Бесплатно

Воспоминания о Белинском

Текст
iOSAndroidWindows Phone
Куда отправить ссылку на приложение?
Не закрывайте это окно, пока не введёте код в мобильном устройстве
ПовторитьСсылка отправлена
Отметить прочитанной
Воспоминания о Белинском
Воспоминания о Белинском
Аудиокнига
Читает Лычагин Дмитрий
89 
Подробнее
Шрифт:Меньше АаБольше Аа
* * *

Белинский, как известно, не был поклонником принципа – искусство для искусства; да оно и не могло быть иначе по всему складу его образа мыслей. Помню я, с какой комической яростью он однажды при мне напал на – отсутствующего, разумеется, – Пушкина за его два стиха в «Поэт и чернь»:{27}

 
Печной горшок тебе дороже:
Ты пищу в нем себе варишь!
 

«И конечно, – твердил Белинский, сверкая глазами и бегая из угла в угол, – конечно, дороже. – Я не для себя одного, я для своего семейства, я для другого бедняка в нем пищу варю, – и прежде чем любоваться красотой истукана – будь он распрефидиасовский Аполлон – мое право, моя обязанность накормить своих – и себя, назло всяким негодующим баричам и виршеплетам!» Но Белинский был слишком умен, у него было слишком много здравого смысла, чтобы отрицать искусство, чтобы не понимать не только его важность и значение, но и самую его естественность, его физиологическую необходимость. Белинский признавал в искусстве одно из коренных проявлений человеческой личности – один из законов нашей природы, указанных нам ежедневным опытом. Он не допускал искусства для одного искусства, точно так же, как бы он не допустил жизни для одной жизни: недаром же он был идеалист. Все должно было служить одному принципу, искусство – так же, как наука, но своим, особенным, специальным образом. Воистину детское, и к тому же не новое, подогретое объяснение искусства подражанием природе не удостоилось бы от него ни возражения, ни внимания; а аргумент о преимуществе настоящего яблока перед написанным уже потому на него бы не подействовал, что этот пресловутый аргумент лишается всякой силы – как только мы возьмем человека сытого{28}. Искусство, повторяю, было для Белинского такой же узаконенной сферой человеческой деятельности, как и наука, как общество, как государство… Но и от искусства, как и от всего человеческого, он требовал правды, живой, жизненной правды»[16]. Сам он, впрочем, в области искусства чувствовал себя дома только в поэзии, в литературе{29}. Живопись он не понимал и музыке сочувствовал очень слабо. Он сам очень хорошо сознавал свой недостаток и уж и не совался туда, куда ему заказана была дорога. Статьи Гоголя об Иванове и Брюллове могут служить поучительным примером, до какой уродливой фальши, до какого вычурного и лживого пафоса может завраться человек, когда заберется не в свою сферу{30}. Хор чертей в «Роберте-дьяволе» был единственной мелодией, затверженной Белинским: в минуты отличного расположения духа он подвывал басом этот дьявольский напев. Пение Рубини потрясало его; но не музыкальное совершенство ценил он в нем, а патетическую, стремительную энергию, драматизм выражения. Все драматическое, театральное глубоко проникало в душу Белинского, так и зажигало ее. Его статьи о Мочалове, о Щепкине, вообще о театре дышат страстью; надо было видеть, какое впечатление производило на него одно воспоминание об игре Мочалова в «Гамлете», о том, как он, в известной сцене представления трагедии перед преступным королем, произносил, задыхаясь от восторга и ненависти:

