– Прошу, девушка, на следующий!
– Это с какой стати? – отрезала она.
– Отойди, не стеклянный, – глухо добавил Мишка.
Парень собрался что‑то ответить, но тут враз с разухабистой музыкой шейка появился Васька.
– Пошли! – как своей, бросил он Тоне.
– Мы с Мишей танцуем, – заглядывая Гребенщикову в лицо, отклонилась она и взяла его за рукав.
– Этот танец он не уважает, – сказал Васька, незаметно моргнув другу.
Тот отвернулся. Тоня, в недоумении помедлив, ушла с Чеботнягиным, опять уважительно поддерживающим ее под локоток.
И снова Мишка взглядом ловил их в толчее. Тоня танцевала тяжеловато. Зато Васька извивался, точно угорь.
…Когда они вернулись к скамье, на которой оставили Гребенщикова, его там не было.
Он не спеша вышагивал в темноте, перепрыгивая через какие‑то колдобины, которых днем и не найдешь, вышел к освещенному пирсу, где не утихала работа – трудилась ночная смена.
Такое впервые в жизни навалилось на него. Были, конечно, встречи. Но как эта?! Вроде нежданно‑негаданно захватило оглушительно сладостной пургой… Вот она – любовь!!
Никто, знающий Мишку, не поверил бы глазам, увидев его сейчас – он притопнул ногой, раскинул руки, засмеялся неслыханным смехом. А потом замер, будто вслушиваясь в ночь, после чего пронзительно свистнул, да так, что далеко в море заметались нерпы, прядая крошечными нежными ушками…
В томительности проползло несколько дней. Мишку поставили на засолку. Вместе с напарником – угрюмым бровастым мужиком вдвое старше его возрастом – он откатывал и грузил на машины тяжелые бочки с рыбой, густо сдобренной крупной солью…
Тоня неподалеку, за тем же длинным столом, ловко потрошила кету, быстро и осторожно отделяя икру от внутренностей.
– Куда с танцев пропал? – поинтересовалась она, глядя на Мишку до густоты синими глазами.
Смущенный, он только пошевелил губами.
– Давно так хорошо не отдыхала! – в недоумении от его молчания, продолжала Тоня. – Зря ушел.
От объяснений спасло Мишку появление подручного икрянщика, который появился с цинковыми ведрами и забрал янтарно‑скользкую икру на обработку. Расстроенный от того, что врать не приучился, а признаться в неумении танцевать впервые в жизни было стыдно, Мишка ушел…
После обеда смену, в которой была Тоня, отправили на отдых – ночью ожидалось поступление большого улова. А чуть позже на пирсе появился Васька. Он шел, блуждающим взглядом шаря по столам. К Мишке приблизился пасмурный.
– Почему не в море? – удивился тот, протирая тряпкой изъеденные солью руки.
– Топливный насос полетел, – отведя взгляд, пояснил Чеботнягин. – Одна морока с ним.
– Ты же новый получил? – в глубоком раздумье возразил Гребенщиков, который час назад видел «Голубой Дунай», очередным заходом ушедший к ставным неводам.
– Разрегулировался, стало быть! Объяснять, что ли? Все равно не поймешь! – разозлился Васька.
– А вдруг пойму?
– Не желаю я с тобой в технические вопросы вдаваться!
И, пряча глаза, поинтересовался:
– Тоня где?
Гребенщиков мрачно глянул на него.
– В ночь выйдет.
– А я думал – на танцы сбегаем! – разочарованно пробормотал Васька.
Неожиданно взмахнув рукой, будто отшвыривая что‑то ненужное, решительно признался:
– Полюбил я, Мишаня! Что хочешь делай…
Мишка никак не реагировал на его слова. Тогда Чеботнягин, откашлявшись, попросил:
– Мне бы сегодня переночевать… У тебя места не найдется?
Гребенщикова поместили в непонятном строении, где вместе с командой вспомогательного кунгаса он спал на кое‑как сколоченных нарах, приткнутых к стене из фанерных щитов.
– Приходи, – сказал он.
