Время в философском и художественном мышлении. Анри Бергсон, Клод Дебюсси, Одилон Редон

Текст
0
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа
 
Меняется прическа и костюм,
Но остается тем же наше тело,
Надежды, страсти, беспокойный ум,
Чья б воля изменить их ни хотела.
Слепой Гомер и нынешний поэт,
Безвестный, обездоленный изгнаньем,
Хранят один – неугасимый! – свет,
Владеют тем же драгоценным знаньем.
И черни, требующей новизны,
Он говорит: «Нет новизны. Есть мера,
А вы мне отвратительно-смешны,
Как варвар, критикующий Гомера!»[32]
 

Кстати, пронзительность приведенных стихов бесконечно далека от яркой экспрессии и неприкрытой обнаженности души поэта; пронзительность тут возникает исподволь, как потаенная интонация стихотворения, и связана она с постепенным усилением смыслового напряжения между провозглашаемым идеалом («неугасимый свет», «драгоценное знанье») и его непониманием (а то и предполагаемой профанацией). Такое смысловое напряжение в итоге формулируется в противопоставлении меры и новизны. Но нужно заметить, что, как и пронзительность лирической интонации, так и смысловая новизна вполне может быть скрытой под оболочкой вполне традиционной формы выражения. В таком случае новизна не противопоставляется возвышенному идеалу, а, наоборот, является его онтологическим коррелятом. Однако не о такой новизне идет речь в стихах Иванова, не о такой новизне говорилось выше и в этой книге, – а о самодовлеющей новизне средств и формы выражения. И, насколько смысловая новизна может не требовать новизны внешней, настолько же последняя бывает вовсе не обусловлена новизной художественного смысла. Такова, видимо, диалектика, присущая актуализации категории новизны в искусстве.

И все же, наверное, истинный смысл искусства выше всяческих поддающихся формулировке критериев, выше человеческих способностей постижения мира вообще. Не потому ли человек стремится к духовному самовыражению, что в идеале оно парадоксальным образом превыше любых его творческих возможностей? Фактически, и совершенство воплощения некоего замысла, и новизна форм этого воплощения (явления, конечно же, не однопорядковые) равно относятся к области способов актуализации высшего духовного смысла, не являясь им самим как, таковым.

И все же новизна по-прежнему остается заманчивой, более заманчивой, чем техническая виртуозность, поскольку дает ощущение видимого развития. Правда, множество философов, эстетиков, историков культуры не разделяют идеи прогресса в искусстве, имея на то все основания. «В определенные периоды искусство шло по пути выдвижения и решения проблем… Но… в искусстве нет прогресса как такового, поскольку любое продвижение в одном направлении сопровождается потерями в другом»[33], – считает исследователь. Если рассматривать движение в искусстве как ряд технических задач (пусть и обусловленных, например, эволюцией восприятия окружающего мира или мировоззренческими изменениями), – то, действительно, скажем, стремление к декоративности изобразительной плоскости будет противоречить идее иллюзорной трехмерности, а интеллектуальное удовольствие от конструирования серии – психофизиологическому удовольствию от разрешения доминанты в тонику.

В этом смысле Гомбрих абсолютно прав. Но, как мне кажется, неприменимость понятия прогресса к искусству[34] связана еще и с тем фактом, что эволюция средств выражения далеко не всегда неразрывно сопряжена с внутренней эволюцией содержания (художественного смысла). Более того: яркая новизна формы отнюдь не обусловливает напрямую новую конструктивность, новые принципы организации художественного целого. Крайний случай наступает, когда новизна стновится деструктурирующей и откровенно разрушительной (это касается как аспекта содержания, так и аспекта формы). Что это тогда? Инволюция вместо эволюции? Я не говорю сейчас о том, что вельфлиновские идеи во многом верны и что колебание историко-стилевого маятника между доминантами космоса (порядка, гармонии) и хаоса (беспорядка, дисгармонии или иного порядка) действительно имеет место. Я говорю о том, что дисгармония, отражающая внутреннее напряжение человеческой экзистенции, сменяется самодовлеющей дисгармонией, которая «сама себя продуцирует» ради себя самой и сама собой наслаждается. Онтологическая дисгармония стремится к самопреодолению в самопознании и, таким образом, к прояснению онтологического смысла и к его кристаллизации (ярчайший пример в изобразительном искусстве – творчество Ван Гога).

Судя по письмам художника, те свойства его личности, которые привели в итоге к непоправимой трагической развязке, вполне могут быть охарактеризованы в духе кьеркегоровской диалектики экзистенциального отчаяния (отчаяние от стремления обрести себя и отчаяние от противоположного стремления не быть собой). У Ван Гога подобная диалектика давала о себе знать в полной мере. С одной стороны, Ван Гог, лихорадочно меняя профессии, нашел успокоение, пусть относительное и временное, когда осознал свое призвание стать художником. Тем самым, как видно по его многочисленным письмам, отчасти отождествив свое личностное, глубинное «я» – и «я» профессиональное, Винсент частично преодолел кризис поиска себя. С другой стороны, на протяжении всей сознательной жизни Ван Гог, скажем так, был склонен «приносить себя в жертву» и «наказывать» себя. Так, его самоотверженность в период жизни в шахтерском Боринаже переходила все границы разумного; закрадывается мысль о полном отсутствии инстинкта самосохранения. Показателен также финал истории с Кейт Воос, стоивший Винсенту обожженной ладони. Не нужно и напоминать о ситуации с Гогеном и отрезанной мочкой уха. Логично считать самоубийство Ван Гога кульминацией этой «линии самоуничтожения». В этой диалектике именно творчество стало синтезом двух ликов экзистенциального отчаяния. Общеизвестно, что Винсент не щадил себя, работая по двенадцать часов без передышки; в то же время именно творчество доставляло ему истинное отдохновение. Онтологическая дисгармония, пронизывающая «здесь-бытие» (хайдеггеровское Dasein) Ван Гога, наиболее ярко давала о себе знать в творческом процессе и в нем же себя преодолевала. Недаром художник наделял цвета не просто символическим значением, а именно онтологическим смыслом, причем этот смысл оказывался поляризован: одним полюсом выступали тона бытия и его полноты, другим – тона уничтожения, гибели. Так, общеизвестно, что синий цвет олицетворял для Ван Гога бесконечность, желтый ощущался им как цвет любви и жизни, созвучие красного и зеленого – как лейтмотивом смерти, и т. д. «…Сине-жёлтый аккорд был для него аккордом счастья, жизни, красно-зелёный – аккордом смерти и дурных страстей, чёрно-красный – тревоги»[35].

