Смертию смерть поправ

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Глава двадцатая
Хотелось бы прорасти

Зимой на кладбище просто и хорошо, там не бывает ветра, а зима в безветрии рай. Тихие хлопья ищут, кому бы показать свою красоту, садятся на плечи, на ресницы, ждут, пока люди крикнут «ах-ах-ах», и сразу тают, наивно думая, что люди поймут их тайный смысл научить, что все преходяще, вот вы только что видели белую красоту, а сейчас у вас на носу грязная капля, и-эх, снежинки, пустое это дело.

Фома пошевелился, чтобы немного размять шею, которая застыла и сникла под тягостью снега, рухнула меж колен на низкой скамейке к белой земле, чтобы немного удержать голову, бегущую к матери вниз.

В этом шевелении Фома нашел тишину, вначале он не обратил на это внимания, потом же понял, что тишина пришла, потому что нет больше голоса матери, пожалуй, он так и не найдет другого определения, другого понятия, да и искать не будет, оно его вполне устраивает. Тишина-тишь-тишина.

Гиблое это дело пытаться удержать голову солдатиком, когда она просто и безропотно валится вниз, Фома покорился, и голова плюхнулась в снег. Но и там не было голоса. Тишина-тишь-тишина-тишь-тишина.

Уже навсегда.

Руки Фомы подкопались с обеих сторон в глубине снега к голове, нашли открытые в снегу глаза Фомы, и красными мокрыми пальцами вдавили белки вовнутрь. Фома открыл рот от боли, и туда вошел колючий белый пар, побежал торопясь к сердцу, но все же согрелся в пути и не убил.

Фома сполз со скамейки в колени, рыл снег руками, выл даже, чтобы убрать тишину, но все зря, она ведь уже пришла, эта тишина, а он все не верил, думал, что, может, нет. Тишина-тишь-тишина-тихонькая-тихонькая тишь.

Кресты засунули руки поглубже в рукава, застыли, оттопырив локти, потому что и к ним забралась в душу тишина, заставила замереть-застыть. Фома заметил их присутствие, понял логику их позы, сделал то же самое, поднялся с колен, засунул руку поглубже в рукав другой, оттопырил на вдохе локти, стал среди них молчком, оглянулся, правда, не станут ли шуметь. Они не стали и, видимо, сочли его решение вполне зрелым, потому что продолжили неторопливую беседу, которую прервали, когда Фома пытался прекратить тишину. Фома заметил про себя, что вовсе не удивился, что понимает их разговор, а принял это как само собой ясное. ХОТЕЛОСЬ БЫ ПРОРАСТИ, – сказал один из них, и все промолчали, словно он высказал все, что хотели сказать они, и чего уж тут продолжать. Но это случилось ненадолго, потому что кто-то другой из них сказал вновь, покорно, не жалуясь, определяя истину: ХОТЕЛОСЬ БЫ ПРОРАСТИ. В их голосах не было ничего, кроме смысла, и Фома напрягся, так как соединил, что и в голосе матери была их интонация незаинтересованности, а просто фиксация истины: ХОТЕЛОСЬ БЫ ПРОРАСТИ ЗЕЛЕНЫМИ ПОЧКАМИ ПО КРАЯМ. Когда-то давным-давно так и случалось иногда, и даже часто, но вот потом, когда люди придумали крестную муку и распинали рабов на них, на крестах, а особенно после этого ИЯСА, который знал и искал креста, ни разу не случилось среди них, чтобы кто пророс зеленым побегом.

А ТАК ХОТЕЛОСЬ ПРОРАСТИ.

Дело в том, что дерево, еще даже в семени, знает, что именно оно пойдет на крест, и оно не видит солнца, не пьет молоко земли, когда зреет в животе у матери, не хочет, не хочет рождаться, а родившись, стоит укором для всех иных деревьев, и они знают, что вот ему суждено пойти на крест и не прорасти, стыдятся своего счастья, и отбирают у отмеченного последние крохи солнца, тесня его своим стволом, своей жизнерадостностью, тенью своей листвы. С ними никто не разговаривает в лесу, да и право же, о чем тут говорить, и они скорее уж ждут, чтобы их срубили, чтобы их убили, потому что только так, и никак иначе не могут они найти собеседника, друга и даже подругу, которая бы знала, как они, тоску и никчемность, и снова тоску прорасти.