И поволок к подъехавшей машине лаги, по которым увесистые бочки закатывались на борт…
Васька появился выпивший, насупившийся, непривычно молчаливый. Беспредметный разговор между ним и Мишкой не получался. Умолкнув и бессловесно пережевывая твердую солоноватую колбасу, Чеботнягин безнадежно сообщил:
– Нет ее в смене. Не вышла почему‑то…
И, злобно сверкнув на Гребенщикова сузившимися глазами, раскис совсем. Мишка помог ему улечься, вышел на улицу. Неподалеку грохотало море. От его ударов чуть покачивалась медлительно плывущая ночь. В небе струились плотные облака, мешая зорким звездам разглядеть – что там делается, на земле? Оттого, видно, недовольно щурились они в невообразимой вышине, изредка проглядывая между облаками…
Ноги сами несли его в направлении одного из общежитий, где разместились женщины. Несмотря на выпитое, мысль была ясной. Он шагал, забыв о Ваське, обо всем на свете – перед глазами стояло единственное милое лицо…
Откуда‑то донесся смех, но тотчас прекратился. Со стороны пирсов взвыла сирена подошедшего с уловом сейнера. И снова наступила тишина.
Возле двери общежития стояла курносая девчонка, по‑беличьи грызла малюсенькие кедровые орешки. На вопрос о Тоне охотно сообщила:
– Здесь она. Уголь колола, да тюкнула себя по пальцу.
Мишка потянул дверь. Она оказалось запертой. Обратиться за содействием к девушке не пришлось: из темноты подоспел парень в светлой шляпе и матросском бушлате внакидку, и вместе с ней снова ушел в темноту.
Потоптавшись у двери, Мишка постучал. Не услышав ответа, снова – сильнее. Прислушался… С той стороны послышались осторожно приглушаемые шаги. Гребенщиков легонько стукнул кулаком, вполголоса позвал:
– То‑ня…
– Ты, Миша? – удивленно спросила она.
Гребенщиков передохнул, будто выбрался, наконец, к чистому воздуху после долгого блуждания в душном лабиринте.
– Я!
– Поздно ведь, – помолчав, настороженно сказала она. – Что это надумал в такой час?
– Не могу без тебя… – еле вымолвил Мишка.
Прислушался – тихо… И, не в силах перенести этой тишины за дверью, выдохнул почти с отчаяньем:
– Неужто не веришь?!
– Верю, – чуть напуганным голосом отозвалась Тоня. – Знаешь… приходи завтра. Ладно?
– Почему? – хрипло, с недоумением, спросил Мишка.
– Странный ты какой‑то… Выпил, что ли?
– Малость совсем.
– То‑то! – почти радость послышалась в словах Тони, отыскавшей объяснение нежданному его визиту. – Раньше, небось, о любви не говорил!
Одолев вновь наступившее мучительное безмолвие, Гребенщиков тускло поинтересовался:
– Что с пальцем‑то у тебя?
– Ерунда. Заживет! – успокоила она. – Так приходи. Только трезвый. Договорились?
– До свиданья, – сказал Мишка и побрел прочь…
Это было удивительней говорящего осьминога: Васька, только что совершенно пьяный, сидел на порожке дома и смотрел на Мишку почти трезвыми бешеными глазами. Сразу вслед за Гребенщиковым он шагнул в комнату.
– Что хорошего, Михайло Кириллыч? – фертом встав перед Мишкой, выдохнул он.
Присев на табуретку, Гребенщиков начал стаскивать сапоги.
– Стой! – дико завопил Васька – Погоди на боковую! Я тебе… все тебе… выскажу!
Мишка продолжал тянуть сапог – в каждой оспинке его лица, казалось, таилась печаль. Чеботнягин заскрипел зубами.
– Змей! Понятно тебе, что я всю жизнь из‑за нее поломал?! Денег ни шиша не заработаю?! Потому что мне она сейчас – превыше всего!.. А ты? Какая у тебя может быть любовь? Ну?! Ответь, гад бессловесный! По какому праву жизнь мою калечишь?
Мишка напоминал глухого – настолько не реагировал на крики, слетавшие с искривленных бешенством Васькиных губ. Разувшись, он залез на нары и принялся расстегивать рубашку.
– Убью‑ю! – на одном дыхании завизжал Васька. – И тебя, и ее порешу! Разом!!
