну и вот, была двухкомнатная квартира, в которой мы жили. И школа была – совершенно обычная, 10 минут ходьбы от дома, не могу сказать о ней ничего дурного. Со второго класса преподавали английский, но это уже в то время в Москве было довольно распространенной практикой, для этого не нужно было быть спецшколой. Как это было оформлено институционально в советской системе, не понимаю, но как-то, видимо, было, называлось «факультатив». Меня отдали на английский, который я и так учил, – но, по крайней мере, был один предмет, с которым я не испытывал вообще никаких трудностей.

ГОРАЛИК. Сам факт начала школы – это же большой переход для домашнего ребенка?

ЛЬВОВСКИЙ. Да, но опять же, я немного помню. У нас была учительницей пожилая дама, Нина Николаевна ее звали, очень приятная. Я не в состоянии оценить, какая она была учительница, видимо неплохая, не ненавидела детей, относилась к нам тепло, мне кажется, мы ее по большей части умиляли, а не раздражали. Тогда мне казалось, что она совсем пожилая, но на самом деле – как это с детьми бывает, – может, что и едва за пятьдесят. В параллельном классе преподавала дама сильно более юная и вспыльчивая, кричала на детей. Ну как кричала… покрикивала.

ГОРАЛИК. А другие дети? Ты же впервые оказался среди детей, в некотором смысле.

ЛЬВОВСКИЙ. Я был рад их видеть, у меня со всеми были до какого-то момента очень хорошие отношения. Я прилично учился, у меня можно было списать, спросить, я никогда не отказывался помочь, все такое.

Была у меня еще близкая подружка, которая жила в доме напротив, наши окна выходили на ее дом, Света. Она сейчас, если я правильно понимаю, живет в Штатах и, по-моему, стала художницей. Мы очень мило дружили, довольно долго на самом деле, примерно до того момента, как я из этой школы ушел в восьмом классе. Из такой же примерно семьи, как моя. Вообще, в школе (и в классе) было много детей сотрудников НИИДАРа, НИИ дальней радиосвязи, он же огромный, – ну, тогда был, – с опытным производством, все как положено. То есть среда была довольно однородная, дети небогатой советской технической интеллигенции. То есть были и из каких-то других социальных слоев, но это не было темой. Национальность – ну, может, нечасто, – но не социальное происхождение, об этом никому не приходило в голову задумываться.

ГОРАЛИК. Что тебя интересовало тогда кроме книжек? Вообще, что тебя интересовало тогда?

ЛЬВОВСКИЙ. Ну как, я гулял «на раене». Иногда один, иногда в компании. А там такое место… если уходить, куда дети ходят гулять, то есть не по дорожкам в парке, то место немного странное, очень старый промышленный район. Там рядом МЭЛЗ, Московский электроламповый завод, 1907 года постройки, и еще чуть дальше Лефортово. Я помню, как набрел еще в детском возрасте на поликлинику им. Десятилетия Октября – то есть 1927 года. Еще склады непонятно чего, какие-то удивительные штучные производства, оборонка – не оборонка, поди пойми. Помню Завод нестандартного оборудования, помню сукноваляльную фабрику – там, видимо, делали валенки или шинели – в общем мелкие такие производства, частью до сих пор теплятся, сейчас они у меня под окном примерно, живу я поблизости.

ГОРАЛИК. Чего хотел, чего рыскал?

ЛЬВОВСКИЙ. Чего ребенок ищет, когда гуляет во дворе? Ничего, наверное, слоняется: человеку свойственно ошиваться. Под руку время от времени подворачивались какие-то интересные штуки. То завод какой-то выкинет пласты искусственного каучука, по всей округе валяются, такая штука, похожая на ведьмин студень у Стругацких. То, значит, вводят новые бензиновые талоны, а дети собирают выброшенные пачки талонов старого образца и играют ими во что-то вроде фантиков. Обычная дворовая детская жизнь.