ХОТЕЛОСЬ БЫ ПРОРАСТИ ЗЕЛЕНЫМИ ПОЧКАМИ ПО КРАЯМ, ЭТО БЫЛО БЫ ТАК ХОРОШО.

Раньше, когда крестов из дерева было много, они не так скучали, а даже вроде считали себя как бы избранными, особой кастой одиноких, и их тогда не обижали в лесах. Но вот стали делать кресты из железа, мрамора и прочих других предметов, вот тогда-то пришла к ним настоящая тоска, они стали вроде неудачниками, просто напросто недотепами из плохих семей.

ЭТО БЫЛО БЫ ТАК ХОРОШО, ЕСЛИ БЫ СБОКУ, ВОТ ЗДЕСЬ И ЗДЕСЬ, ШУРШАЛ БЫ И ПАХ ЗЕЛЕНЫЙ СТРУЧОК.

А ведь все из-за людей, все из-за них, которые даже самые явные факты истолковывают потом, как им выгодно, как они хотят. Вот, к примеру, этот, ИЯСА, он ведь сразу, как родился, искал крест, и может, если бы еще такая кровь на нас, то мы и прорастали бы, а ведь как повернули все, а?

Он родился и быстро, отчаянно быстро искал уйти, ему было трудно в саду, мы знаем, хоть с нами и не разговаривают, но слушать-то мы можем, мы знаем, что он плакал в саду, и просил, может не стоит, а, но потом, мы это твердо знаем, здесь есть даже один из наших, который был взят из того сада, мы знаем, что он обрадовался. Мы все думали, когда его ученики, которые все это проспали, и потом стали искупать себя и учить жить, как он жил, мы все думали, что они станут учить желанию и небоязни умереть, ведь он, этот ИЯСА, он же всю свою жизнь торопился умереть, и учил, что ничего не надо брать в этой жизни, а только любить всех и прощать всех, а разве ж это не учение о презрении к жизни и спокойствию смерти? Разве такая любовь не есть уже смерть? Так как все повернули, хотя видите ли, они благовествуют, евангелия, его жизнь? Терпи, мол, но живи покорно, тяни лямку, за то воздастся. Нет, не потому не прорастаем мы, что на нас его кровь, нет, не в этом наше наказание, просто он стал смеяться над людьми, ИЯСА, он стал думать, что мы испугали их своим видом, и озлился на нас. ХОТЕЛОСЬ БЫ ПРОРАСТИ, – сказала береза, которая тоже стала крестом, женщина стала оскопленным мужчиной, – ХОТЕЛОСЬ БЫ ПРОРАСТИ?

ЕГО потому и убили все, все вместе, тут кровь на всех.

Потому и убили, что он был сыном солнца и учил, уже НАЧАЛ учить спокойствию и готовности уйти, а они только учились жрать и рожать, где им было до него, убили с радостью, чего тут попрекать книжников, которые берегли старую веру от него, убили все, весь род людской, чтобы самим живыми быть, чтобы не пустить эту его тоску к себе в сердце.

Но сами всегда знали и знают, кровь их знает, тепло, которое уходит, все же знают, что придет пора, потому и сделали его святым, богом, сыном ЧЕЛОВЕЧЕСКИМ, а не ЛЮДСКИМ.

МЫ Б ТОГДА РАСПЛАСТАЛИ РУКИ, И ЛАДОНИ БЫ ПАХЛИ СМОЛОЙ И МЯТОЙ, И БЫЛО БЫ ШУМНО, А ТАК ТИШИНА ХОЛОДИТ, МЫ СУЕМ РУКУ ПОГЛУБЖЕ В ДРУГОЙ РУКАВ, И ПОДНИМАЕМ НА ВДОХЕ ЛОКТИ, СОВСЕМ КАК ТЫ, ФОМА. ХОТЕЛОСЬ БЫ, ТЫ ЗНАЕШЬ, ОЧЕНЬ ХОТЕЛОСЬ БЫ.