А эстетствующая дисгармония стремится к смысловой деконструкции[36] (вспоминая Жака Деррида), которая не синтезирует, а препарирует любые смыслы (принадлежат ли они бытию как таковому или культуре как его составляющей). Многие не согласятся со мной, если тут привести в качестве иллюстрации арт-деятельность (творчество?) Пабло Пикассо. Я ни в коей мере не стараюсь навязать такой взгляд на все сделанное любимым многими зрителями мэтром.

 

И всё же… попробуем убедить читателя, что такая точка зрения не просто возможна, но и доказательна, а стало быть, возникла не на пустом месте. Аристид Майоль, которого не заподозрить в ревнивой предвзятости, поделился своими впечатлениями от искусства мэтра. «Я был однажды на большой выставке Пикассо. Там были огромные картины с гиппопотамами, здесь зуб, там глаз, что-то чудовищное. Были и красивые картины в углах зала. Но чудовищные полотна мешали на них смотреть. Я не мог выдержать больше четверти часа»[37]. А Сальвадор Дали, явно гордясь таким воздействием работ Пикассо, резюмировал: «Пикассо <…> представляет собой случай более драматичный, нежели Сезанн, – он не строитель и патриарх, он более гениален, разрушителен и анархичен <…>»[38]. И действительно: стоит вспомнить работы Пикассо (кроме, разумеется, раннего, реалистического периода), чтобы признать: главный метод его – это деформация и деструктуризация не только предметности как таковой, но и композиции и картинного пространства в целом. И только в отдельных, даже исключительных случаях (как в нашумевшей «Гернике») такой метод оказывается оправданным специфическим замыслом работы. Пикассо – явный антисозидатель, и не так уж необоснованно звучит крайний вывод В. Крылова, объявившего деятельность Пикассо «антиискусством»[39]. Намеренно «забыв» реалистические истоки своего раннего творчества, Пикассо сперва обратился в кубистическую веру. Казалось бы, вот она, новая конструктивность: продолжая идти по дороге, проторенной Сезанном, представители кубизма с удовольствием искали контрапункт жестких опорных линий, твердых, упругих плоскостей, «крепко сидящих» объемов. Но кубизм не так прост, как представляется на первый взгляд. Ради обретения «новой конструктивности» он уничтожает конструктивность естественную, имманентную предмету как системно организованному целому. Эта странная диалектическая ситуация, далеко не всегда увенчивающаяся гармонией кон-и деструктивных сил, судя по всему, вдохновила впоследствии Пикассо на эпатирующие эксперименты, обогащенные интересом маэстро к сюрреалистическим изыскам, к архаизирующим направлениям и т. д.

Вероятно, есть доля справедливости в том, чтобы, например, считать работы Пикассо по картинам мастеров прошлого[40] (среди них: «Менины» Веласкеса, «Завтрак на траве» Мане, «Алжирские женщины» Делакруа, «Девушки на берегу Сены» Курбе, «Портрет Мануэля Теотокопулоса, сына художника» Эль Греко) следствием неподвластных рациональному толкованию импульсов, исходящих из подсознания (или от бессознательного), и я, при всем недоверии к психоаналитическим изысканиям, в данном случае признаю их правомерность. Но, что в равной степени вероятно, почти деконструктивистские опыты Пикассо над шедеврами изобразительной культуры были вызваны вполне осознанным желанием, препарируя прежние структурные и смысловые связи, достичь небывалых ранее способов организации произведения и методов создания его смысловой структуры[41]. Результат, предъявленный публике Пикассо, с его циничной демонстрацией вывернутых наизнанку глубин личности художника, с его бравурным пренебрежением смысловой аурой оригинала[42], кажется одновременно и блестящим, и шокирующим, и – да простят меня почитатели Пикассо – антихудожественным: далеко не всегда силы разрушения и созидания приходят тут к диалектическому синтезу.

Итак, погоня за новизной (новыми выразительными средствами, новой конструктивностью, новыми композиционными методами, новыми способами репрезентации художественного смысла, новым художественным смыслом, наконец) вполне способна привести к резкому скачку от искусства к противоположному полюсу – антиискусству и от культуры – к антикультуре. Отсюда можно заключить, что бытие культуры вовсе не гарантировано приростом какой бы то ни было новизны. И уже не кажется неоспоримым вывод Гомбриха о том, что без «соревновательного начала в творческой деятельности», присущего западной цивилизации, «не было бы никакой Истории искусства»[43].