Подскочив к Мишке, он яростно выдернул из‑под него одеяло, развернувшись, ударил им друга по голове. Только тогда Гребенщиков поднял лицо, посмотрел на Ваську долгим томительным взглядом. Несколько раз без толку замахиваясь одеялом, тот стих.
– Отступись, Мишка! – жалобно сморщившись, попросил он. – Неужто врагами станем?
Снова опустив голову, Гребенщиков глухо, как в подушку, пообещал:
– Не беспокойся. На пути у тебя не буду…
Прошло некоторое время. Путина завершилась. Гребенщиков снова находился на своей потребкооперации. Васька, имея резерв времени, использовал его, как мог.
…Закат провис над морем легкой шалью – золотой, с фиолетовыми разводами.
Васька стоял на пассажирском пирсе – наблюдал, как грузятся в катер люди с чемоданами, ящиками, корзинами и даже бочонками. Близился конец навигационного периода и те, кому следовало попасть на материк, спешили это сделать.
Отбросив пузырящийся полукруг волны, катер развернулся к застывшему на рейде теплоходу. И тут появился высокий худой парень с рюкзаком за плечами и небольшим чемоданчиком, перетянутым брючным ремнем.
– Мишка! – не веря глазам, ахнул Чеботнягин. – Как живешь, Мишаня? – тише спросил он с немалой долей смущения.
Лицо Гребенщикова, молча смотревшего на него, казалось чужим. Может быть потому, что как бы постарело на несколько лет?
– Живу, – неопределенно ответил он.
Опустив чемодан к ноге, Мишка несколько секунд беззвучно шевелил губами, сумрачно добавил:
– Моряк с другими кобелями Цыгана загрызли. Из‑за Жучки… Самый умный и надежный он был…
– Ничего! – ободрил Васька, – Другого найдешь.
– Теперь другого не надо! – равнодушно возразил Мишка. – Разогнал я их всех.
– Как же ты… без собак?
– А к чему они? Если уезжаю.
Лишь сейчас до Чеботнягина дошло удивительное появление бывшего друга с рюкзаком и чемоданом.
– Куда?
– На материк. Строек там много…
– Да ты сроду в тех краях не бывал! – ошалело вымолвил Васька. – Сбесился, что ли? Кому ты на материке знаком?.. А Тоня несколько раз тебя вспоминала. Ей‑богу. Куда, дескать, пропал…
Мишка достал папиросу, раскрошил в пальцах и сел на свой чемоданчик.
…Сбросив скорость, вернувшийся катер, подошел к пирсу.
– Кончай, Миша! – попросил Чеботнягин, рассматривая черное от горести лицо Гребенщикова. – Останься, а? Ведь Тоня меня не любит. Честно говорю!
Мишка вроде не слышал его. Подхватив свой груз, он шел к сходням. Уже шагнув на них, оглянулся, махнул свободной рукой, сказал что‑то. А что – Васька не разобрал…
Поздним вечером у проходной рыбоконсервного завода, дождавшись Тоню, он сказал:
– Вот что… Встречаю тебя, значит, в последний раз.
– Почему? – удивилась она.
– Миша сегодня уехал.
– Далеко? – спросила Тоня и остановилась.
– На материк подался.
Тоня секунду подумала.
– Попрощаться даже не захотел! – сказала она, и в кукольных глазах мелькнула человеческая обида. – Что ж, если так… Видать, завлекла какая‑то чудика!
– Он не чудик, а человек! – оскорбленно вскипел Васька. – С большой буквы притом. Хотел бы я измерить, чья совесть сильней – мушкетеров там всяких или его… Эх, не поняла ты Михаила!.. Словом, получается, что разошлись мы с тобой, как в море корабли. С этим прощай!
– Прощай, – без огорчения согласилась Тоня.
И пошла дальше.
Васька, не оглядываясь, уходил в противоположную сторону. Он удалялся, высоко подняв маленькую головку с коротким черным чубчиком – словно изучал непостижимые звезды…
Вернувшись в холостяцкое общежитие рыбокомбината, где Васька имел железную койку и персональную двухстворчатую тумбочку, он со всего маху плюхнулся на кровать, уронил голову на скрещенные руки. И, хотя в общежитии все спали, ожесточенно заорал: «Когда я на почте служил ямщиком…» – в голосе его звучала искренняя тоска…
Голубая звезда
– Я запрещаю тебе встречаться с этим молодым человеком! Поняла? За‑пре‑щаю! – голос Надежды Августовны сорвался на крик.