Глава двадцать первая
Фома сказал: Здравствуй, отец

Фома поломал крест рукавов, подошел к человеку, который повис на могильной ограде, положил ему руку на мокрое от снега и плохого драпа плечо, сказал: Здравствуй, отец.

Фома не видел этого человека лет пятнадцать-шестнадцать, с тех пор, как он ушел из дома, и больше не тревожил себя и мать Фомы, и Фому, визитами и заботами, ушел и все тут; потом нескоро вроде обзавелся еще семьей и детьми, но как-то случайно, не по своей, что ли, воле, потому что и ушел он тогда, бросив мальчугана и женщину, которая родила ему собственное пахучее существо, из-за острого и постоянного ощущения никчемности себя, иных, всего, что видел и знал.

Мать Фомы очень любила этого человека, она любила его всегда, сразу, хотя знала, что он когда-нибудь обязательно уйдет от нее, виновато хмыкнет и уйдет куда-нибудь умирать, но сил не найдет сделать это, и его подберет кто-нибудь по пути. У него не было даже сил придумать историю причины невозможности остаться, он только никак не мог найти РУКАВ, когда одевал пальто, и мать помогла ему это сделать, а он сказал ей спасибо. Фома не очень огорчился его уходу, пожалуй, даже обрадовался, потому что помнил всегда глаза отца, когда тот крутил его под потолком у лампы, все же крутил, хотя должен бы был наказать или убить, потому что боится Фома на красном паркете, и коленки саднит от воска и мастики, и руки гонят мурашки по телу от жира воска и жира вельвета. Отец Фомы стоял в дверях, а мать Фомы засовывала в его потрепанный драповый карман сверток с бутербродами на первое время, сверток не лез, становилось от этого много смешнее-смешнее-смешнее-смешнее, но, ей-же-ей, совсем не легче. Мать Фомы очень хотела от него ребенка, хотя знала, что останется с ним потом одна, но хотела, думала, что, может, спасет его этим, а если и нет, то хоть будет плод от него, от такого, никчемного и покорного в этой жизни. Какие только истории она ни сочиняла Фоме, когда он тихонько ел ее внутри, и пинался, когда ему что-то не нравилось; историю про обиду, что муж ее, НАСТОЯЩИЙ МУЖЧИНА, уходит от ее коричневых пятен и острого живота к другим женщинам кутить и веселиться, и как Фома понимал уже тогда про эту ложь матери и еще сильнее и острее растил в себе нежелание быть, потому что ведь будет определен этот тихий и неподвижный человек его отцом. И отец веселился в тот праздник, веселился хорошей ночи с женой, веселился, чтобы сын мог поверить все же, что не зря объявился в мир мужчиной, и как спросил тогда, зная, что ответит ему Фома, но все же спросил, как все же крутил под потолком у лампы, поправил штанишки и спросил, а Фома нашел мать и ударил ее ответом, потому что это она хотела зачать, она и зачала, и хоть потом узнала всю беду Фомы на земле, и не хотела, и кричала, чтобы он крепче держался за ее нутро, чтобы вырвал его совсем, если надо, вместе с сердцем и легкими, и криком в горле, со всем, что нужно Фоме, чтоб удержаться, хоть и опомнилась, но все же она и только она обрекла его идти по долгой дороге, где рядом крадется ЧТО-ТО, может, вот здесь по канаве у обочины, чтобы смотреть, когда устанет человек, и не дать ему силы устать и прекратить этот путь, не дать чем-нибудь славным, скажем, жаркой девочкой, неумелой и тихой в юности, или жаждой подвига и приятия смерти во имя его, потому что такой уход – это не уход, которого боится ЧТО-ТО, покорный и ласковый выход, когда никак не попасть в РУКАВ, и завтрак не лезет в карман, и надо показывать сыну на праздник, как хорошо себя чувствует мужчина после ночи с женой, когда женщины курят вокруг, и много подвигов впереди.