Но, парадоксальным образом, даже если мы принимаем точку зрения, конституирующую отсутствие прогресса в искусстве, настоящая новизна, не требующая специального декларирования, по умолчанию есть в любом истинно художественном произведении, составляя значимый компонент его онтологической структуры. И эта новизна зиждется на уникальности любого эстетического события как явления Истории. Вопрос лишь в том, на каком уровне бытия искусства и культуры дозволительно говорить об эстетическом событии в тот или иной исторический период. Эстетическим событием может быть и отдельное произведение, и в целом творчество выдающейся личности, и та или иная школа, и исторический стиль. Критерии эстетического события разного масштаба еще не выработаны. Очевидно, эстетическому событию должен быть присущ уникальный художественный смысл, причем обладающий целостной внутренней структурой, формируемой смысловыми элементами (каждый из которых, в свою очередь, должен быть весьма специфичен; а между смысловыми элементами должны устанавливаться неповторимые связи, вплоть до неуловимого взаимоперетекания и растворения одного элемента в другом). Также эстетическое событие должно лучиться оригинальным спектром смысловых оттенков и отличаться особенной аурой. Те эпохи, которые предоставляли поле для самовыражения единичной личности, вполне могут дать простор (во всяком случае, в отдельных областях) и для появления избранных творений как эстетических событий: начиная с античности в скульптуре, позднего Средневековья в музыке, Проторенессанса в живописи и архитектуре. Несомненно, что в эпоху анонимного творчества школы могут претендовать на роль таких событий.

Особая ситуация складывается с каноническим искусством, если принимать во внимание критерий уникального художественного смысла и не менее уникальной эстетической ауры. Каноническое искусство есть искусство не менее индивидуализированное, чем искусство, например, одной-единственной европейской личности Нового времени. Только индивидуализация проявляется в этих случаях по-разному: в европейской культуре XIX века – на уровне конкретного произведения, которое выступает самоценным художественным миром, а в каноническом искусстве – на уровне высшей целостности (художественным миром здесь выступает вся совокупность отдельных проявлений канона в единичных произведениях).

Кроме того, каноническое искусство никогда не является только искусством и никогда не существует исключительно ради себя самого. Оно чаще всего призвано выступать посредником между человеком и некими силами, которые он признает высшими в Мироздании. Эта культово-религиозная сущность канонического искусства объясняет многие отличия его от «светского» искусства. Впрочем, канон рано или поздно начинает модифицироваться, преобразовываться изнутри, и причины этого прежде всего – в изменении мышления и мировосприятия носителей канона; иначе говоря, эти причины отнюдь не носят собственно-художественный характер. Качество проявления новизны в каноническом отличается, таким образом, от европейского варианта (там новизна ясно видна и касается не только содержания, но и формы). Истинным содержанием канонического произведения является, в сущности, особое религиозное переживание, скажем так, мистический опыт (понимая мистику очень широко, как сферу соприкосновения со сверхприродными (поистине метафизическими) энергиями). И поскольку мистический опыт у каждого строго индивидуален (его никоим образом невозможно передать, а лишь пережить), постольку в каноническом искусстве под почти тождественной формой скрывается ярко индивидуализированное содержание (хотя его и невозможно увидеть воочию: ведь это энергия личностного обращения к высшим силам, которая заложена, возможно, бессознательно, в каждом таком произведении).

И наконец, несомненно, что стили в любой исторический период могут быть осмыслены как эстетические события. Таким образом, можно предположить, что, хотя генезис и природа стиля не чисто эстетические (поскольку на формирование стиля оказывает влияние мировоззрение, особенности мировидения и т. д.), – но сущность стиля имеет в основе феномен эстетического. Или иначе: стиль, по сути, – есть эстетическое событие, и эта его суть неизменна во все времена.

 

В принципе, Риглева «художественная воля», развитие которой понималось искусствоведом именно как актуализация эстетической энергии в смене стилистических направлений, вполне может натолкнуть на подобные мысли[44]. Впрочем, у Ригля есть и более интересные моменты, позволяющие рассматривать Kunstwollen как эстетическое событие, но не в его онтологической и, собственно, феноменальной данности, – а в его, рискну сказать, интенциональности (в его онтологическом целеполагании и стремлении в бытие-в-будущем). Так, о «художественной воле» Л. Сургайлене пишет: «Изучая отдельные этапы истории искусства, Ригль каждый раз конкретизирует, чьи стремления она выражает. В работе „Художественная индустрия Древнего Рима“ Ригль говорит о позднеримской „художественной воле“, противопоставляя ее античной „художественной воле“, – таким образом, здесь она выражает художественные чаяния целых исторических эпох. В „Возникновении искусства барокко в Риме“ он уже говорит о барочной „художественной воле“ и даже о „художественной воле“ Микеланджело, – тут она выражает художественные стремления исторического стиля и отдельного гениального художника. А в „Голландском групповом портрете“ Ригль пишет о голландской „художественной воле“ и даже „художественной воле“ отдельных городов Голландии, например, Амстердама»[45]. Я позволяю себе столь развернутую цитату постольку, поскольку тут отчетливо показано, как Kunstwollen действует на разных онтологических уровнях, взятых в аспекте бытия искусства. Это проявление «художественной воли», так сказать, в разном масштабе может быть осознано как созидание, творение «эстетических событий» также разного масштаба – от уровня единичного произведения искусства до уровня художественного вектора целой эпохи. Не стоит лишь забывать, что Риглева «воля» всегда есть интенция и никогда – нечто ставшее, качественно определенное.

При этом вовсе не обязательно раскачивать историко-стилевой маятник между двумя противоположными полюсами, относящимися к художественному мышлению, будь это вёльфлиновские «барочное» и «классическое», «классическое» и «романтическое» А. Жуссена, «гаптическое» и «оптическое» А. Ригля или «абстракция» и «вчувствование» В. Воррингера. Перечисленные полюса выделены каждым из названных мыслителей на особых, не сходных, основаниях (формально-стилистические признаки у Вёльфлина, мировоззренчески-духовные у Жуссена, психофизиологические в основе у Ригля, имманентно-духовные у Воррингера). Но есть и нечто общее: стремление осмыслить течение истории искусства как непрерывную смену стилей (либо циклически чередующихся, как у Вёльфлина, либо постепенно ведущих в сторону утончения художественного видения, как у Воррингера, либо совмещающих циклическое возобновление стилевых констант с видоизменением локальных стилевых черт и возникновением черт новых, неповторимых, как у Ригля). Видимо, такая общность вызвана именно тем обстоятельством, что стиль выступает самым непреложным, самым очевидным эстетическим событием в любую эпоху, независимо от отношения этой эпохи к личности, от мировоззренческой доминанты и т. д. Причем уникальность даже циклически повторяющихся стилей несомненна: на каждом новом витке исторического времени «классическое» и «аклассическое»[46] являются в новом виде, обогащенные неповторимыми нюансами, оттенками, смыслами. Таким образом, касательно искусства тезис о неповторяемости Истории оказывается верен.

Более того: новизна любого эстетического события, понятая как его уникальность, приводит многих мыслителей к выводу об эстетической сущности истории. Насколько могу судить, такой точки зрения придерживались в основном французские мыслители поколения рубежа XIX–XX веков. В это время во французской исторической мысли в принципе наблюдается смена вектора познания с конкретно-фактологического на духовно-философкий. Такая смена заметна и в творчестве, особенно в литературе. «В отличие от своих предшественников (Т. Готье, Стендаля, Флобера и др.), такие писатели, как А. Франс, Р. Роллан, М. Баррес, А. Сюарес, а вслед за ними П. Клодель и М. Пруст, задумываются не о практическом применении исторического материала в художественном произведении, не о способах его вплетения в ткань повествования, а о том, что же такое сама история, о методах ее познания и о роли исторического знания в духовном преобразовании настоящего. То есть этих писателей волновали… проблемы философии истории»[47], – комментирует Т. Тайманова. В попытке решения подобных проблем ставился вопрос о сущности истории как феномена, о близости ее науке либо искусству как двум полюсам гносеологических и творческих способностей человека. Так, А. Франс приходит к выводу, что «история – не наука; она – искусство. В ней только воображение приносит успех»[48].

Тут уже недалеко до осмысления Истории как эстетического феномена. Например, Шарль Пеги в своих философско-публицистических эссе противопоставляет два лика Истории – истории как «регистраторши» фактов и истории как музы. «…Когда Пеги пишет о Клио-музе, его тон меняется, – замечает Т. Тайманова. – Он показывает, что инструментом Клио-музы являются отнюдь не карточки, фиксирующие сухие, мертвые факты, а живая историческая память поколений. Именно благодаря памяти, передачу которой она осуществляет сквозь поколения, Клио и является самой душой человечества»[49].

Пеги был вовсе не одинок в своих размышлениях. Позже, во многом наследуя принципам Школы Анналов, об эстетической сущности истории задумывался Филипп Арьес[50] (книга «Время истории»[51]). Истинная История, История с прописной буквы[52], для Арьеса выражается во взаимодействии, борьбе и смене мировоззренческих доминант, которые являют себя во всей полноте именно в искусстве. Противоположностью выступает просто история (со строчной буквы) как причинно-следственная цепочка фактов, повторяющихся и ничем не отличающихся друг от друга, кроме внешней формы; ибо войны, экономические кризисы и прочие подобные события никогда не будут уникальными: они вызваны все теми же низменными человеческими побуждениями, которые не меняются.

Читатель, правда, может возразить: ведь выше говорилось о том, что эпохальные эстетические стили, представая всякий раз в новой оболочке, сохраняют базовые черты, определяющие их сущность. Аналогично, базовые черты сохраняют как будто бы и повторяющиеся в истории политические, социальные и прочие события. Однако тут есть одно «но»: на мой взгляд, в эстетическом событии форма и содержание слиты воедино и предельно взаимообусловлены, чего не скажешь об ином по характеру событии. Онтологическая неповторяемость эстетического события позволяет ему выступать в роли парадигмального индикатора эпохи[53]. Более того, эстетическое событие делает эпоху – эпохой. Чтобы пояснить этот тезис, полезно вспомнить рассуждения Шарля Пеги о том, что в истории как живой ткани событий встречаются «эпохи», характеризующиеся бурной культурной жизнью, сменой – говоря современным языком – гносеологических и онтологических ориентиров, перестройкой внутренней структуры общества и т. д. Эпохам Пеги противопоставляет «периоды», своего рода исторические длительности определенной продолжительности, которые ничего творческого не вносят[54]. Если попытаться подобрать соответствующее сравнение к противопоставлению, проводимому Пеги, можно сказать, что эпохи имеют свой цвет, вкус, аромат, а периоды «бесцветны» и «пресны». Что самое интересное – Пеги считает время, в которое живет (рубеж XIX–XX веков) невыразительным «периодом», временем хаоса и смуты. Стоит сравнить такое восприятие с нашим восприятием того «периода». Что мы увидим? Что, если рассматривать именно Францию (да и не только ее) в плане социальном, политическом, экономическом – Пеги оказывается прав. Но если переводить разговор в сферу культуры и, в частности, искусства, то картина будет иной. Именно свершения в науке, искусстве, философии делают этот «период», в терминологии Пеги, – «эпохой». И так, по моему глубокому убеждению, было и будет. Чередование «эпох» и «периодов» всегда будет касаться чего угодно, но только не культуры[55]. Настоящая культура (при ее наличии, конечно) одухотворяет любое время, придавая ему неповторимую онтологическую ценность. В этом смысле привычные словосочетания «эпоха античности», «эпоха готики», «эпоха Ренессанса» и прочие обретают особое звучание.

