Критика/секс

Текст
0
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

5

Белоснежие и покой, полем битвы раскинувшиеся на холодной кровати. Эх, ноябрь – отопления пока нет, вот и приходится довольствоваться теплым одеялом да случайным постельным компаньоном; на войне нет случайных или же совсем неудобных союзников – а значит Аня, обвившая руками твою худую шею, тоже сгодится в качестве подспорья теплому одеялу.

Она странная, да. Односложно отвечающая, молодая и красивая. Так, Аня-Аня… Аня. Имя еще такое, одновременно простое и звучащее одинаково на всех языках мира; полевой цветок и триумф парадокса, заключенный в женщине. Есть еще и другая, дальняя, синтез прошлого, Лиссабона и красного с женщиной; Рите больше тридцати, Ане двадцать три, кажется, а может и меньше – она точно врет, но ты пока не понял, о чем именно. Обжегшийся не понимает сути огня – разве такое вообще бывает? Загадки и домыслы, облаченные в черное белье, лежащие рядом – вот она, вот наша Аня, богиня и рабыня; рот приоткрыт, а дыхание глухо – и красиво, и вульгарно, если смотреть, наклоняя в разные стороны голову.

– Я вижу, что ты на меня смотришь. – прошептала она.

– Я думал, ты спишь.

– Делала вид. Час уже или больше. – улыбается заспанно. – Интересна реакция на сонных людей. Не видел себя? Ох, ну и дурак. Знаешь, ты как…

Поворачиваешь голову к потолку. Снова и снова, опять и опять; возненавидеть бы ее, да пока не за что. Прогнать – так посчитает последним сухарем. Кому какое дело, Миш? Да, еще вчера так было; ведомое укрепило свои позиции, правда, переступив через ступень мнительности и отчаяния, где ведомому и было место.

– Когда пойдешь? – перебиваешь, все так же на нее не смотря. В уголке глаза чернеет маленькое пятнышко – наверное, пересмотрел на солнце несколько минут назад, повернув голову к голому окну. – У меня дела есть.

– Тебя же уволили.

– Дел это не отменяет; буду созидать.

– Выгоняешь? – с вызовом спросила она, чуть улыбнувшись. – Главное – не платить мне, я все пойму неправильно.

– Да брось, ничего же не было. – нахмурился он.

Она смотрит на тебя, прикидывая кое-что. Уже не улыбается – и с убийственной горечью произносит:

– Но мы спали вместе.

Сказать бы: «и что», – только вот язык не поворачивается. Да, символизм, чертов критический символизм – с ним нельзя спорить; ты попался на свою же удочку, вытянул большую рыбу, когда ловил мелких пескарей; сложно спорить с осознанием вашего двойного сна: четыре закрытых глаза, переплетение рук, тел, фраз… Да, спали. Да, обнимались. Обнаженная плоть ее тела касалась в ночи твоей плоти – два элемента паззла, связанных чем-то посильнее входящих друг в друга пазов. Но так уж это важно, если забыть на секунду о критике? Вряд ли; люди не придают этому никакого значения, почему-почему-почему ты придаешь этому значение, Аня? Потому что – женщина; потому что ты создана из подреберья и сон для тебя – обоюдное многозначительное действие, абсолют, свобода; потому что для твоего счастья ничего не нужно? Давай, Миша, поколись щетиной в ее плечи, ласково обними, представляя другую – и она будет помнить это как минимум до конца следующего дня, томно вздыхая. «Спали вместе» – заклинание, смысл, догматизм; закрепление и заучивание, смысл и даже определенная истина; Аня говорит, что только так узнается душа – и никак иначе; черт, она тоже рассуждает критически, Миш, не находишь?