Впрочем, был у меня и регулярный товарищ по детским играм, не из одноклассников, старше меня на четыре, кажется, года. Жил он в том же доме и был куда более книжным (и письменным) ребенком, чем я, – в частности, он писал романы, действие которых происходило в Древнем Риме. Романы были всерьез – один занимал пять-шесть-семь таких толстых общих тетрадей по 44 копейки – и были снабжены иллюстрациями автора. Когда недавно он получил премию за книгу (non-fiction, правда) о Древнем Риме, я еще подумал – какой же удивительной цельности человек, невообразимо.

ГОРАЛИК. Он помнит об этом? О романах.

ЛЬВОВСКИЙ. Ну наверное, да. С ним мы гуляли и беседовали о каких-то интеллектуальных предметах. Еще были какие-то дети во дворе, составлявшие, поскольку школа была на некотором удалении, может и не повседневный, но регулярный круг общения.

ГОРАЛИК. А сам ты ничего не писал?

ЛЬВОВСКИЙ. Нет, я не писал ничего довольно долго.

ГОРАЛИК. А вообще какая-то потребность «делать штуки» была тогда? Рисование? Музыка?

ЛЬВОВСКИЙ. Ну во-первых, рисовать я никогда не умел и не умею, до сих пор не могу нарисовать ровно кубик, так что тут увы. С музыкой, как знают те, кто слышал, как я пою, тоже были некоторые проблемы. А писать я начал только в районе седьмого-восьмого класса.

ГОРАЛИК. Ты описываешь довольно длинное детство сейчас, это нечасто так бывает, мне кажется. По твоим нынешним ощущениям – когда это детство начало превращаться во что-то другое?

ЛЬВОВСКИЙ. Я при этом описываю сейчас только одну линию. Была еще вторая линия, в рамках которой я проводил время с родителями летом где-нибудь. Иногда в Одессе, три, что ли, раза, но чаще в Юрмале. Применительно к первому было, собственно, два варианта: Одесса и Каролино-Бугаз, коса между Черным морем и Днестровским лиманом, Овидиопольский район, место с историей – которая меня, впрочем, тогда не интересовала. У родителей были друзья в Одессе – они уже давно живут в Канаде, – которые работали на заводе, кажется, «Микрон», – а в Каролино-Бугазе был пансионат от этого самого завода, и они могли брать туда путевки. А в Юрмале родители просто снимали комнату в частном секторе, примерно между Дзинтари и Майори.

ГОРАЛИК. Как ты ощущал эти перемещения?

ЛЬВОВСКИЙ. Перемещение в Одессу – это было просто перемещение к морю, и я помню это довольно плохо, в последний раз мы ездили туда в мои восемь-девять лет. В городе мы проводили немного времени, почти сразу уезжали к морю. Ну а там – море. Я недавно перечитывал по случаю фрагменты из писем Шостаковича, в частности он пишет кому-то: «Никаких развлечений, кроме выхода из каюты на палубу и возвращения обратно, нет». Очень похоже – но мне страшно нравилось, конечно, какие еще нужны развлечения?

Но вот в том, что касалось Латвии, перемещение чувствовалось очень сильно. Во-первых, ты приезжаешь в место, где все надписи на латинице. Во-вторых, ты приезжаешь туда, где есть эта вещь, старый европейский город, про который ты читал только в книжках, – хотя Vecriga, конечно, совсем маленькая, пятнадцать минут из конца в конец, десять. Но это была другая страна, другой язык. И море я там увидел первый раз в жизни, в пять лет. Наши родственники, двоюродная сестра моей бабушки по отцу, Лида, и ее младшая дочь жили, если я правильно помню, на Блаумана. Это была коммуналка, целиком принадлежавшая до 1940 года латышской семье. С ее молодым поколением они и соседствовали: это были молодые супруги с сыном, моим ровесником. Ну короче, после советской власти все это как-то происходило. Лида понимала идиш – а наверное, что даже и говорила, когда было с кем. С дочерью они могли переброситься парой слов, если нужно было что-то сказать, чтобы ребенок (то есть я) не понял.

 

ГОРАЛИК. Ты ни разу до этого не слышал идиш?