 

Отец Фомы еще раз помялся в дверях, вытер ноги, словно вошел с улицы, а не собирался выйти к ней, отец Фомы вытер ноги и ушел за дверь, чтобы посмотреть, может, ЧТО-ТО пропало в канаве у дороги, по которой он все же идет, а хотел бы прилечь отдохнуть. Ему казалось, что он обманет ЧТО-ТО, успеет как-нибудь прошмыгнуть и улечься, как будто давно уже здесь лежит, он в это верил, отец ФОМЫ, и не его вина, что не так это просто нарушить порядок, который установило ЧТО-ТО: людям-еще-рано-умирать-просто-так-выходить-и-умирать.

Где-то к вечеру отец Фомы захотел есть, полез в карман и достал бутерброды, он услышал рядом с собой веселый смех, оглянулся, но никого не увидел на пустом в дожде бульваре, да и не мог увидеть, это смеялось ЧТО-ТО, смеялось в нем самом желанием есть и продолжать. Фома убил его в пьесе «КРУГИ», взяв на себя эдакий груз, но и его все же можно понять, ведь эдакий груз много легче, чем знание, что на могильной ограде висит живой твой отец, такой вот, никчемный среди людей, покорный человек. Поэтому-то мать Фомы и сказала ему в их милой сорокадневной беседе, неужто тебе не надоело врать, сынок, неужто ты не устал? Вот какую ложь она имела в виду, мать Фомы, потому что он по-прежнему называет это матерью, хотя он материалист, и понимает, что она не могла с ним разговаривать, так как он сам прикрыл ей глаза, когда она вдоволь повеселилась, и объявил смерть для всех.

Отец Фомы не услышал его руки и слова, и Фома повторил: ЗДРАВСТВУЙ, ОТЕЦ, ЭТО Я – ФОМА.

Глава двадцать вторая
Фома закричал: Это я, отец, я – Фома

Но отец по-прежнему покорно висел на могильной ограде черного лака, спокойной и строгой, которую они соорудили с отчимом и ладненько сумели зацементировать, хотя земля промерзла, да и снег мешал.

Фома никак не мог увидеть лица отца, потому что тот продел голову между РУКАВОВ ограды, которые гордо и утонченно, словно накрахмаленные, торчали кверху, а руки отца далеко отделились от РУКАВОВ драпового пальто, и висели рядом, вдоль стройных женских рук ограды, смешные мокрые тряпки на чердаке, чтобы быстрее просохли. Руки матери держали и сейчас отца Фомы, как всю жизнь держала этого человека мать Фомы, и могильной своей оградой опять не дает ему пасть, пасть в прах, пасть, чтобы, может быть, ПРОРАСТИ, просто тихо прилечь и сделать вид, что это уж я давным-давно, очень давно, очень.

ЭТО Я, ОТЕЦ, Я – ФОМА, Я – ТВОЙ СЫН.

Фома отвинтил гайку на болте, которым они с отчимом придумали запирать ограду, открыл калитку и вошел внутрь, чтобы как-то добраться до лица отца, Фоме очень хотелось его узнать. Снег сравнял все в белое, и Фома споткнулся о холм, упал, решил, что не стоит вставать, пополз по канавке у обочины к лицу, которое висело высоко наверху между тонких и крепких ветвей дерева, которое проросло лаковой недорогой оградой.

Фома смотрел снизу вверх и не мог насмотреться.

Холодные руки нашли лицо Фомы и погладили его, а лицо наверху уронило в Фому слезу, и она убила глаза Фомы в одинокий крик.

НЕ КРИЧИ-НЕ КРИЧИ-HE ШУМИ.

Это тихо сказал крест, не шуми, что ты знаешь о боли, Фома, что ты знаешь о том, что нам никогда уж, поверь, никогда, не суметь никак закричать, а, Фома? А когда-то кричал один из нас, так кричал, что рухнули стены города, вот какая боль была у него от жаркой крови на себе, крови ИЯСА, понимаешь, на себе, на руках своих, которые побратались гвоздем с руками ИЯСА, как и остов его побратался с крестом ног ИЯСА?

НЕ КРИЧИ-НЕ КРИЧИ-НЕ ШУМИ.