Критика – увы и ах, сексу категорически противопоставлена; кантовский императив мог служить этому веским оправданием – но дело же было в ином, верно; Аня – женщина со своими потребностями, со своими непонятными желаниями – возводит сон в степень чего-то высокого, когда сон является просто сном; признайся, Миш, ты же не хочешь ее так, как ее может хотеть другой мужчина, тут дело вовсе в другом, существует лишь молчаливое «sorry, baby», – и ничего больше; вот твоя моногамность переходит в недовольство тобой, вот ты задумываешься, как было раньше. Ты другим был. Любил играть с волосами женщин (нет, одной только женщины) и вдыхать их невозможный запах. Любил улыбаться и нежно смотреть на ту часть тела, которую преданно гладил, растворяясь в ней без осадка, что твой алкоголь, попадающий в апельсиновый сок. Да, было время; счастливое или ужасное? Впрочем, все равно: ничего уже больше нет.

– Когда мне придти снова?

– А ты снова хочешь придти?

– Совесть говорит, что нет. – говорит она, потягиваясь. – Тогда как вся я преисполнена этим желанием.

– Делай, как вздумается.

– Ты не хочешь меня больше видеть?

К черту; посмотрел. Прямо в глаза ее посмотрел, нахмурившись. Сидит без тени улыбки – далекая и солнечная, так что режет глаза. Ты не уверен, что она была тому виной – в это утро у тебя побаливали глаза, хотя обычно такого не бывает. Что же увидел? А ничего: лишь безмятежность да интерес, огоньком пляшущий у нее во взгляде. Кто-то говорил, что они, эти женщины, создания дьявола. Банальным было бы приравнивать всех – но тот, кому принадлежала эта фраза, наверняка сидел как-то напротив если не такой же, то рядом со схожей как минимум. Потому что кое-что в ней было странно; чувственность и порок, выстраданные на ее бледной фигуре, облаченной в доспехи из неясности и черного шелкового белья.

– Я уйду сейчас же, если хочешь.

– У меня есть пару часов. И я не прогоню тебя, мне интересно с тобой даже молчать, просто курить, я так отдыхаю… от всего прочего.

– Знаешь, не надо, – улыбнулась она. – притворяться, то есть. Ты уже сказал, что хотел.

«У меня есть пару часов», – о чем ты только думал? Удивительно, во что ты превращаешься за эти несколько дней. Удивительное превращение в насекомое или что похуже было не так страшно, как это – потому что фантастическое ты пережил бы легче, чем то, что так едко отдавало реализмом. Чертова литература. Сюжеты и архетипы, приходящие тебе на помощь в моменты робости – хуже этого ничего нет. Ты болен, если отвечаешь так, как где-то вычитал – болен и никогда не признаешься в своей болезни. Пару часов – Миш, ты серьезно? Отчитываться перед ней, как перед матерью или девой Марией, доверчиво смотрящих на тебя с небес? Обезумел, дурак. Пожалуйста, признайся себя, что тебя застали врасплох; притворись, будто слова сами сорвались с твоего языка, холостым выстрелом протрещав в белоснежной комнате. Молю, оболги, сказав, что поддался панике, заврался или же впустил в свою голову кого-то еще. Это… это странно, видеть как ты, такой прежде необыкновенный, поддаешься ее реалистическим чарам. Или же это может значить, что тебе есть дело до нее? Серьезно? Нет, серьезно?!

– Вечером я приду снова. Будешь один?

Ответить бы чего-нибудь, пока не поздно. Да. Прогнать ее, выругав на прощание – что может быть проще? Однако нет. А она умница; кажется даже, что заглядывая в твои глаза, она видит что-то там внутри такое, что-то, чего не каждая способна разглядеть. Упорно приходит, рабски, но уверенно спрашивая то, чего на самом деле хочет. Сидит в одном белье, шелковостью приковывая твой нахмуренный и блуждающий взгляд. Ждет ответа или не ждет? И на что рассчитывает этим вечером? Может, опоит тебя, может изнасилует – да, такое бывает редко, однако бывает. Может так же будет сидеть, не мигая и выкуривая сигарету за сигаретой, пока пальцы не устанут и она не завалится, роскошная, на кровать. Характеристика ее проста – она не говорила, когда курила и наоборот; четкое разграничение понятий давало полную уверенность в том, что было для нее действительно в определенный момент важно. Говорила помногу и одновременно отрывисто; кончая пачку, доставала следующую, она перешла на красно-крепкие, наверняка специально ради тебя. Позже это, конечно, оставит на ней потускневший след лихой молодости, вы разделите на двоих желтизну, которая пока есть только у тебя – но так, впрочем, бывает с каждым человеком, что решил на этом свете пожить.