– Подожди, Надя… Не волнуйся, – вмешался Юрий Сергеевич. – Люсенька, пойми главное! Дело не в том, что парень решил посвятить жизнь спорту, а…
– Нет, именно в этом вся беда! Он ей не пара! – красная от волнения, перебила Надежда Августовна.
– Меня удивляет другое, – осуждающе глянув на жену, сказал Юрий Сергеевич. – Учится он где‑нибудь?
– Работает… В будущем году будет поступать в физкультурный, – тихо ответила Люся.
– А поступит или нет – еще вопрос! – взорвалась Надежда Августовна. – Нет, Юра, ты только послушай! Девочка через три года окончит университет, этот – собирается поступать… на физкультуру!.. О чем вы разговариваете, хотела бы я знать? На какие темы?
– Действительно, Люся – какие интересы вас объединяют?
– Отвечай папе! Или он тоже «ничего не понимает»?
– Я люблю его! – неожиданно громко сказала Люся с властной отцовской интонацией.
– Что такое?! – остолбенела Надежда Августовна.
– Люблю! – подтвердила дочь и, бросившись на стул, заплакала.
Ночью в комнате родителей состоялся семейный совет.
– Девчоночья блажь. И больше ничего. Издержки юности, – заметил Юрий Сергеевич, задумчиво постукивая пальцами по телефонному столику.
– Эти издержки могут дорого обойтись! – кипела Надежда Августовна. – Девчонка потеряла голову!
– Не шуми, Надя… Хоть раз, как старший друг, ты пыталась поговорить с Люськой? Объективно выяснить – что представляет этот парень, каков его характер, наклонности, планы?
– Она ничего не отвечает. С Люсей невозможно найти общий язык!
– Потому что ты сразу обрушиваешься на нее… Честно признаться, я также не в восторге от ее увлечения. Но, насколько нам известно, Люся не относится к чрезмерно влюбчивым натурам.
– Это меня и пугает! То девчонку из дома не выгонишь, никто из мальчиков, видите ли, ей не нравится! Вдруг – пожалуйста… Футболист! Знаешь, я твердо убеждена: чем больше сил человек отдает спорту, тем больший ущерб наносится уму… и чувствам!
– Ну, это уж ерунда.
Наступило молчание.
– Короче, девочка начиталась всяких книжонок, насмотрелась кино и телефильмов о спортивных суперменах… И нашла своего героя! – резюмировал Юрий Сергеевич, нашаривая на столике сигареты, хотя обычно в спальне не курил. – Ты, пожалуй, права. Эту историю следует прекратить.
Заседание в институте закончилось поздно. Юрий Сергеевич со своим заместителем вышли на улицу. Вечер был прохладен. Под напором мечущегося ветра деревья шумели о чем‑то своем, непостижимом людям…
– Пешком пройдемся, Михаил Степанович? – предложил директор.
Осмотрительный заместитель вперился в небо.
– Ничего, не размокнем…
В облаках таились отсветы невидимых звезд. На асфальте пугливо метались сухие листья. Фонари и светильники в синем сумраке горели особенно ярко.
– Воля ваша. Начальству положено подчиняться, а я человек дисциплинированный, – согласился Михаил Степанович, удобней подхватывая увесистый портфель.
Занятые своими мыслями, они шли по широкой улице, которая убегала к скверу, осыпанному множеством огней.
…И вдруг, словно прорвав свод небес, обрушился тяжелый ливень. Асфальт сразу стал темным и засверкал, будто облитый нефтью. Редкие прохожие кинулись в укрытия. Из водосточных желобов начали низвергаться пенистые водопадики…
– Что я говорил? Вот вам прогулочка! – вроде бы даже со злорадством воскликнул Михаил Степанович.
Мимо кенгуриными прыжками проскакал парень в замшевом пиджаке и залатанных джинсах. Следом за ним, прижимая к сердцу белый кулек, просеменил толстый старик, прикрывающийся уже намокшим зонтиком.