Тут стоит сделать две поправки. Во-первых, речь идет именно о европейской культуре, а не вообще о мировой духовной культуре. Я не собираюсь делать поспешных глобальных обобщений просто потому, что так принято для большей весомости. Мне безразлично, насколько «весомой» будет эта книга; мне бы хотелось, чтобы она будила ответную мысль. Во-вторых, для того, чтобы воспринимать историю в эстетическом аспекте как непрерывную смену красок, как разноцветную мозаику, где нет срывов и нет подъемов, а есть череда самоценных смыслов; чтобы поверить, что в искусстве нет «периодов» и «эпох», а есть лишь «эпохи», – необходимо отстраниться от идеи прогресса в искусстве и от идеи «совершенных» и «несовершенных» стилей, традиций и исторических длительностей в искусстве[56]. Впрочем, после Алоиза Ригля такое отстранение не представляет труда[57]. Другое дело, что в нашу эпоху (период?) очень непросто поверить в жизнеспособность культуры. Но, как когда-то правильно заметил Гомбрих, чтобы верно судить о современности, нужна дистанция[58]. То есть: мы не можем дать справедливую оценку тому, в чем живем; только став прошлым, оно предстанет перед нами во всем комплексе позитивных и негативных черт. Поэтому вопрос о современности честнее всего оставить открытым.

Из сказанного вовсе не следует, конечно, что история как феномен исчерпывается эстетическими событиями; речь идет только о том, что последние выражают существо истории с наибольшей полнотой. И все же многие, полагая, будто бы подчеркивание роли эстетических событий снижает ценность иных проявлений человеческой деятельности, проявляют осторожность. Например, Г. Вёльфлин прямо заявляет об онтологической близости искусства и других проявлений человеческой культуры конкретной эпохи. «История искусства несомненно переплетается с историей хозяйства, общества и даже государства. Тем самым, однако, вовсе не умаляется ее значение как зеркала времени. Мы можем смело признать, что не всегда и не везде мировоззрение человечества в одинаковой мере находило свое наглядное выражение в искусстве, с нас достаточно, если этим глубоким содержанием наполнены наиболее творческие эпохи художественной истории»[59].

Я не берусь утверждать, что именно те историки, которые мыслили на немецком языке, с подозрением относились к чрезмерному сближению истории с искусством или хотя бы к идее о том, что истинная сущность истории (которая при этом сохраняет свой статус науки) имеет эстетический характер. Однако очевидно, что родной язык формирует наше мышление, и лишь единицы из миллионов, наоборот, способны своим мышлением скорректировать язык. Можно было бы написать не одно исследование на эту тему; в данном случае же, даже не объясняя, невозможно пройти мимо факта определенного дистанцирования немецкоязычных авторов от эстетической оптики всего исторического процесса как такового. Те же немецкоязычные историки искусства (именно историки искусства, а не просто историки), кто создавал теорию развития искусства, его модификаций в историческом процессе, не ставили столь остро вопроса о том, насколько эти модификации связаны с общим ходом движения человечества в истории, с общими закономерностями изменения мировоззрения и жизни общества. Даже признавая, как Вёльфлин или ранее Макс Дворжак, связь искусства и иных форм актуализации духа, они, судя по всему, не рискнули бы говорить об особой роли искусства в историческом процессе и собственно об эстетическом ядре последнего. А Алоиз Ригль, будучи представителем второго поколения Венской школы, вообще настаивал на имманентных закономерностях развития чувственного восприятия[60] и эволюции художественного мировидения[61], не связывая последнее с трансформациями общественного сознания, техническим прогрессом, видоизменениями культурной среды и т. д. Вероятно, он не помышлял и об эстетической сущности всего исторического процесса.

Ригль ввел понятие «Kunstwollen» в 1893 году. Под «художественной волей» он понимал «„имманентную художественную потребность в творчестве“. „художественная воля“ является имманентной – она свободна и независима от каких бы то ни было факторов, является саморазвивающейся, то есть сама устанавливает тенденции развития искусства, а не получает их извне»[62]. В противоположность Риглю, Макс дворжак полагал, что «суть искусства не только в решении и развитии формальных задач и проблем. оно всегда в первую очередь является выражением владеющих человечеством идей. А его история в такой же мере, как история религии, философии или поэзии, представляет собой часть всеобщей истории духа»[63]. «„История искусства как история духа“ Дворжака предполагала рассмотрение определенных периодов искусства в связи с ведущими духовными движениями эпохи. Так, готику Дворжак предлагает рассматривать в контексте развития средневековой схоластики (эту идею, лишь намеченную у Дворжака, реализовал Эрвин Панофский в своем труде „Готическая архитектура и схоластика“). В статье о Брейгеле Дворжак предлагает рассматривать творчество великого голландского художника в связи с творчеством Шекспира, Сервантеса, Рабле. Правда, этот принцип Дворжак не выдерживает в отношении к искусству Возрождения»[64]. Иными словами, искусство понимается Дворжаком как феномен контекстуальный; и если даже ученый и ставит в этом контексте во главу угла именно духовные проявления человеческой природы, то нам-то ничто не мешает учесть и более материальные сферы человеческой деятельности. Важен сам принцип контекстуальности, исторической синхронии, согласно которому искусство является индикатором эпохи (но не единственным и не определяющим). Как указывает Жермен Базен, «по мнению Дворжака, никогда не следует рассматривать произведение искусства как нечто априорно существующее. Следует включить эволюцию стиля в общую картину развития идей, и, только установив связь данного произведения искусства с другими формами сознания, мы можем уяснить его значение»[65]. Дворжак, а вслед за ним и Эрвин Панофский, полагают «необходимым отыскивать общие черты в разнообразных духовных проявлениях одной и той же цивилизации»[66].

Вообще, представители Венской школы отмежевывались от понимания истории как смены эстетических феноменов с несколько иных позиций, чем швейцарец Вёльфлин. Так, скажем, известен афоризм Юлиуса фон Шлоссера: «Не Рембрандт является в качестве искусства, но искусство – в качестве Рембрандта, не Джотто – „выражение своего времени“, но время выражает себя в качестве Джотто»[67]. Как я думаю, отсюда вытекает, что время вполне может выразить себя и в иной личности (не обязательно имеющей отношение к искусству, в политическом деятеле, например) и в ином качестве, и, скажем, Наполеон настолько же выражает время, насколько и Энгр, изображающий этого императора на троне[68].

32Иванов Г. Собрание сочинений в трех томах: к 100-летию со дня рождения. Т. I. Стихотворения / Георгий Иванов; сост., подготовка текста, вступ. ст. Е. В. Витковского; коммент. Г. И. Мосешвили; ред. В. П. Кочетов. М.: Согласие, 1994. С. 417; курсив мой. – Е. Р.
33Гомбрих Э. 77 История искусства. С. 617–618.
34На других основаниях, в сравнении с рассуждениями Гомбриха, этот тезис, как известно, отстаивал Алоиз Ригль. Впрочем, прогресс можно понимать различно, и есть доля истины и в рассуждениях Макса Дворжака, из трудов которого следует, что история духа осуществляется поступательно, не только в смене стилей и разработке технических средств выразительности, но и в эволюции духовности. См.: Шестаков В. П. Интеллектуальная биография Эрнста Гомбриха / Вячеслав Павлович Шестаков. М.: РГГУ, 200б. С. 36, 47–48.
35Азио Д. Ван Тот I Пер. с франц., предисл., коммент. В. Зайцева, вступ. ст. Н. Семеновой. М.: Молодая гвардия, Палимпсест, 2012. (Жизнь замечательных людей, вып. 1346). С. 181.
36Любопытную трактовку феномену деконструкции дает В. Бычков. По его мнению, деконструкция Деррида – это «метод выискивания в тексте „остаточных“, или „спящих“, смыслов – реликтов забытого словоупотребления; неких лингвосмысловых инвариантов (как бы словесных архетипов пра-смысла) <…>» (Бычков В. В. Художественный Апокалипсис культуры. Книга 1. С. 446). «„Деконструктивизм“ отказывается от центрального (вкладываемого в текст автором) смысла (тона), подвергает его сомнению и прислушивается к многочисленным слабым и затухающим „обертонам“ и „гармоникам“ стремясь усилить и как-то зафиксировать каждый/каждую из них… <…> И современных дерридистов не интересует ныне первый (лежащий на поверхности в их понимании, хотя, может быть, и главный и единственный для автора текста) смысл…» (Там же. С. 446–447). Деконструкции Бычков присваивает статус «пост-эстетики» (Там же. С. 447). На тему деконструкции см. также весьма проницательный анализ: Арсланов В. Г. История западного искусствознания XX века / Виктор Григорьевич Арсланов. М.: Академический Проект, 2003. (Gaudeamus). С. 445–462.
37Цит. по: Пикассо = Picasso / Сост. И. Пименова. М.: Эксмо, 2007. (Шедевры графики). С. 80.
38Цит. по: Пикассо = Picasso / Сост. И. Пименова. М.: Эксмо, 2007. (Шедевры графики). С. 124.
39См.: Крылов В. А. Убить искусство: от Малевича и Пикассо до Глазунова и концептуалистов / Владимир Леонидович Крылов. М.: Астрея-центр, 2005. С. 302, 303, 305, 306.
40См. очень любопытные выводы относительно этих пикассовских «реплик по поводу» в источнике: Даниэль С. М. Пабло Пикассо и Сальвадор Дали в диалоге с искусством прошлого // Даниэль С. М. Статьи разных лет / Сергей Михайлович Даниэль. СПб.: Издательство европейского университета в Санкт-Петербурге, 2013. С. 226–231.
41Пикассо недаром говорил: «Я изображаю мир не так, как я его вижу, а как его мыслю» (Цит. по: Пикассо = Picasso. С. 132). К сожалению, нет возможности выяснить, как звучала фраза Пикассо в оригинале, но, какой бы глагол он ни употребил, в самих его произведениях слишком размыта граница и слишком зыбок баланс между «мыслить» и «измышлять».
42Сам Пикассо уверял: «Предположим, что кто-то хочет просто-напросто скопировать „Менины“. Если бы за эту работу брался я, то наступил бы момент, когда я бы сказал себе: что дает, если я помещу данного персонажа чуть правее или левее? И я бы попытался сделать перемещение в моей манере, не особенно заботясь о Веласкесе. Подобная попытка несомненно привела бы меня к тому, чтобы изменить освещение или расположить его по-другому, поскольку я переместил персонажа. Таким образом, мало-помалу мне удалось бы сделать картину – „Менины“, – которая для художника-копииста была бы неудовлетворительна; это бы не были „Менины“, какими он видит их на полотне Веласкеса, это были бы мои „Менины“» (Цит. по: Даниэль С. М. Сети для Протея: Проблемы интерпретации формы в изобразительном искусстве / Сергей Михайлович Даниэль. СПб.: Искусство – СПБ, 2002. (Территория культуры: искусствознание). С. 211–212; курсив мой. – Е. Р.).
43Гомбрих Э. Г. История искусства. С. 617.
44См.: Сургайлене Л. А. Критический анализ эстетической концепции А. Ригля: автореф… канд. филос. наук / Лайма Альфонсовна Сургайлене; 09.00.04 – марксистско-ленинская эстетика. [МГУ]. М., 1988. С. 17.
45Сургайлене А. А. Критический анализ эстетической концепции А. Ригля: дисс… канд. филос. наук / Лайма Альфонсовна Сургайлене. 09.00.04 – марксистско-ленинская эстетика. [Место защиты: МГУ им. М. В. Ломоносова]. М., 1988. С. 42; курсив мой. – Е. Р.
46Данные термины активно применяются И. Барсовой в труде о симфониях Малера. См.: Барсова И. А. Симфонии Густава Малера / Инна Алексеевна Барсова. 3-е изд. доп., уточн. и испр. СПб.: Издательство имени Н. И. Новикова, 2012. С. 12–19. Самаисследователь дает следующий комментарий: «Предлагаемый нами рабочий термин „аклассическое“ носит условный характер. Однако все употреблявшиеся до сих пор для обозначения данных художественных явлений термины („барокко“, „маньеризм“) представляют собой чрезмерно расширяемые частные понятия и потому могут внести путаницу. Потому мы и остановились на термине „аклассический“ как общем типологическом определении, ощущая вместе с тем его известную схематичность» (Там же, с. 14; примечание 4).
47Тайманова Т. С. Шарль Пеги: философия истории и литература / Татьяна Соломоновна Тайманова. СПб.: Филологический факультет СПбГУ; Изд-во С.-Петерб. ун-та, 2006. С. 88.
48Франс А. Сад Эпикура / Анатоль Франс; пер. с франц. Д. А. Горбова под ред. Е. А. Гунста // Франс А. Собрание сочинений: в 8 т. Т. 3: Красная лилия. Сад Эпикура. Колодезь святой Клары. Пьер Нозьер. Клио / Анатоль Франс; под общ. ред. Е. А. Гунста, В. А. Дынник, Б. Г. Реизова; пер. с франц. А. В. Федорова, Д. А. Горбова, Н. Г. Касаткиной, А. М. Шадрина, П. А. Коган, С. М. Викторовой, М. В. Линда; комментарии И. С. Ковалевой. М.: Художественная литература, 1958. С. 300. См. также: Тайманова Т. С. Шарль Пеги. С. 88. «Во многом воззрения А. Франса на историю близки философии Ренана, который подчеркивал роль художественного познания истории для воссоздания верного психологического облика общества и индивида прошедших эпох» (Там же. С. 89). (См.: Ренан Э. Жизнь Иисуса / Эрнест Ренан; пер. с франц. М.: Изд-во политической литературы, 1991. С. 30–31).
49Тайманова Т. С. Шарль Пеги. С. 99. «…Объектом науки является событие, историческое знание о котором не будет незыблемо вечным, а будет накапливаться, и каждое поколение ученых внесет в него свой вклад, а объектом музы, то есть художественного познания, является человек, и как раз художник может создать нечто вечное, оставляющее неизменно живыми и событие, и человека, как, например, „Илиада“, „Война и мир“ или „Жанна д’Арк“ и „Наша юность“ Пеги» (Там же. С. 103). Подобное разделение двух ипостасей истории Пеги проводит в работе «Клио» (1909–1914) и некоторых других. См.: Пеги III. Клио, или Диалог истории и языческой души // Пеги III. Избранное: Проза. Мистерии. Поэзия / Шарль Пеги; пер. с франц. С. С. Аверинцева, Ю. А. Гинзбург, Л. А. Зандера, Н. А. Струве; сост. Д. Рондони, Т. В. Викторова, Н. А. Струве; втсуп. ст. Г.-У. фон Бальтзара. М.: Русский путь, 2006. С. 89–128. В том же издании: Пеги III. Вероника, или Диалог истории и плотской души // Пеги III. Избранное. С. 47–87.
50В свое время сильное впечатление на общественность произвела книга Арьеса «Человек перед лицом смерти» («L’Homme devant la mort», на языке оригинала опубликована в 1977 г.; на русском опубликована в 1992 году. См: Aries Ph. L’Homme devant la mort / Philippe Aries. Paris: Le Seuil, 1977. 642 р.; Аръес Ф. Человек перед лицом смерти / Филипп Арьес; пер. с франц. В. К. Ронина; общ. ред. С. В. Оболенской; предисл. А. Я. Гуревича. М.: Прогресс: Прогресс-академия, 1992. 526, [1] с).
51Aries Ph. Le Temps del’histoire / Philippe Aries. Monaco: Editions du Rocher, 1954. 328 р.; Аръес Ф. Время истории / Филипп Арьес; пер. с франц. и примеч. М. Неклюдовой. М.: ОГИ, 2011. 304 с. Сознательно отказавшись от прежних взглядов, порвав со всеми школами, Арьес высказал положения, тогда казавшиеся непонятными, слишком радикальными. Как пишет Роже Шартье, «он оказался интеллектуально близок тем, кто его не знал, и идеологически верен тем, кто плохо понимал его концепцию истории» (Шартье Р. Дружество к истории // Арьес Ф. Время истории. С. 273). Ориентиром для Арьеса выступают взгляды Люсьена Февра и Марка Блока.
52Слово «История», когда речь идет об онтологически истинном историческом времени, являющем себя в эстетических событиях и формах художественного мышления, сам Арьес пишет с прописной буквы. Философу важно отличить Историю как сферу актуализации во времени человеческого духа – от явления истории как данной в последовательности суммы фактов.
53См., например: Аръес Ф. Время истории. С. 226.
54См.: Тайманова Т. С. Шарль Пеги. С. 8. Пеги III. Наша юность. Мистерия о милосердии Жанны д’Арк / Шарль Пеги; пер. с фр. Е. А. Легеньковой, Е. Н. Джусоевой. СПб.: Наука, 2001. С. 75. (Французская библиотека). Halévy D. Péguy et les Cahiers de la Quinzaine / Daniel Halevy. 22 éd. Paris: Bernard Grasset, 1941. P. 35.
55Очевидно, этот тезис находится в оппозиции к шпенглеровской мысли о неизбежном чередовании разных культур (как самоценных живых организмов) с завершающими существование каждой из них цивилизаций.
56Л. Сургайлене разъясняет, что свое понятие «художественная воля» ученый выработал в полемике с традиционными на то время взглядами на историю искусства, согласно которым историческое движение «происходит по принципу расцвета и упадка искусства, периодически сменяющих друг друга. Соответственно, история искусства разделялась на периоды, воплощающие красоту, мастерство, умение, и, наоборот, периоды отсутствия вкуса, умения, отмеченные знаком эстетической неполноценности. К первым зачастую причислялось классическое искусство, Ренессанс, классицизм, ко вторым – готика, позднеантичное искусство» (Сургайлене А. А. Критический анализ эстетической концепции А. Ригля: дисс… канд. филос. наук. С. 35). Кроме того, Ригль вел дискуссию и «с психофизиологами, которые развитие истории искусства интерпретировали как единую линию, прогрессивно эволюционирующую к реалистическому изображению» (Там же. С. 36–37. Имеются в виду Ф. Г. Фехнер, В. Вундт и др.).
57Исследователь указывает, что на формирование установок Ригля оказала влияние художественная атмосфера Вены конца XIX века, изобиловавшая историческими стилями, которые сознательно апеллировали к прошлому (неоготика, неоренессанс, необарокко). «…Исторические стили были первыми в истории европейского искусства, которые без пренебрежения или предпочтения относились к художественным явлениям прошлого и одинаково ценили всё художественное наследство, показывая, что в искусстве нет ни упадка, ни недосягаемых вершин» (Сургайлене А. А. Критический анализ эстетической концепции А. Ригля: автореф… канд. филос. наук. С. 10). По мысли Сургайлене, поиски Ригля резонировали открытиям в искусстве соответствующего периода.
58См.: Гомбрих Э. Г. История искусства. С. 599–600, 610, 612, 626.
59Вёльфлин Г. Истолкование искусства / Генрих Вёльфлин; пер. и предисл. Б. Виппера. М.: Дельфин, 1922. С. 21. В то же время Вёльфлин делает акцент на специфических закономерностях развития искусства, не зависящих от бытовых, исторических, общекультурных и т. д. реалий эпохи. См.: Там же. С. 22–23.
60По мысли Ригля, меняются не столько вещи, сколько способы их восприятия и отображения в искусстве. см.: Сургайлене Л. А. критический анализ эстетической концепции А. Ригля: дисс… канд. филос. наук. с. 34. Там же ссылки на источники: Riegl A. gesammelte Aufsätze / Alois riegl; herausgegeben von K. M. Swoboda. Augsburg – Wien: Dr. Benno Filser Verlag g. M. B. h., 1929. S. 60; Riegl A. Spätrömische Kunstindustrie / Alois riegl; Vorwort von emil reisch. Wien: Österr. Staatsdruckerei, 1927. S. 392.
61«…В отличие от гегеля, для которого искусство было определенной ступенью постижения всеобщего духа наряду с более высокими ступенями – религией и философией, Ригль ищет суть искусства в нем самом, а не сводит к общим формам человеческой деятельности. он пишет: „…в противоположность предыдущим идеалистическим взглядам, природа художественного творчества должна определяться по ее собственному свободному усмотрению“. Задачи гегеля и Ригля противоположны: первый выдвигает цель интегрировать искусство в историю развития абстрактной, сверхличной эволюции духа, второй же стремится выявить его специфику, автономность. Центральная категория теории Ригля „художественная воля“ и призвана раскрыть эту специфику, автономность искусства» (Сургайлене Л. А. критический анализ эстетической концепции А. Ригля: дисс… канд. филос. наук. с. 33. сургайлене ссылается на источник: Riegl A. gesammelte Aufsätze. S. 51). согласно Риглю, «художественное творчество <…> – это проявление исключительно эстетического стремления» (Цит. по: Сургайлене Л. А. критический анализ эстетической концепции А. Ригля: дисс. … канд. филос. наук. с. 36. см.: Riegl A. gesammelte Aufsätze. S. 60).
62Сургайлене Л. А. критический анализ эстетической концепции А. Ригля: дисс. … канд. филос. наук. с. 33–34. Автор диссертации ссылается на источник: Riegl A. Stilfragen. grundlegungen zu einer geschichte der ornamentik / Alois riegl. Berlin: g. Siemens Verlag, 1893. S. XII.
63Цит. по: Шестаков В. П. Интеллектуальная биография Эрнста Гомбриха. С. 48; курсив мой. – Е. Р. Шестаков ссылается на источник: История европейского искусствознания. Вторая половина XIX века – начало XX века [1871–1917]: в 2 книгах / отв. ред. Б. Р. Виппер и Т. Н. Ливанова. Книга 1. М.: Наука, 1969. С. 76.
64Шестаков В. П. Интеллектуальная биография Эрнста Гомбриха. С. 50–51.
65Базен Ж. История истории искусства: От Вазари до наших дней / Жермен Базен; Пер. с фр. К. А. Чекалова; общ. ред. и послесл. Ц. Г. Арзаканяна. М.: Прогресс-Культура, 1994, 1995. С. 125.
66Базен Ж. История истории искусства: От Вазари до наших дней / Жермен Базен; Пер. с фр. К. А. Чекалова; общ. ред. и послесл. Ц. Г. Арзаканяна. М.: Прогресс-Культура, 1994, 1995. С. 223.
67Цит. по: Шестаков В. П. интеллектуальная биография Эрнста гомбриха. с. 52.
68Ж.-О.-Д. Энгр. наполеон на императорском троне. 1806. х., м. 259 × 162 см. Музей армии, Париж. (J.-Aug.-D. Ingres. Napoléon Ier sur le trône imperial. Musée de l’ Armée, Paris).
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»