Тихо ляг в снег, Фома, отца своего достань из ограды и положи рядом, обними его крепко и тихо, и поспите немного здесь с нами, Фома и отец Фомы, а мы постоим, чтобы вы не замерзли. Сделай так, Фома, это хорошо. Лицо отца положи поближе к своему, и согрей его своим дыханием, Фома, он ведь много старше тебя, и у него еще есть дети, что будет с ними, Фома, если он упадет в пути? Жарко-жарко дыши, Фома, чтобы боль его слез не вымерзла-съела глаза льдом, потому что куда ж ему брести слепому, он и дороги-то домой не найдет?

Фома дышал в отца, тер его пальцами, как когда-то давным-давно дышал и смотрел сквозь замерзшее стекло трамвая, какая там остановка?

Глава двадцать третья
Папа был маленький и легкий

Потом они действительно выпили.

Отец Фомы достал из бокового кармана начатую бутылку, которая была заткнута промокшей газетой, Фома глотнул, а отец поставил стекло в снег, так как оно нагрелось там у него в кармане; Фоме же это было вроде приятно, вроде тепло отца к нему коснулось, а отец хотел просто выпить, ДОПИТЬ, и потому поставил остатки в снег, стекло юркнуло сразу вниз, как тогда гвоздь у Фомы, но отец оказался проворным и начеку, ловко кинул ладонь вдогонку и успел под донышко, тихо засмеялся успеху и совсем не смутился, когда услышал свой смех в зябкой тишине кладбища; а Фоме показалось, что это какой-то ребенок тревожит остановившееся своей нелепостью, он стал ждать хруста калош по снегу, но его не пришло. Фома глотнул еще раз, и холодная водка была лучше, вкуснее, и отец от этого стал тоже ближе, серьезнее, ЛУЧШЕ, потому что ведь это он сообразил и не растерялся поставить бутылку в снег и даже поймать ее, а Фома тогда гвоздь упустил и попросил еще, а тут бы уж, коли упустили, просить не у кого, да и не дадут.

ОТЕЦ-МОЛОДЕЦ-ОТЕЦ-МОЛОДЕЦ-ОТЕЦ-МОЛОДЕЦ-ОТЕЦ-МОЛОДЕЦ-ОТЕЦ-МОЛОДЕЦ. ОТЕЦ.

Отец Фомы размахнулся и кинул пустую бутылку в кресты, а кресты, а кресты, а кресты дружно-весело засмеялись ему, подождали, пока он поднялся из сугроба, так как от размаха потерял равновесие и рухнул, подождали-увидели озорное лицо в снегу, прокричали Фоме – ТВОЙ ОТЕЦ-МОЛОДЕЦ.

ОН-РЕБЕНОК-ТВОЙ-ОТЕЦ.

Фома заплакал. Он схватил в охапку этого пританцовывающего на могилах мальчишку, поднял в силу своих рук, потом прижал к себе надолго, прикрыл от всех кистями и головой, пошел прочь.

ПАПА БЫЛ МАЛЕНЬКИЙ И ЛЕГКИЙ, совсем как мать Фомы, когда села теплом на правое плечо, а он сделал ладонь домиком, чтобы не сдуло, чтобы не отнял кто.

Глава двадцать четвертая
Сучья это должность, сынок, ей-богу

Знаешь, сынок, я называл ее по-разному, е-ей.

Нехорошая, тяжелая, нечестная, жуткая, будь-она-проклята, невеселая, почетная, страшноватая, никчемная, должность-по-заслугам, должность-судьба, гордая, единственная в своем роде, уважаемая, желанная, желаемая, нечеловеческая, одинокая, печальная, трудная, должность-жизнь, должность-кто-то-ведь-должен, должность-зачем, невесомая и бессонная, глухая-должность-тоска.

И все же мне больше всего понравилось это простое и ясное, которое ты услышал. СУЧЬЯ ЭТО ДОЛЖНОСТЬ, СЫНОК. СУЧЬЯ.

Я потому так прямо и начал, что это определение подходит, уж поверь мне, я долго бился, пока оно вдруг всплыло, я и решил, что лучше сразу тебе открыть его, потому что ты бы невольно стал перебирать слова и искать определения, когда я стал бы тебе рассказывать о себе, о своей должности, и многое бы упустил по невнимательности, потому я и сказал самое удачное и простое, чтобы ты не отвлекался по-пустому, а слушал, слушал, слушал.