ЛЬВОВСКИЙ. Нет – а где бы в Москве я мог его слышать? То есть мне объяснили, что это за язык, я был сообразительный мальчик, – но это было как-то ужасно странно. А Брунис, сын их латышских соседей, просто не говорил по-русски совсем – что, впрочем, нам не мешало до определенного момента прекрасно общаться и играть вместе, – по-моему, в настольный пинбол, который, впрочем, конечно, как-то иначе назывался – детским бильярдом, что ли? Не помню точно, в который наш приезд – в третий, наверное, – мы вошли, мама его, Илона, позвала его поздороваться, он появился на пороге кухни, исподлобья посмотрел, выпалил что-то по-латышски и убежал. Лида выругалась на идише, мама его что-то сказала по-латышски, тоже неласково, побежала за ним и через некоторое время привела извиняться, – хотя я, разумеется, в этой сцене был недоумевавшим наблюдателем.

ГОРАЛИК. Что это было?

ЛЬВОВСКИЙ. Я не очень помню конкретную фразу – хотя подслушал потом, конечно, разговор взрослых, – но смысл в том, что товарищ мой по детским играм за тот год, что мы не виделись, много общался со своим дедом. А дед его в молодости успел побыть айзсаргом, то есть членом добровольческой военизированной организации, такие были не только в Латвии, а много где в Восточной Европе. Эти организации можно в общем-то (многие так и делают) называть протофашистскими, некоторые из этих людей потом пошли на службу к нацистам, – но изначально это было что-то вроде народной милиции в первом смысле этого слова. Правда, хорошо ладившей с правыми авторитарными режимами типа ульманисовского.

В общем, дед, видно, как-то рассказал ему свой взгляд на советско-латвийские отношения – но надо сказать, что на следующий год мы снова прекрасно общались. Не знаю, может, родители объяснили про коллективную ответственность, а может само забылось. Они, городской средний класс, насколько я понимаю, никакой любви к советской власти не испытывали – но понимали, что и Лида, и мои родители тоже не испытывают. Смешное: Илона, мама Бруниса, гадала на картах Таро, которые сама рисовала. Их было столько, что, когда она их раскладывала, они занимали весь довольно большой кухонный стол (и еще оставалось), – то есть это была какая-то расширенная колода, очень аккуратно нарисованная цветными карандашами и фломастерами.

Ну и вот, вывески, другой язык. У Аксенова это ощущение не заграницы, а пограничья очень точно передано в «Цапле». Какое-то лиминальное пространство постоянного перехода, который никогда не происходит. Есть в этой пьесе короткий фрагмент ритмизованной прозы, удивительно совпадающий с моими детскими ощущениями.

И море, там было море, Рижский залив, он идеально подходит для детей, потому что даже ребенок идет по нему 10 минут, прежде чем сможет окунуться, мелко.

ГОРАЛИК. Ты плавал?

ЛЬВОВСКИЙ. Да, меня отец научил плавать – правда, в Черном море научил.

ГОРАЛИК. Легко было? Боялся?

ЛЬВОВСКИЙ. Легко не было, но, по-моему, не боялся.

Я, кстати, с изумлением выяснил, побывав там недавно впервые за сколько-то лет, что не помню практически главного, что есть в этих местах. Там удивительная дореволюционная деревянная архитектура. Такие ажурные непонятные строения, которых нигде больше нет. Нигде больше ничего подобного не видел – а Рига наполовину состоит из этих домов. Я провел там много времени, но никогда этого не замечал, вообще, совсем. А тут выяснилось, что огромный кусок Юрмалы в 1998 году был объявлен охранной зоной ЮНЕСКО, что нигде в Европе больше ничего такого нет, что в войну сгорело, дерево же, что советская власть снесла. И вот ничего этого не помню, не обращал никакого внимания, поразительно.

ГОРАЛИК. Почему-то из того, что ты рассказываешь, складывается впечатление, что этот ребенок непременно что-нибудь коллекционировал.

ЛЬВОВСКИЙ. Я собирал марки. В смысле, многие советские дети собирали марки в какой-то момент – и я тоже. У отца был кляссер с марками, довольно маленький. За то время, пока я их собирал, количество их увеличилось до шести или семи, кажется.

ГОРАЛИК. Это было важно?