– Есть ведь запасливые люди!.. Или даже спят с зонтом? – засмеялся Юрий Сергеевич.
Михаил Степанович бросил на него неодобрительный взгляд, ибо, очевидно, мысленно упрекал себя в том, что не столь предусмотрителен, как они.
Неужели всего десятки минут назад на этих скамейках сидели, а по аллеям, сейчас заваленным мокрыми листьями, прогуливались люди? Летели сплошные струи дождя. На асфальте горело холодное желтое зарево. И особенно пустынным казался сквер из‑за бесчисленных светильников, которые раздольно освещали скамьи и газоны, затопленные водой…
Внезапно из боковой аллеи вышел невысокий парень с девушкой на руках, крепко обхватившей его шею. Девушка с головой была укрыта пиджаком, а парень, казалось, только что вылез из реки – насквозь мокрая рубашка облепила его спину и сильные плечи. В озаренном разливом света безлюдном сквере, неторопливо бредущий под ливнем по влажному асфальту, казался он Иваном‑царевичем, после долгих скитаний отыскавшим свою Василису Прекрасную…
– До чего хорошо! – негромко произнес Юрий Сергеевич. – Это же стихотворение наяву!.. Простите, Михаил Степанович, вам не приходилось носить на руках собственную судьбу?
– Завидую вашей нестареющей душе, – брюзгливо отозвался тот. – Лично я считаю – лучше бы они бежали каждый собственными ногами. Чтобы меньше промокнуть.
Юрий Сергеевич с нескрываемым сожалением глянул на него.
– Вот как?.. Несомненно – это было бы практичней.
Они скоро догнали парня. Он оглянулся, и Юрий Сергеевич встретился с его глазами, которые сияли счастьем. То, что испытывал в эти минуты этот рыцарь в сочащихся водой туфлях и с прилипшими ко лбу прядями мокрых волос, объяснять не требовалось! В таком состоянии для человека нет ничего невозможного и недоступного, дали перед ним ясны даже в самую мрачную непогоду, ибо состояние это определяется коротеньким и бесконечным словом – любовь…
Взгляд Юрия Сергеевича остановился на поджатых ногах Василисы Прекрасной, обутых в коричневые «танкетки». Резко остановившись, он проводил влюбленных долгим взглядом.
В комнату Люся вошла молча.
За окном город тонул в густеющих сумерках. А в чистом небе, над полоской зари, острым голубым кристаллом сверкала звезда.
– Дочь, можно с тобой поговорить? – шагнув к ней, спросил Юрий Сергеевич.
Люся с удивлением глянула на отца.
– Слушаю тебя, папа.
– Как его зовут?
Глаза девушки вспыхнули радостью, потому что лицо отца сказало ей все.
– Пусть приходит к нам, – сказал он и положил руку дочери на плечо.
Молча смотрели они на сверкающую в небе голубую звезду – древнюю, как мир, и вечно юную, известную всем и каждый раз открываемую заново, таинственную, непостижимую и прекрасную, как сама человеческая любовь…
Стена
Двухэтажный дом, в котором я временно остановился, хранил следы многих десятилетий, прошедших через него. Это был осколок давно исчезнувшего уездного городка – с вычурным фасадом, высокими узкими окнами и облупившимися амурами, животики которых выставились над мрачноватым подъездом.
Я приходил усталый. И чуть ли не каждый день, едва открывал дверь, как музицирование за стеной начинало бить по голове. Стены дома, источенные временем, перестали служить преградой для звуков. Поэтому бренчание пианино в соседней квартире раздавалось столь явственно, словно находилось оно возле самого уха. Репертуар выдерживался с неизменным постоянством – несколько цыганских романсов, песенка «Как много девушек хороших», танго «Брызги шампанского», фокстрот «Риорита» и старинный вальс «Амурские волны» А также еще что‑то, столь же древнее – что именно, сейчас уже не помню… Это однообразие, в сочетании со стонами расстроенного инструмента, сначала вызывавшее обычное раздражение, через непродолжительное время превратилось в подлинную пытку.