Ты несешь меня, плача, как маленького, я кажусь тебе из легкого легким, ты закрываешь меня от всего мира, чтоб не отняли кто, так неужели ж я мог допустить, чтобы ты теперь отвлекался по пустякам и искал прилагательные, как в школе, в первых классах? Запомни, что я сказал «сучья«, и все тут, понимаешь, просто запомни и все.

Твои руки так выросли, так сумели меня всего обнять и укрыть, и еще ласкать, и еще нести, и терпеть тяжесть, и не знать ее вовсе, и определять даже легкостью меня всего?

Твои ноги так выросли, так умеют бежать по земле с грузом, так им в радость тяжелая ноша, так уверен их шаг и пружина, так и в холод, и так в жару?

Это вырос мой сын?

Ты?

Потерпи, потерпи с вопросом, кто я, и почему смеюсь на могилах, и швыряю стекло вдребезги по крестам, потерпи, я ж сказал тебе, малыш, сучья работа у меня, пусть тебе этого хватит пока, потерпи, потерпи, этой суете, удивись лучше, как ты слышишь меня, как ты знаешь меня, ведь я молчком молчу у тебя укрытый в руках?

Или так выросло твое сердце, что ты знаешь язык наш, язык отца и сына, язык сердца и сердца, язык крови и крови, язык ЧТО-ТО, который смеется над никчемными формулами феномена-языка? Тогда стой на секунду, подними меня повыше, еще повыше, к твоим глазам, дай я их обниму, дай прикрою губами.

ТАК.

Они теплые у тебя, Фома, теплые и живые, полные горячих слез, ребячьих слез на земле, малыш, мой сын, в них покорность и незащищенность, в них открытость твоей матери, Фома.

КРЕСТЫ СМЕЯЛИСЬ ПОТОМУ, ЧТО ЗНАЮТ МЕНЯ, Я ИМ ПОСТАВЛЯЮ ТОВАР. Я РЕШАЮ, СОВЕТУЮ, ЧТО ЭТОГО ИЛИ ИНОГО ИЗ БОЛЬНЫХ МОЖНО ПЕРЕСТАТЬ МУЧИТЬ. И ЕМУ ПОМОГАЮТ УЙТИ РАНЬШЕ СРОКА.

Да, да, сынок, такая должность есть, и согласись, что я был точен в своем определении. Дело не в том, что люди кривятся от ПОДОБНОГО милосердия, дело в том, что, посоветовав такое, надо первому до конца принять смерть коллеги, компаньона, спутника по шагам.

А кресты веселятся оттого, что у них другие оценки времени, понимаешь, они уже знают, что очень скоро, когда цивилизация откроет секрет долголетия, и жизнь практически остановится, потому что мы будем в хлопотах о родивших нас, будем их охранять, вот тогда-то, знают кресты, люди опять повернут все так, как им будет нужно в той, в другой их людской длительности; люди придумают, что высшая моральная награда будет дарование смерти, как сейчас ордена и памятники; и семьи, получившие за некоторые заслуги право УМЕРТВИТЬ одного из предков, будут молиться на лучшего из себе подобных, которому будет дан жест решить и судить; вот они, кресты, и приветствуют меня уже сейчас, как одного из тех, отмеченных будущим доверием.

Тогда кресты станут вновь гордецами, их будут специально растить в дорогих породах дерева, а они, научившись терпеть и терпеть в изгоях, будут страшными в своей мести молчащих и предназначенных; вот отчего они ждут меня каждый раз на кладбище, я ведь там бываю часто, сынок, очень часто, а вот мама твоя моего совета не ждала. Да.

Согласись и посмейся со мной, это ж сучья работа, не правда ли? Ты ведь слышал, что они хотят прорастать на могилах?

Они ждут, что это случится тогда; они знают, что люди чтут ХРИСТА, они грустно называют его ИЯСА, ты слышал, смешно и грустно.

Но они ошибаются, правда, сынок; когда жить на одиноких могилах станет великой гордыней креста, он не захочет наследника, который вот тут прямо полезет из рук зеленой жизнью, говоря, вот и я, крест, вот и я, твой сын, твой сын ФОМА или кто еще, нет, тогда уж не будут ждать кресты шелеста листьев в себе.

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»