Хмыкнула, не услышав твоего ответа; горько усмехнулась, поправляя белье. Ночь была нежна своей белоснежностью и порочной тайной, что окутывает вас двоих, что твой снежный и тихий буран. Собралась и вышла, аккуратно прикрыв дверь, не посмотрев на прощание – знала, сука, что ты будешь ждать ее, как мало кого ждал. Странно, что так все выходит – что она, такая непосредственная и такая неправильная, появилась в его жизни совсем недавно – но тогда, когда он меньше всего этого заслуживал и одновременно в этом нуждался.

Рита звонила. Шесть пропущенных, поставленных на беззвучный режим. Кричи, когда нет голоса – надейся, что сияние экрана скажет всю нежность за тебя. Почему люди продолжают звонить, когда лучше бы им со своей участью смириться? Она знала тебя. Знала отчасти твои мысли и твои образы поведения. Была упорной, была странной и почему-то необходимой, словно воздух; «забывая Риту», – отличное называние для фильма ужасов, отличное, неправдивое; да, она воздух, нет, она пресыщение углеродом, отравление, смерть; все-таки воздух. Не тот, которым ты дышишь – тот, запас которого хранится где-то вдалеке. Ты ненавидишь этот воздух за саму возможность отравления и конечности того, что наполняет твои легкие – притом прекрасно зная, что однажды ты вдохнешь и его в том числе; это будет означать конец.

– Литературщина бренности, глупый день и маленькие люди. – говоришь, обращаясь к белой стене. Да, она тебя понимала, всегда понимала. Могла понять. – Бегаем, муравьи, и надеемся, что не потеряем работу. Мы… глупые. Слишком глупые, чтобы поверить в нужность и в высшее предназначение.

Хорошая мысль. Записать бы ее, да бумага совсем извелась. Вскрыть свой тайник и подсчитать, сколько наличности у тебя на руках. Грустно, что приходится наконец делать это. В душе, конечно, надеешься на скорое восстановление в «Геликооне». Ну, или у их конкурентов. Правда, формат там немного другой… и ты там, разумеется, совсем не нужен. Что скрывать – специалистом ты был необычным, заточенным под свое дело чересчур однобоко. Но плевать – сдаваться пока не хочется, и жить можно так, как будет пока получаться.

 

Вставая с кровати, ты падаешь. Нога онемела, а левую половину тела прострелила резкая боль. На секунду чуть не теряешь сознания, пытаясь справится с чем-то накатывающим, болезненным. Голова болела и раньше, но ты не придавал этому значения – наверное, пьянство ее телом и прохлада сделали великого критика больным. Обычная простуда, ничего особенного – но это внезапное падение выбивает из колеи. Минут пять провалявшись, ты кое-как поднимаешься, тяжело дыша и прислонившись к стенке. Тебя это не заботит; критика; стресс. Времена потрясений – времена слабости; ты стал больше задумываться за эти дни, и как следствие – больше падать. Да, только и всего, ничего такого.

Стоя и тяжело дыша, у тебя не получилось не вспомнить первый разговор с Велиным больше десяти лет назад. Был второй рабочий день, и ты, молодой и энергичный, спросил его:

– Но вот все же, Григорий Валентинович! Долго я голову ломал и все никак не могу понять – что все-таки это ваше название означает. Что-то из разряда непереводимых и необъяснимых? Может, бренд иностранный какой, переложенный на русский?

– Эх, Мишка, смотри. – Улыбнулся Велин, не такой еще растолстевший и по-своему милый. – Из двух слов состоит. Короче, Гелиос – это первое, бог солнца и всего такого. Мы же кто?

– Издательство?

– Да! Луч света в темном царстве и так далее. Сам понимаешь, без этого пафоса никуда. – Велин закивал головой, словно бы подтверждая сам себе. – Но вот со вторым куда интереснее. Ты Гомера читал?

– Давно. Разве там…

– Не перебивай, Громов! Так вот, был там один человечек, троянский жрец. Ну помнишь, что кричал против введения самого коня в город. В «Илиаде» было, да. Так вот! Кричал, знаешь, прямо к богам. Не вспомню уж у кого я это когда-то читал, но образ был что надо. Представь, защитник, кричащий людям и богам. Это ж как орать-то надо… Смысл понял?

– Не совсем. – честно сказал тогда ты.

– Крик был таким громким, что все думали, что он правда до богов достучится. Думается мне, первым критиком был он – так же громко и так же бесполезно орал, привлекая к себе внимание там, где лучше было бы смирится и промолчать.

Ты тогда ничего не ответил. Ничего – и лишь для того, чтобы много позже этот разговор вспомнить. Много воды утекло, но понимание, вот оно – Велин тогда был, наверное, первый и единственный раз прав. Никому, по сути, и не нужна критика – острая, она иногда тупеет, находя на каменные головы ее читателей. Великая – мельчает, расходуя себя на бульварное чтиво. В эпоху интернета и кинематографа проститутка ценится выше – загнанная в рамки своей профессии, она хотя бы не притворяется кем-то еще.

Крик, что издал в свое время Лаокоон, был пустышкой – никем по сути незамеченный, он остался всего лишь выдуманным историческим фактом, тогда как мог бы стать отличным символом, отличным – даже удивительно, как величие Велина родило этот сильный образ среди красных мыслей в краснокруглой голове. Миша, почему ты, прислоненный и уставший, посмотрел на потолок? Зачем ты громко и отчетливо прошептал, смотря красными глазами на что-то незаметное для всех:

– Я не хочу теперь становится символом, слышишь, Велин, и ты, ты слышишь? Нет строек и созидания, есть критика, и эта критика велит – живи. Я… жить… жить хочу, буду.

6

Отпустило, поправило. Ужасно пить захотелось – а жажду, кроме как водой из-под крана, и утолить-то нечем. Может, Аней? Но до вечера ее не будет; да и не та эта жажда была. Не любви, не тяги к обладанию и спрятанного в ладошках поцелуя хочется; нет, просто чего-то еще, кроме вредной и почти бесплатной воды. Захотелось пить – а об остальном незачем уже думать, следует лишь отодвигать на задний план; жажда как образ поиска жизненно важного в мировой литературе; вот он – мотив, вот она – цель человечья…

Кто ты такой, Миша Громов? В чем твой смысл был и в чем он заключен теперь? К черту такие мысли – однако, теперь от них не отвертеться. Надеяться все еще можно – но глубоко в подсознании становится понятно: что-то всегда меняется, что-то переливается; белая вода в красное вино и наоборот; не будет в твоей жизни больше критики и уродливо высмеянных светом и тенью коллег, красного вина и улыбок, корпоративов и приказов, отдаваемых толстыми людьми. Начиналось ли одиночество или продолжалось? Тоже вопрос; одни вопросы о жизни, чем-то напоминающие моэмовский персидский ковер – там тоже все было не так однозначно; хотя, если вдуматься, однозначности и вовсе нет – только жалкие иллюзии и фантазии, что заставляют смотреть на мир однобоко. Да, паршиво – и от мыслей таких тошно, и поглубже их никак не засунешь. Просто теперь будешь немного грустнее – хотя и раньше веселье как-то не било через воображаемый край. Уволен, выкинут, унижен; свет твоего слова стал тьмой твоего слова; критика, как и Бог, мертва – ницшеанство в прошлом, хочется думать о воде и немного о женщинах.

Она ушла, а ты все лежишь и думаешь, возводишь слабость в парадигму жизненности, нет, не так – твоей жизненности, жизни, существования; бытия – вот отличное слово; думать и лежать, курить красно-крепкие, ждать Анечку? Нет, Аню. После падения идти никуда уже не обязательно, почти целый день лежишь, изредка впадая в дрему. Почти; выходить все же из квартиры приходится. Сны не были снами, а мысли – мыслями; образы и мотивы кружили тебя среди облаков литературы и реальности, причудливо наслаиваясь друг на друга. Знал все это время, что она придет. Отсчитывал минуты, секунды и часы. Возмущался своей слабостью и тут же себя прощал; просто кому еще было это делать?

Она пришла поздно вечером, молча, не постучавшись. Дверь ты не запирал – знал, что такого унижения она вряд ли вынесет. Одежда твоя лежала на полу, но почему ты сказать не мог – то ли сам ее расшвырял, то ли за тебя это сделал ветер. Она знала откуда-то, что ты все-таки сегодня выходил на улицу – виной тому были пустые бутылки, разбросанные по ровному полу.

– Куда ты уходил? – разуваясь, спросила она.

– Мне целый день хотелось пить. – нарочито громко говоришь, пытаясь ее удивить. Не вышло. – А вода опротивела за день.

Она вошла и осмотрела комнату, кое-как освещенную напольными лампами. Сидишь в одних лишь брюках на заправленной простыне, смотря куда-то вглубь квартиры. Выглядишь в ее глазах несчастным, но улыбаешься (пытаешься). Рубашка комком на полу – переступив через нее, она послушно села рядом и дотронулась до твоего плеча. Вздрагиваешь.

– Как ты попадаешь в подъезд? Домофон…

– Я живу в твоем доме. Ты разве не знал?

Аня не возражала тому, что ты так в это и не поверил, дернул плечами.

– Оденься. – Она заботливо провела рукой по плечу. Волна чего-то неприятного обожгла изнутри и ты отдернулся. – Ну, что ты. Холодно же! На улице сегодня…

– К черту. – Отрывисто бросаешь на нее взгляд. – Я не на улице.

– Отопления же пока нет.

– Выживу.

Слово резануло слух. И ей, и ему. Ты так и не понял, что сказал, не понял, что подразумевал, произнося это – слово пришло к тебе само, внезапно; говорить его ты не собирался. Выжить. То ли ты хотел сказать, Миша Громов, бывалый критик и нечестный по отношению к самому себе человек?

– Представляешь. – тихо начинаешь, отгоняя нерадивые мысли. – Представляешь, сегодня я видел кое-что интересное.

Она молчала. Слышишь тихий шелест ее одежды – понятно, что она раздевается, как и обычно. Странно, что ей никак не могло это надоесть. Раздеваться и прижиматься, надеясь на тепло иного порядка, что ты хотел бы ей дать, мог бы ей дать. Ты знаешь, что она не спросит, что именно сегодня было увидено. Да, она не из таких. Сейчас разденется и закурит, смотря на твои скулы; с жадностью будет ловить каждое слово, чтобы потом сделать вид, что временно стала глухой – ненавидишь в ней это, но упорно с этим миришься.

– Я не приемлю людского общества. Я…я слишком много в свое время его познал. Все дело в жажде, понимаешь? Чертова жажда, которая пересилила меня. – говоришь тихо, наклонив голову. Почувствовав на своей ноге руку, дергаешься, но продолжаешь. – Так вот, я был ужасно занят сегодня. Целый день. Весь день я провел в делах, а потом отправился в магазин. Пить захотелось. И вот я…

Сбивчивость. Смущение, запинки и обыденность, ставшие чем-то вроде молитвы в этот поздний, никому не нужный час. Говоришь и качаешь головой, отрицая свои слова и веря в них всем сердцем; твоя вера сожжена в полях Минска, но разве кто-то сжигал веру в себя? Нет, она несгораема; никто, никто, никто не посмеет; ты веришь в свои слова. Дурак, поддавшийся слабости. Купи перо, авторучку, машинку или же компьютер – и изливай свою душу там. Но нет, Громов. Сидишь и путанно, банально и ожидаемо рассказываешь то, что тревожит душу, той, чьей фамилии до сих пор не знаешь. История-то банальна, стара как мир. Разрушенный и слабый, пытаешься донести до нее то, что волнует тебя больше всего на свете – зная, что ей нет до этого никакого дела. Оправдываешься, придумываешь детали там, где их нет. Чураешься собственной глупости и недостатка такта, говоря банально. Ха. А ведь когда-то был хорошим критиком, не боялся того, что на тебя люди искоса посмотрят.

Это продолжается десять, нет, двадцать минут. Рассказываешь, как в очереди не заступился за продавщицу, обсмеянную пьяным созданием из нижних слоев населения. Говоришь, как это было смешно и одновременно трагично – и периферийным зрением замечаешь, как она зевает, прикрывая рот. Выслушав твои сбивчивые мысли, она говорит:

– Не знала, что ты пьешь пиво.

Тебе лишь глухо остается ответить:

– Не пил около восьми лет.

Глупые, глупые создания эти люди. И ты глуп, и она. Ты хочешь чего-то или же вовсе ничего? Рухнуть или же восстать? Смотри, представим, что жизнь твоя через миг закончится – и не останется после тебя ничего. Ну да, та статья из «Геликоона» останется, да и с десяток других, похуже. Рита останется, кивающая, плачущая, все-таки Аня, которая непонятно как себя поведет. Будут похороны, на которых Велин скажет:

– Хороший Миша мужик был!

А Лопанцев поддакнет, эффектно пустив слезу. Да и все. Забудут тебя, Миша, через полчаса – ну, только Рита может иногда станет на могилку приходить и напоминать о том ужасном разе, или же о целых трех; неважно. Стоит ли ради этого умирать? Да вовсе уж нет.

Но представим иначе – ты переживаешь этот миг. И следующий, и с десяток новых, за ним идущих. Что потом-то? Тебе под сорок, жены, родителей, собаки – и той нет. Нет никаких почти умений и навыков, желаний, амбиций… тотальное нечто, затерянное в твоей свободе, которую остальные называют «этой квартирой». Да и называют ли? Да и есть ли эти остальные? Подумай, Миша Громов. Подумай и реши, нужно ли тебе это? Нужно ли тебе хоть что-то?

Кубики, элементы; советское пространство, ненависть к родителям, Рита и портвейн, маленькое место, названное Лиссабоном, похищение, строительство через дефис созидание, критика, секс, снова критика… вот и все. Теперь еще Аня – глупо отрицать ее причастие кубика; неизвестно, что происходит с тобой и с ней, но она приходит, раздевается, говорит о многом и ничего совсем не говорит; слушает тебя и односложно отвечает; курит твои красно-крепкие и приносит свои; она совсем ничего не знает о прошлом, которое было двадцать, двенадцать или пять тысяч лет назад – почему ты рассказываешь ей о настоящем, Громов? Расскажи ей о Минске. О украденной водке и потере веры, о сжигании, о дождях и автостопе и как однажды ты встретил удивительную перекройку страны где-то там, в выдуманных полях; расскажи ей о Рите, об одном или трех ужасных разах, расскажи ей, пожалуйста, посмотри, что станет: с криком ли убежит, без крика ли? Критик; секс-аллюзия на библейские строки; мотив пива как интерпретации мифологической амброзии в рамках современного…

– ..вот и я так, и я. Пиво это. Знаешь, по молодости было весело, – говорит и говорит Аня, не замечая твоей рефлексии, нет, попытки рефлексии. – а теперь вот никак. Ни веселюсь, ни грущу. Раньше было хорошо – а теперь, напившись, плачу и стараюсь поскорее заснуть.

– Безвкусно.

– Нет, не всегда. Раньше-то иначе было. – Затягивается и молчит; через две минуты продолжает, непрерванная, необыкновенная. – Знаешь притчу о царе и книгах?

Под Минском не учили притчам – там учили лишь любить и царапать спины; в украденной водке было много знания, в похищении заключалась целая идея: «БУДЬ…», – и вместо многоточия ты подставлял то любовь, то критику, то секс; нет, тебя никогда не учили ни одной притче, в них почти что нет никакого материала.

– Был царь один, молодой и красивый. Знаешь, эти цари всегда такие. Ну, в большинстве. И вот однажды выдумал он или же задумал… кстати, как правильно?

– Задумал. Продолжай.

– ..задумал он узнать все на свете. Ну, знаешь, решил понять, что такое вообще эта жизнь и как этой жизнью управлять. Он же царь! Ему о людях заботится и так далее. И приказал он принести ему разгадку этой жизни. Чтобы коротко и ясно.

 

– Слышал я что-то такое. От начальника, только в виде анекдота.

– Я распалилась, а значит продолжу. – сказала она, нахмурившись. Не нравится – не слушай.

– Да, продолжай.

– Так вот, царь. Пришел к нему мудрец, и говорит – вот тебе, царь, пятьсот книг, в которых записан сам смысл жизни…

К черту это слушать. Слышал уже от Велина, а потом прочел в другой книге; ты не знал, что это тоже является притчей. Да, реализм штука такая – приходится читать великих и великое по несколько раз, выискивая аллюзии или предмет авторской отсылки, иногда находя его даже у таких великих гениев, как некто Исаев. Аня, Аня… вот дура-то. Вздумалось ей говорить о смысле жизни, когда сам об этом думаешь? Как будто тебя, открытую книгу, листает. Она говорит и говорит, не привнося ничего нового. Тень загадки понемногу рассеивается – с каждым новым словом становится или яснее или непонятнее, что она за человек. Где она могла эту притчу услышать? Вряд ли прочитала книгу англичанина: слишком уж резки ее замечания и ухмылки, отпускаемые, словно выдох без предварительного вдоха. Она заканчивает такими словами:

– ..так и умер он, разочаровавшись. Потому что раз человек рождается, страдает да умирает – толку было столько лет ждать-то?

– И правда, в этом действительно что-то есть.

Сидите полночи, прежде чем она уходит. Странно, но когда дверь хлопает, становится хуже. Болит голова, дыхание затрудняется. Сердце бешено молотит, задыхаешься и хрипишь, схватившись за грудь. Правая рука онемела, а в левой отчаянно бьется что-то чужое, не принадлежащее ни тебе, ни сексу, ни критике; нет контраста, нет жизни в том, что наполняет твою руку. Напольные лампы горят, но света их совсем не видно. Что-то страшное закрадывается в душу – необъяснимое что-то, но это не восставшая из пепла вера, не забытое воспоминание, даже не любовь; чувствуешь, что готов бороться – после нескольких ужасных минут все же находишь в себе силы прокричать что-то нечленораздельное своей белоснежной квартире. Еще секунда – и боль отступает. Сердцебиение восстанавливается, проморгавшись, снова видишь тусклость своих белых стен. Это глупо, но ты тут же запиваешь почти ушедшую боль остатками пива. Закуриваешь красно-крепкую дрожащими пальцами и зачем-то думаешь о том, чтобы обратится к врачу. Но сигарета выкурена, пиво выпито. Все ничто, пустота, белоснежность; красная тревога отступает; доктора подождут, а тебе нужно кое-что еще.

Ненавидишь слабость, но договариваешься на утро. Критик; образ Риты как плацебо, конфликт красного (эмоции, во главе секс) с белым (разум, во главе – критика); аналогия, антропонимия, вспомнить бы еще слово на «а», что же ты, великий критик, не можешь? Она ушла, забрав с собой черное белье и тебе стало хуже; слова на «а» давно уже кончились, есть лишь отдающая белым буква «м», неоновая вывеска, Громов, кантовский императив:

«М» – значит моногамность.

Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»