Я знал, что за стеной проживает женщина, однако еще не встречался с ней, ибо поселился здесь недавно. Впрочем, не был знаком и с другими соседями. Кроме домкома – суровой женщины, два или три непродолжительных разговора с которой заключались в том, что она напоминала мне о необходимости прописаться, а я обещал сделать это в ближайшее время.
Таким образом, конкретных сведений о «музыкантше» за стеной не имелось. Но озлобленное воображение рисовало ее так: перезрелая девица с прыщавым лбом, высокомерно‑обиженным выражением глупого лица и папильотками в травленных перекисью волосах…
А жить становилось совсем невмоготу. Возвращаясь вечером, я боялся открыть дверь комнаты, почти со страхом предвкушая дребезжащие аккорды мелодии, которые недавно нравились мне самому, но повторяясь изо дня в день, да еще в скверном исполнении, стали нестерпимыми, даже ненавистными.
Прекратить эти упражнения казалось невозможным. Несколько раз я порывался объясниться с «музыкантшей» начистоту, но по понятным соображениям, хотя и с большим трудом, удерживался от этого. Что же делать? Сообщить в милицию? Подать в суд? Нелепо… Обращение к помощи домкома исключалось – я избегал встречи с нею.
Однако всему есть предел!
…Тяжелым влажным паром дымилось начало апреля. Пригреваемые неярким, но уже теплым солнцем, на карнизах плавились сосульки, роняя прозрачные и длинные капли. Снег превращался в серую жижу – прохожие испуганно шарахались от дороги, когда мимо проносились автомашины, взметавшие смешанную со снегом грязь…
Всем известно, как легко простудиться в обманчивый период потепления, когда особенно хочется распахнуть пальто и всей грудью, всем существом впитывать всегда неповторимый дух весны!
Я заболел. День провел в сумрачном состоянии. К вечеру стало так плохо, что я едва добрался до квартиры, и с единственным желанием лечь открыл дверь. В комнате стояла благостная тишина. Не зажигая света, я подошел к кровати и…
В тот же момент, будто только меня и ждали, за стеной что‑то гукнуло, заскрипело и в ужасных дребезжащих, бренчащих, бьющих по оголенным нервам звуках закувыркалось подобие песенки «Скажите, девушки, подружке вашей…»
Дрожа от озноба, я почти бегом направился в соседнюю квартиру, готовый убить неугомонную тупицу!.. Да – сейчас я знал, что такое хватающая за сердце ненависть!
Постучав, но не ожидая ответа, я ворвался в незапертую дверь.
Испуганно приподнявшись из‑за облупленного пианино, полуоткрыв рот, словно собираясь закричать, на меня смотрела старая женщина в очках. Она была высокой и худой. Наброшенный на острые плечи ветхий платок белизной подчеркивал пергаментную кожу старческих рук, опущенных на клавиши.
Но мне было все равно… Злоба требовала выхода!
– Еще долго собираетесь издеваться? – спросил я, стараясь говорить спокойно, однако сразу сорвавшись на крик. – Это подло! Понимаете?! До каких пор можно вас терпеть?
Старуха поднималась со стула, словно вырастая. Она молчала. А я, вздрагивая от негодования и озноба, не хотел – да и не мог – остановиться.
– В таком возрасте пора утихнуть и другим дать покой! «Скажите, девушки, подружке!» «Танец маленьких лебедей»! «Цыганочку» бацает! Веселье колесом!
– Что… что вы говорите? Замолчите… Сию минуту!.. – пронзительно закричала старуха.
Дергая головой, она несколько раз то размыкала, то смыкала рот – и легко, будто сломанная сухая ветка, упала на стул. Ее кулачки ударили по клавишам. Какая‑то струна в утробе инструмента заныла тоненько и протяжно. Старуха, как бы в горестном изумлении, не отрывала от меня взгляда. Потом уронила голову на костлявые руки – и плечи ее затряслись…
Я погас, словно задутая ветром спичка. Отведя глаза от старухиной головы, я увидел на стене портрет в позолоченной рамке, сделанный, очевидно, с увеличенной фотографии‑пятиминутки. Светлые отчаянные глаза молоденького лейтенанта смотрели на меня в упор неумолимо и сурово.