ЛЬВОВСКИЙ. Видимо, в какой-то момент да, не очень помню. Помню, что на какое-то время я совпал с моими одноклассниками, мы менялись… Меня по большей части интересовали старые марки, колониальные, с какой-то историей, – ну или те, на которых были экзотические животные. В киосках «Союзпечати» продавались марки каких-то развивающихся африканских стран, для которых они были одной из статей экспорта, как книжки примерно. Я помню, например, марки Бурунди – они тогда только стали появляться, – такие, как календарики, которые, чуть поворачиваешь, видно то одно, то другое.

Еще у отца была коробка с монетами, которые я очень любил перебирать. В частности там, например, было два довоенных латвийских лата, а еще советские полтинники и рубли начала 1920-х, серебряные. Они не редкие, это не золотые червонцы, их не изымали.

ГОРАЛИК. Давай вернемся к вопросу про интуитивное ощущение конца детства?

ЛЬВОВСКИЙ. Взрослеешь же в детстве как будто не все время – а только на каникулах. Вот, ты пришел снова в школу первого сентября – и все, ты уже другой человек, непонятно, что и когда произошло. Вот «Вино из одуванчиков» Брэдбери – про это.

Я думаю, это было то лето, когда мне исполнилось 13 лет, довольно поздно. Это лето мы провели как раз в Прибалтике. Я не помню ощущение перехода, на самом деле я думаю, что я скорее его реконструировал по старым фотографиям, на которых до и после того – все-таки совсем разные люди.

ГОРАЛИК. Чем они различаются?

ЛЬВОВСКИЙ. Я был существенно более веселым и радостным ребенком до этого момента, а потом стал тем, кто есть, то есть человеком довольно замкнутым, которому потом потребовалось специально у себя воспитывать социальные навыки. Никакого события в этой точке не было.

ГОРАЛИК. Что изменилось?

ЛЬВОВСКИЙ. Ну, у меня осложнились отношения с родителями, с одноклассниками – впрочем, может быть, просто настал момент, когда эта однородная социальная группа, о которой мы говорили, начинает дифференцироваться, становится чем-то другим.

ГОРАЛИК. Это потери – а приобретения были?

ЛЬВОВСКИЙ. Ну, что человек приобретает, съев яблоко? Возможность различения.

ГОРАЛИК. Ты тогда еще не писал?

ЛЬВОВСКИЙ. Где-то в этот момент как раз и начал, чуть позже. Это были стихи с самого начала, я долго не пытался писать прозу. Мне повезло в том смысле, что читать стихи я начал раньше – в возрасте десяти лет – и начал, по счастью, читать с того, что полез в какой-то момент на самую верхнюю полку, где стоял такой коричневый переплетенный машинописный том, перепечатанный с американского издания Мандельштама. Там и само издание с ошибками, и еще сколько-то было добавлено в перепечатке – так что некоторые тексты я до сих пор помню в каких-то несуществующих вариантах. Дальше я стал читать все стихи, которые были в доме. В доме была Цветаева, была Ахматова, небольшой машинописный же сборник Гумилева, были какие-то неожиданные книги вроде сборника Моисея Тейфа, корейская поэзия, Сандрар и Аполлинер, Эмили Дикинсон – хотя ее в переводах читать уже совсем бессмысленно – вообще много всего.

ГОРАЛИК. Писать сразу захотелось?

ЛЬВОВСКИЙ. Нет, сначала я читал – благо отец мое чтение всячески поощрял. Самиздат стоял где-нибудь на верхней полке, Библия лежала в шкафу – но тем не менее. Не так давно был забавный случай, мы выступали вместе с Михаилом Натановичем Айзенбергом в парке Царицыно – и там рассказывали, несмотря на разницу в возрасте, похожие истории про чтение. В его случае, правда, это были Гумилев и Ахматова, и в нижнем ящике стола: он объяснял, что разница эта имеет значение, потому что в поколении моих родителей Мандельштам уже был, а в поколении его родителей Мандельштама не существовало.

ГОРАЛИК. Если говорить о прятании книг от ребенка – я думаю, все понимали, что ни верхняя полка, ни нижний ящик стола не помогут: мне кажется, это было символическое удаление.

1Всесоюзный институт научной и технической информации АН СССР.
2Комитет по охране авторских прав природы.
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»