 
Оленя ранили стрелой…
 
* * *

Была одна причина, которая заставляла иногда Белинского избегать разговоров о театре, о драматической литературе, особенно с мало знакомыми людьми: он боялся, как бы не напомнили ему про его комедию «Пятидесятилетний дядюшка», написанную им некогда в Москве и напечатанную в «Наблюдателе»{31}. Комедия эта точно весьма слабое произведение; она принадлежит к худшему из родов – и слезливо-нравственному, сентиментально-добродетельному; в ней выводится великодушный дядюшка, влюбленный в свою племянницу и приносящий свою любовь в жертву юному сопернику. Все это изложено пространно, натянутым, мертвенным слогом… Белинский не имел никакого «творческого» таланта. Эта комедия, да еще статья о Менцеле были ахиллесовой пятой Белинского, и упомянуть о них при нем – значило оскорбить, огорчить его. Особенно статью о Менцеле он себе простить не мог: комедию свою он признавал эстетической, литературной ошибкой, а в той статье он видел ошибку гораздо худшего свойства. Статью о Менцеле он написал под мгновенным влиянием нетерпения, тоскливого желания перейти из области недосягаемых идеалов к чему-нибудь положительному, реальному, как будто то, что существовало тогда, могло иметь реальное значение, могло удовлетворить добросовестного человека! Бедный Белинский, конечно, не имел понятия, что за птица был господин Менцель, и взялся за это лицо чисто с априорической, отвлеченной точки зрения…{32} В этом случае недостаточное знание фактов сыграло с ним злую шутку… Существовала еще статейка о Бородинской годовщине. Я было как-то заговорил с ним о ней… Он зажал себе уши обеими руками и, низко наклонясь вперед и качаясь из стороны в сторону, зашагал по комнате. Впрочем, он поболел квасным патриотизмом недолго{33}. Вообще лучшие статьи Белинского были написаны им в начале и перед концом его карьеры; в середине проскочила полоса, продолжавшаяся года два, в течение которой он, начинившись гегелевской философией и не переварив ее, всюду с лихорадочным рвением пичкал ее аксиомы, ее известные тезисы и термины, ее так называемые Schlagworter. В глазах рябило от множества любимых тогдашних оборотов и выражений![17] Надо ж было и Белинскому заплатить дань своему времени! Но эта волна скоро сбежала, оставив за собою только хорошие семена, и снова явился во всей своей мужественной и бесхитростной простоте русский язык Белинского, славный язык, ясный и здравый. Белинский, можно сказать, импровизировал свои статьи; писал он их в последние дни месяца, стоя перед конторкой, на отдельных полулистах, без помарок, крупным, круглым почерком; Он не имел времени вычищать слог, взвешивать и обдумывать каждое выражение, и потому поневоле впадал в некоторую многоглаголивость; но до безграничной болтливости, которая, должно признаться, с легкой руки покойного Писарева утвердилась у нас в критическом отделе журналов, он далеко не доходил; статьи его все-таки оставались литературным произведением и не превращались в дряблый разговор, в пухлые вариации на избитые темы – вариации, от которых, несмотря на весь их задор, так и отдает ученической тетрадью.

 
* * *

Всем известно, какую обузу наваливал на Белинского расчетливый издатель журнала, в котором он участвовал. Какие сочинения не приходилось ему разбирать – и сонники, и поваренные и математические книги, в которых он ровно ничего не смыслил! Зато, когда после аккуратного выхода журнала в первое число месяца наступало несколько дней отдыха, как он наслаждался им, как предавался удовольствию бездействия, беседы с приятелями, а иногда и карточной игры в копеечный преферанс! Играл он плохо, но с тою же искренностью впечатлений, с тою же страстностью, которые ему были присущи, что бы он ни делал! Помнится, мы однажды играли с ним, не в деньги – а так; он выигрывал и торжествовал… но вдруг обремизился, остался без четырех. Потемнел мой Белинский пуще осенней ночи, опустил голову, как к смерти приговоренный. Выражение страдания, отчаяния так было искренне на его лице, что я наконец не выдержал и воскликнул, что это уже ни на что не похоже; что если так огорчаться, так лучше совсем бросить карты! «Нет, – отвечал он глухо и взглянул на меня исподлобья, – все кончено; я только до бубновой игры и жил!» – И в это мгновение, я ручаюсь, он действительно был убежден в том, что говорил.

* * *

Я часто ходил к нему после обеда отводить душу. Он занимал квартиру в нижнем этаже, на Фонтанке, недалеко от Аничкова моста, – невеселые, довольно сырые комнаты. Не могу не повторить: тяжелые тогда стояли времена; нынешним молодым людям не приходилось испытать ничего подобного. Пусть читатель сам посудит: утром тебе, быть может, возвратили твою корректуру, всю исполосованную, обезображенную красными чернилами, словно окровавленную; может быть, тебе даже пришлось съездить к цензору и, представив напрасные и унизительные объяснения, оправдания, выслушать его безапелляционный, часто насмешливый приговор…[18] На улице тебе попалась фигура господина Булгарина или друга его, господина Греча; генерал, и даже не начальник, а так, просто генерал, оборвал или, что еще хуже, поощрил тебя… Бросишь вокруг себя мысленный взор: взяточничество процветает, крепостное право стоит как скала, казарма на первом плане, суда нет, носятся слухи о закрытии университетов, вскоре потом сведенных на трехсотенный комплект, поездки за границу становятся невозможны, путной книги выписать нельзя, какая-то темная туча постоянно висит над всем так называемым ученым, литературным ведомством, а тут еще шипят и расползаются доносы; между молодежью ни общей связи, ни общих интересов, страх и приниженность во всех, хоть рукой махни! Ну, вот и придешь на квартиру Белинского, придет другой, третий приятель, затеется разговор, и легче станет; предметы разговоров были большей частью нецензурного (в тогдашнем смысле) свойства, но собственно политических прений не происходило: бесполезность их слишком явно била в глаза всякому. Общий колорит наших бесед был философско-литературный, критическо-эсуетический и, пожалуй, социальный, редко исторический. Иногда выходило очень интересно и даже сильно; иногда несколько поверхностно и легковесно. При всей серьезности и действительной возвышенности своей натуры, Белинский поступал иногда, как ребенок: услышит что-нибудь, что ему очень понравится, какое-нибудь место из Жорж Санда или П. Леру – тогда он входил в моду и о нем таинственно (!) переписывались под именем Петра Рыжего – услышит и тотчас попросит списать ему это место и нянчится с ним. Но все это шло к нему; живой русский человек сказывался и тут. Иногда безделица его задевала. Однажды он целых шесть недель носил у себя в кармане книжку гетевского «Западно-восточного Дивана» (Westosthcher Divan) вот по какому поводу. Я ему как-то цитировал оттуда стих: «Lebt man denn, wenn andere leben?» («Можно ль жить, когда живут другие?»){34}. Он повторил этот стих в укор эгоизму Гете перед А. Н. С<труговщиковым>, некогда известным переводчиком гетевских стихотворений; тот усомнился в точности цитаты и чуть ли не подтрунил над легковерностью Белинского. Вот он и выпросил у меня экземпляр «Дивана» и постоянно имел его с собою, чтоб при встрече поразить С<труговщикова>«; но встречи этой, к великой досаде Белинского, не состоялось. В последние два года его жизни он, под влиянием все более и более развивавшейся болезни, стал очень нервозен – и хандра на него находила.

27Первоначальное название этого стихотворения – «Чернь», в 1836 г. Пушкин переименовал его: «Поэт и толпа».
28Ближайшим образом Тургенев полемизирует здесь с эстетической теорией Чернышевского. Однако одна из идей диссертации «Эстетические отношения искусства к действительности» как раз и состояла в том, что искусство ниже действительности только в том случае, когда оно подражает природе, копирует, как бы повторяет действительность.
16См. первое прибавление в конце отрывка. (Прим. И. С. Тургенева.)
29Белинский редко высказывался о произведениях живописи или музыки, считая свои оценки в этих сферах искусства дилетантскими. Однако сохранились свидетельства о глубоком его интересе к живописи (см., например, воспоминания Анненкова и Тютчева; с. 459 и 470 наст. книги), о том наслаждении, которое он испытывал, слушая музыку, действительно привлекавшую его драматизмом и патетикой (см., например, Белинский, XII, 158, а также воспоминания Кавелина, с. 177 наст. книги).
30Тургенев говорит о статье 1834 г. из «Арабесок» – «Последний день Помпеи». Картина Брюллова», и XXIII письме из «Выбранных мест из переписки с друзьями» – «Исторический живописец Иванов» (1846).
31См. прим. 16 к с. 43.
32Белинский, пристально следивший, особенно в это время, за эстетической мыслью и литературной жизнью Германии, имел достаточное представление о литературной и общественной роли Менцеля. Так, рецензируя т. 10 «Современника» за 1838 г., он с особым вниманием останавливается на статье Губера «Взгляд на нынешнюю литературу Германии». Белинский цитирует характеристику «крикуна Менцеля», соглашаясь с нею. В статье «Менцель, критик Гете» Белинский опирается в своей критике Менцеля на его книгу «Немецкая словесность» (русский перевод – 1837–1838). О Менцеле, который «создан природою не столько для литературного, сколько политического поприща» и о его похвалах Булгарину говорилось в брошюре Н. Мельгунова «История одной книги» (М., 1839), известной Белинскому. В «Литературных и журнальных заметках» 1843 г. Белинский назвал Менцеля «достойным другом» Булгарина (Белинский, VIII, 24). Как предполагает В. Березина, Белинский знал выступления Гейне и Берне против Менцеля (Белинский, III, 639 – комментарий). Конечно, Белинский в статье «Менцель, критик Гете» подчинил имевшиеся в его распоряжении материалы «примирительной» идее, но и в этом случае в характеристике Менцеля он был недалек от истины.
33Тургенев не прав, сводя весь смысл статей Белинского «Бородинская годовщина», «Очерки Бородинского сражения» и «Менцель, критик Гете» к «квасному патриотизму». Беспощадно осудив эти свои статьи в письме к Боткину от 11 декабря 1840 г., Белинский, однако, правильно заметил, что идея, которую он «силился развить в статье по случаю книги Глинки о Бородинском сражении <то есть идея объективной необходимости, «исторической законности» тех или иных социальных и политических форм> верна в своих основаниях, но должно было бы развить и идею отрицания, как исторического права, не менее первого священного, и без которого история человечества превратилась бы в стоячее и вонючее болото…» (Белинский, XI, 576).
17Советую любопытному читателю, желающему наглядно убедиться, до чего могло дойти тогдашнее философствование, отыскать в Смеси одной из книжек «Отечественных записок» за 40 или 41-й год статейку, написанную, впрочем, не Белинским, а самим издателем, – в защиту выражения, употребленного Искандером, будто бы «Наполеон – кверху ногами поставленный Карл Великий», – выражения, поднятого на смех другим журналом. Комизм тут тем более забавен, что весь проникнут угрюмой важностью и даже не подозревает, до какой степени он прелестен!* (Прим. И. С. Тургенева.) * Выражение это употреблено Герценом в письме первом «Писем об изучении природы» («Эмпирия и идеализм»), напечатанном в № 4 «Отечественных записок» за 1845 г. (Герцен, III, 117). Оно было высмеяно в фельетоне «Северной пчелы» (№ 106 от 12 мая 1845 г.). Ответ «Отечественных записок» был напечатан в № 6.
18Особенным юмором отличался при подобных свиданиях цензор Ф<рейганг>, тот самый, который говаривал: «Помилуйте – я всё буквы оставлю: только дух повытравлю». Он мне сказал однажды, с чувством глядя мне в глаза: «Вы хотите, чтоб я не вымарывал. Но посудите сами: я не вымараю – и могу лишиться трех тысяч рублей в год, а вымараю – кому от этого какая печаль? – Были словечки, нет словечек – ну, а дальше? Как же мне не марать?! Бог с вами!» (Прим. И. С. Тургенева.)
34Из стихотворения Гете «Keinen Reimer wird man finden» («Рифмоплета нет такого»), цикл «Westostlicher Diwan» («Западно-восточный диван»). У Гете – в ироническом смысле.
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»