Старуха не поднимала лица. Соскользнув с ее плеч, платок упал на пол. Я хотел поднять его, но струна, все еще звучавшая в глубине пианино, почему‑то остановила меня. Ее затухающий стон казался продолжением старческого плача…
Я вышел, тихо притворив дверь.
Прошло несколько дней. Все это время за стеной царила тишь. Пару раз старуха пыталась что‑то наиграть, но сразу прекращала. Я почти поправился, когда, коротко постучавшись, в комнату вошла домком. В правой руке она держала красную папку – нечто вроде гетманской булавы.
– Говорите прямо – прописываться будете? Или нет? – с места в карьер осведомилась она.
Я взглянул на громоздкую фигуру женщины, заполнившую дверной проем. И промолчал, ибо задерживаться на этой квартире не собирался.
– Язык откусил? – грубо заметила гренадерша. – Жаль, что не раньше. Перед тем, как вздумал со скандалами врываться!
– Прошу выражаться сдержанней, – одернул я.
Домком побагровела.
– Сдержанней? Имеешь нахальство об этом заявлять?.. За что человека обидел?
– Вы неправильно информированы, – попробовал урезонить я. – Просто…
– Просто и котята не родятся, – грубо оборвала гренадерша. – У вас нигде сложностей нет! Которые, когда война шла, возле мамкиного подола ползали… А у нее сын в боях погиб! Будь он жив, ты небось такую прыткость бы не проявил!
Растерянный, я пытался что‑то возразить, объяснить… Но рассвирепевшая женщина не давала сказать ни слова.
– Ежели единое дитя твое, которым только и живешь, убили, ты бы понял. А так… Да что там – не стоит с тобой и разговаривать.
Домком уничтожающе посмотрела на меня.
– Одной памятью о сыне старушка держится, – тише договорила она. – Начнет играть песни, которые он любил – сердцу вроде легче. Может, в те минуты мыслями с ним беседует. Потому что сынок, бывало, на этом пианино их разучивал… Музыка, вишь, обеспокоила! Надо же!
Гренадерша взялась за дверную ручку. Из коридора, не оборачиваясь, предупредила:
– Если до послезавтра не пропишитесь, пеняйте на себя! Вас таких много. За каждым бегать я не приставлена…
В тот день, проснувшись сравнительно поздно, я подошел к окну – и на улице, озаренной утренним солнцем, увидел не совсем обычную картину. Перед подъездом нашего дома стоял грузовик – как раз в этот момент несколько человек затаскивали в него старое пианино. На тротуаре разговаривала группа женщин. Вслед за пианино стали поднимать в кузов какие‑то узлы, сундучок, малиновый комод на витых рахитичных ножках…
Вскоре появилась и владелица вещей, которая в сопровождении гренадерши‑домкома вышла из подъезда, прижимая к себе большой портрет в позолоченной раме.
Притаившись у окна, я наблюдал за происходящим. Старуха перецеловалась с окружавшими ее женщинами. А когда, поддерживаемая домкомом, полезла в кабину, сделать это с портретом в руках оказалось не просто. Однако, очевидно, она не желала доверить его никому и делала мучительные попытки протолкнуться вместе с драгоценной ношей…
В какое‑то мгновение солнце упало на стекло портрета, сверкнувшее стремительно и остро. Не знаю – возможно, сказались расстроенные нервы – но мне почудилось, что это взгляд погибшего лейтенанта полоснул по окну, за которым, скрытый занавеской, затаился я.
Трудно передать испытанное мною тогда! Стыд – не то слово… Мне было омерзительно тоскливо. Попытки убедить себя, что не так уж я и виноват, ибо сказанное сгоряча – прощается, были напрасны.
Я ушел в глубину комнаты, а когда вернулся к окну, грузовика уже не было. Исчезли и женщины. У подъезда в одиночестве стояла домком со столь знакомой мне красной папкой в руке…
Рассказу конец. Но навсегда останется в памяти одинокая старуха, в неутолимом стремлении приблизиться к сыну уехавшая в незнакомые края, где он погиб, – и я. Человек, за проведенные у окна мучительные минуты постигший одну из великих истин, которыми свята жизнь…
Эта и ещё 2 книги за 399 ₽
Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке: