Бесплатно

Свет мой. Том 1

Текст
iOSAndroidWindows Phone
Куда отправить ссылку на приложение?
Не закрывайте это окно, пока не введёте код в мобильном устройстве
ПовторитьСсылка отправлена
Отметить прочитанной
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

– Я добавлю лишь, что нынешние гробокопатели тащат всех в бездну беспамятства, все фривольно переиначивают и ищут настоящих героев по ту от нас сторону. Овладела умами ностальгия по святочной рабской жизни. Ох-хо-хо!

– Ой, тоска зеленая! – вздохнул кто-то из женщин. – Права, права Люба. Вообще мы страшно живем. Во-о! Умники наши – двуногие!

– Слушай, Антон, а как твой отец погиб – ты так и не знаешь ничего?

– «Пропал без вести» – значилось в извещении, полученном весной сорок третьего. И все. Попал, верно, в мясорубку на Невском пятачке… Сюда его направили…

– И как же ваша мать без него все вынесла, вырастила вас, шестерых, людьми? Вот кому следовало бы поставить памятник…

Сон ли то прекрасный и дурной – наш век двадцатый-двадцать первый, сумасшествующий в самообмане, войнах, обогащении, мировых открытиях, новациях и разврате полном – пожирающей черной дыры в человеческом сознании, век потерянных поколений, неиссушенных слез и шутов – циников, посредников балагана? Стремительно летишь ты в тартары, теряя естество бытия земного, позволяя людям лишь вопрошать бессмысленно: как дальше жить? Зачем и для какого лиха жить? Не накроют ли нас сейчас обломки нашего хваленого рая – обломки от чьих-то крутых вожделений и разборок?

X

При жизни отца, Василия Кашина, и вместе с ним тогда мальцы Валера и Антоша впервые ночевали в ночном у костра; вышло, что сюда они уже затемно подвезли, уставшие, плетясь за фурманкой, срубленный (в дальнем лесу) стволовой осинник, несший какой-то вязкий огуречно-плесенный запах. И здесь они выпрягли вороную и, стреножив ей путами передние ноги, пустили ее пастись ночь на поляну, тонувшую в неоглядной синеве затаенного мироздания с лишь едва уловимым пульсирующим, точно кем-то управляемым, серебристым потрескиванием сверчков.

– А, Федотыч! Просим, просим к нашему костру, присаживайся вот… Хочешь закурить, Федотыч? А-а, и помощники отцовы, малы молодцы!.. Ну, подсаживайтесь к огоньку – славное местечко, грейтесь, отдыхайте детки… – Зарадовались трое мужиков новоприбывшим, словно редкостным каким гостям. Беспокоясь, подвигались.

В летнюю страду хозяйственные колхозники ехали по своим делам вечером, отработавши день (из-за нехватки лошадей и рабочих рук). На обратном же пути они, подгадывая, подъезжали с возом к ночному пастбищу, с тем, чтобы лошадь за ночь подкормилась травкой, отдохнула и чтобы самим им поспать-вздремнуть; а раным-рано они снова впрягали сивку-бурку в телегу и вовремя доезжали до двора – без всякого ущерба для полевых работ…

– Постой, Захар, я не могу свернуть папироску с махоркой – сыплется, неладная, – говорил отец густым голосом. – Пальцы-то мои как чурбушки… Огрубели… Намахался, вишь топором… Оттого… Сейчас отойду… Уф!

– Знамо все, Федотыч. Большая семья – большие и хлопоты…

– Да, нужно достроить свое гнездо…

– Сладишь, не тужи! Руки твои – ко всему привычные… Дай бог!..

Ловкий и сильный отец среднего роста, но плотного телосложения, в возрасте, перевалившем за сорок лет, был любим товарищами всеми; все мужчины, вплоть до ярых драчунов, у которых он, усмиряя их, запросто финки отбирал, относились к нему уважительно, а все женщины – и приветливо, – авторитет его был очень велик из-за его высокого нрава, трудолюбия, сноровки и обязательности. Он был всегда хозяином положения и слова своего, и, казалось, не знал неразрешимых трудностей ни в чем.

– Ну и что ж, Василий, – вкрадчиво спрашивал, однако, дядя Захар, картавя: – этот дознаватель, кто намедни вызвал тебя на скорую расправу, признал, что это был навет на тебя, коли отпустил?..

– Я сказал в открытую, – говорил отец: – «На Руси не все караси, есть и ерши. А бездельники колхозные – белоручки всем видны. Они горазды только языком молоть, грозить красной книжицей, им – запросто наплевать на урожай, на все… Как угодники святые устроились… Не дыши на них, не тронь их, не скажи что поперек… Не по нутру… Разве это дело?»

– Так что ж?

– Он только язык пожевал. Пустил искры из глаз. Но не замел меня, как видишь, хотя я и с узелком уже пришел – Анна собрала… В третий раз…

– И-и, дружок,! Не от нас свет начался… И не от Египта… Созревают всякие плоды… несъедобные…

– И быстрехонько как. Оглянуться не успели.

– О, господи! Наш-то Андрейкин, председатель, уже ходит генералом. Генерала корчит из себя.

– Да, руку поднимает, а смотрит нелюбезно, искоса. Он попер на меня: «У-у, ты башковитый, хоть и неученый; с тобой не поспоришь…» Я и объявил ему: «Думаете – сели на шею – и не слезете… Вот до оврага я вас довезу, а там и сброшу в омут…» Конечно ж, он взъерепенился…

Валера и Антон лежали около весело трещавшего костра, завивавшего дымок горьковатый; бархатисто-черное небушко разливанное, в ясных и мигавших звездочках – истыканное, стлалось ширью необъятной и захватывающей воображение; поблизости всфыркивали и выщипывали траву пасшиеся лошади, они медленно передвигались; курили, разговаривали мужики. И уж пробирала Антона мелкая дрожь – не столько оттого, что зябко спине становилось (а они ничего, чем можно было бы накрыться, не взяли с собой), а, сколько от еще неизведанной им прелести ощущать все это рядом с взрослыми людьми, чувствовать себя причастным к чему-то важному, хорошему. Когда он глядел на звезды, просыпанные в вышине, то почему-то – удивительно! – зримо видел перед собой маму, видел в пору ее молодости, еще до замужества, какой она была на фотографии, – женственно-хрупкой, строгой, в белом длинном наряде, – прямо писаной красавицей. И что-то вечно молодое и мучительно неразрешимое в то же время было в ее взгляде. Мерно стрекотали кузнечики, мерцали звезды, падали, сгорая, звездочки; неслись, угрожая врезаться в землю, как Тунгусский метеорит, кометы – великое их множество; где-то умело разговаривал Дерзу-Узала со зверьми, рычал, вздымая волны, океан, боролся с одиночеством Робинзон Крузо, жили отверженные люди… Непредсказуемый мир, где надобно ходить, разогнувшись, а где присмотреться и пригнуться вовремя – получится ли так? Печально, но Антон в детстве даже дурных собак боялся почему-то.

Ни тебе ни паровозных гудков, ни гула пролетавших самолетов, ни лихой музыки, ни выстрелов, ни ругани людской, ни детского скулежа, ни страшных, бытовавших рассказов об отрубленных руках воров или даже голов, подброшенных к дверям, ни запаха керосина, не размызганных помоек. Лишь изредка стрелял костер. И слышно шептал толстяк-одноклассник, близоруко оглядываясь с парты к Антону, – шептал умоляюще-требовательно:

– Дай списать! Дай скорей списать! – И учительница уж подходила.

Валера спал. А мужики еще тревожно гомонили.

– Не должно бы повториться…

– Ой, как бы не так!.. Все в огонь подбрасывается… Вон в Испании…

– Неужели и сюда пожар перекинется? Пойдет щепать?..

– Ой, не говори: немца от войны не оттащить.

– Ты вот строишь все, Василий… И детишки небольшие,

что и у меня… А ведь, если загорится, то придется же и

нам пойти… Уже на третью…

Куда ж денешься?.. – И отец слышно вздохнул оттого, что такое могло быть. – Но все-все-все! Хватит колотиться зря! Пора и подремать.

Так невзначай подслушанное у костра стало для Антона неделимостью мира беспокойного, и в его детском сознании начинала ярко пробиваться истина о том, что жизнь не безмятежна, не застыла вечной, только кажется такой сначала; в ней-то много страшно неразумного, что могло коснуться всех. И вот греешься у костра ее до тех пор, пока можно греться.

Очевидно, пропустив свой урочный час, да и с непривычки, еще не приноровившись, Антон никак не мог найти удобное для себя местоположение, чтобы заснуть; то было неловко ему лежать в рубашке на земле, то у него что-то мерзло или же немело вроде бы, и он все ворочался, ерзал и костил в душе себя за свой характер впечатлительный, тогда как Валера спал около него, лежа калачиком, и успокоенно прикорнули тоже все большие. Антон же крутился, сжимаясь в комок (но, стараясь никого не беспокоить), – к огню поворачивался то лицом, то спиной. И то грело его спереди сильно, чересчур, зато холодило сзади, то наоборот. Временами же он проваливался в настоящий сон, забывая обо всем; а временами в полусне слышал, чувствовал, как кто-то заботливо подносил хворост и подкладывал его аккуратно в костер, чтобы тот не гас, как подгонял поближе лошадей и накрыл его, Антона, не то какой-то мешковиной, не то куском брезента. Перед близким рассветом, когда в сизоватой расступившейся мгле стали уже видно проступать темные округлые спины и гривы лошадиные да повозки нагруженные, да ближайшие кусты, и когда насторожилась тишина вокруг, костер почти совсем затух – лишь угли посылали в воздух немного пепла, если к ним протянуть-приблизить руки. Все еще дремали, сонные.

И какой же длинной, непохожей на все прежние, какие помнил, показалась Антону эта ночь! И какой безмерной!

XI

– Сейчас, сейчас я расскажу…

Федор Терентьев, бывалый мужчина в летах, с обветренным лицом и крепким рукопожатием (и сам ладно сбитый), в седом костюме, – москвич, приехавший поездом к постояльцу Кашиных, Илье Нефедову, своему двоюродному брату, который отсидел тюремный срок за нелепую кражу (из-за желания продать, чтобы выпить) какого-то слесарного инструмента из цеха и был выпущен на волю, но выслан из Москвы за двести сорок (по сути) километров под надзор милиции, – этот человек легко сошелся в разговоре с Василием, младшим, как выяснилось, собратом-солдатом по той войне. Федор заметил лиловый рубец на локте Василия. И спросил у него:

– Оттуда отметина? Понимаю…

И бывальщина эта объединила их за ужином на кухне. Правда, сидящий тут же, на пристенной скамье, и жующий сухощавый Илья был молчалив и даже сумрачен, а Анна слышала их разговор мимоходом, зато Валера и Антон – с жадным интересом. Василий сказал о том, что он все семь лет отбухал на защите Отечества; там коротались дни такие, что после каждой волны штурмовой в роте оставалось в живых лишь дюжина «стариков» каждый раз. И опять, и опять их пополняли и бросали в бой. А однажды (на Украине) и грозил ему очевидный плен: их разбили начисто, и он в подсолнечнике таился ночь. Немцы же прочесывали поле, выскребали солдат… А утром он с товарищем – была-не была! – поползли в сторону вышки, где и оказался на счастье наш пост.

 

– А меня пленили немцы еще в пятнадцатом году, летом, – признался Федор, разговорившись.

– Ничего себе!

– Да, до сих пор не могу простить себе этого позорища: в отключке был… Тогда была такая карусель смертельная. Ой! Мы, солдаты царские (я артиллерист – заряжающий) месили земли прусские: бились тут сряду трое суток – не спали. И вначале наши части наседали на немецкие, а после отбивались уже от них беспамятно. Потом бог нас пожалел: затишка опустилась на весь наш обессиленный от содрогания фронт. Темнело быстро. Атак не было. Ну, сгреб я чехол брезентовый – орудийный (с пушками мы в дубраве притулились) да и завалился под толщенный ствол дуба, в ямку; в тот брезент завернулся с головой – помыслил: поспать бы часок! – и разом отключился начисто: проспал огневой налет. А проснулся – уж светлынь восходит, и, вижу, все вокруг – на тебе! – жутко раскурочено, вздыблено, перепахано и страшнее всего – товарищи убитые раскиданы. Побиты даже все столетние деревья. И лишь целехонький чернел надо мной –высился, топырился бахромой огромный дуб (упирался в облака): он-то при обстреле, точно, защитил меня. Иначе была б мне хана… И везде уже рыскали ретиво германские пехотинцы, постреливали их голоса все ближе, ближе. Ну, и заарканили нас, горемык, смертью милованных. Выстроили в затылок, и, выставив по бокам колонны поводырей-стрелков, по-быстрому погнали к западу.

В спешке вброд по горло переходили речки. Нас кормили горохом. Разваром. Кружку выпил, поставил – дальше, камрад, топай. Weg! Weg!

В Пруссии всю пятилетку мы, пока сидели, все благоустраивали немцам – нас водили по работам, И вот какой раж они выказывали перед нами при сем. Конвоир ведет нас и все долдонит над ухом твоим – расписывает, как они умело победят нас, русских, – победят всегда! Если ты молчишь, слушаешь его безропотно, без возражений (вроде б, значит, соглашаешься молчаливо с ним), – то набьет яблок с яблонь, где аллеи, даст тебе; если же ты, не дай бог, только возразишь ему чуток, тогда и набьет яблок под ноги, но попробуй подыми хоть одно из них, – безумно закричит:

– Nicht! Nicht! Schwein! – Затопает сапожищами. Заскрежещет зубами. Карабин в грудь твою упрет стволом. Прямо взбесится, ирод.

Ну, такого свинства я, естественно, еще нигде не видывал, не испытывал.

– Дурной воин – дурное и понятие, – сказал Василий.

– Или, – бывало, топаем себе в поселке, – глядь, и цивильные немцы высовываются, глазеют, подзывают к дому своему, – продолжал Федор. – Для того, чтобы им похвастаться перед недругом – Иваном непутевым своим обустроенным жильем и превосходством, значит. Говорят, сияя: дескать, видишь сам, какая красота у нас. (Как не видеть!) А что же, интересно, есть у вас? Верно, у них каменные все строения, черепицей крытые; сады и посадки расквадратены, зарешетены, всюду чистенько. А в мужичьей России серой, полуразрушенной, – избенки, хатки соломенные на курьих ножках; а одна тесничинка так прибита, другая этак, или чаще всего – стоит что-то наподобие овина, а не жилья. Но я их живо разоскомлю для-ради интересу. Говорю – и вот показываю себе на лоб пальцем:

– Во! Надо ж понимать… Нищий медяком все хвастует, а богатый золотого не покажет…

Ха-а! Один немец бесится, с кулаками ко мне подступает, а другой его уламливает:

– Дай же сказать ему! (То есть мне).

– Надо ж понимать, – я продолжаю свое. – Вы умный, практичный народ, но до русского народа вам далеко. Попомните мои слова. В ста верстах отсюда граница проходит, а вы вона как строитесь и еще хвастаетесь. Да еще хотите снова воевать с нами – у вас такие умыслы. Одна Weltkriege (мировая война) прошла, но и другая Weltkriege будет вами начата.

– Warum?! (Почему?!)

– Вот вам и «Warum?» Зачем же тогда так капитально строиться? Все равно все будет опять разбито – вблизи-то границы. А в России этого нет. Русский мужик умнее, переплюнет вас.

Это не в нос им было, не в нос. Так насолю им, и они взбулгачатся. Один малый плюется, другой урезонивает его:

– Может, его и правда.

Я уже кончил говорить, а они меж собой заспорят, да-а.

Я не курил и тогда, и вполне здоровый, с лицом красным, был, и немцы норовили загнать меня в шахту, – в ней для подземки прокладывали рельсы.

Работа тяжелая, и они любили выжать все соки из других людей, военнопленных, подневольных, зависимых от них. Побольше навар получить. Вот копаешься в чем-нибудь – и все мало немцу.

– Давай! Давай! – Кричит.

И один раз мы с немцем несли рельс. Тяжело, а ему все свое:

– Давай! Давай!

Я и сбросил рельс с плеча. И сильно, знать, ему отдало, – он за другой конец нес этот рельс. Как бросит, как взвоет:

– Schwein! Fertflucht!

С той поры – ша! – не стали меня брать в шахту. Ша! Как рукой сняло…

– Да? – удивился Валера.

– Не вру, малой. Я отвертелся: мол, живот надорвал, заболел… Раскусил их повадки волчьи и уж применял свои хитрости. А без этого и сгноили бы меня давно в немецкой земле. – И Федор закашлялся.

– Все-все, сынки; кончайте вострить ушки – будет взрослых разговор, – построжал Василий голосом, и Валера с Антоном вышли. И он спросил:

– Что же, ты считаешь: вверную вновь застигнет схватка нас?

– Не минует. Будет заворошка. Гитлер набирает силу, прет. А тебе-то, тертому калачу, разве то не видится?

– Видится немало, да все размышляю. Ты провидец, Федор?

– Кое-что пригрезилось. Может, оттого что много тоже думал, думаю. Немцы ведь живут войной, любят поиграть в нее – берут в руки пушки вместо хлеба, масла. Им дали теперь поджигательного фюрера – и они вмиг накрутят мордобой везде. Потому что слишком дисциплинированны и послушны: исполнят все, что им прикажут; уж они-то, повинуясь, не выйдут за пределы ослушания – беда! Я-то знаю хорошенько…их настрой…

– У нас-то, Федор, бабий слушок прошел: мол, бабы лен выбирали, когда над полем летел в Москву немецкий самолет с этим самым Риббентропом; самолет летел очень низко, и они очень ясно видели, как немецкий летчик прямо и погрозил им кулаком… Станется: опять пролопоушим ворога?.. Знают ли обо всем там, за кремлевской стеной?..

– Работают, должно… Мне одна смоленская председательница похвасталась приемом у Сталина.

– Пробилась к нему?

– Диво! Она приехала с мальчонком-внучком. У того в коридоре первым делом отобрали игрушечный пистолет. И когда она стала рассказывать Сталину о творимых безобразиях в сельском хозяйстве ее района, он, в кителе и хромовых сапогах, выслушивая ее, и охватив руками голову, заходил по ковру в кабинете и все повторял:

– Ой, что дэлают! Ой, что они дэлают!

И мы можем лишь сказать:

– Ой, что делается, люди! Но худшее мне, Василий, предрек один пророк молодой, ученый, звездоискатель отчасти, – печальное раздвоение…

– В чем?

– В судьбах людей. Ужасный исход. После большой войны. Люди встанут стенкой на стенку. Постепенно поменяют кожу, стимулы. Развернутся, купятся за деньги. Начнутся разломы государств… Грядет бандитизм…

– Неужели может быть такое?

– Так в истории народов тьма похожих примеров. А разлад уже начат, совершается. И в умах людей. Растут корпорации, прибыль увеличивается и сосредотачивается в руках сверхбогачей; миллионы денежных потоков ухлопывается на вооружение, прямо или косвенно, – это невозможно проконтролировать. А пресса трубит истошно:

«Ах, какие молодцы! Производство подняли, загрузили безработных работой». Но – какой? И весь мир людской, нисколько не ведая никакой печали, предается веселию, ублажает себя в услаждении напоказ. Нарядами, конфетками. Никто не читает собственную книгу до конца – не хочет его знать.

Некоторое время мужчины втроем посидели молча.

XII

Еще солнечный июль слепил, парил, умиротворял спокойствием. На раздолье травушке, за строганым крыльцом, легконогий васильковый мальчик, в рубашонке, скакал с желтеньким резиновым мячом; он вскидывал его перед собой и догонял, ловил без передышки. Белозвездный жеребенок Воронок в четырех белых носочках тоже зыкал, как наперегонки, зараженный, видно, детской прытью; ржа игриво, он кругами заходился во всю мочь около пасущейся кобылы-матери; та выщипывала травку и хвостом отмахивалась – отгоняла от себя слепней настырных. Маленькая бабка Степанида (нос картошкой), обутая в опорки, сидела на бревнышке с клюкой в руках, каковой всегда, грозя, ребят пугала, – спиной подпирала новый сруб избной. Ее сморило – сердце ослабело; она посапывала в дреме – и клонилась набок. А у ног ее играла молодая кошка серая, крутясь в стружках-завитушках на траве. Что еще? Вдали, за наплывом восковисто набухавшей рослой ржи, среди нескольких горделивых тополей, сахарно каменела звонница, давно забытая. Тишь нашла такая – прямо уши заложило. Ни березовый и ни тополиный листик и ни малая травиночка не шелохнулись. Гром покамест не урчал – не слышалось его. Но сине-черная гроза валом заходила западной стороной, уже крыла небо высоко, подбираясь и сюда. Потом поурчит – и пройдет. Так уже бывало. Тяжело дышать. Бабка Степанида рукой сердце утишала. А мальчик – василек все резвился (хотя и жеребеночек уже угомонился).

И Анна Кашина присела на минутку на ступеньку крыльца. Взирала на игравшего, словно на стороннее явление, и думала: «Ее ли это младшенький, Санек? В нем ли будет повторенье ее судьбы? А в Антоне, среднем сыне? Или же в Валере? В дочерях? Но разве дети повторяют в жизни все родительское? Незачем далеко ходить. Есть примеры. Вон что поведал Федор: у его двоюродного брата, новгородского мужика, семнадцатилетний сынуля-гулена, разозлился на старого отца, прибегавшего к помощи ремня, на будни хозяйства и укатил самолично в Ленинград. И даже с отцом не захотел попрощаться. Мода такая, знать, завелась…»

И с нежностью, тревогой она подумала: «Хрупкие колоски, поди, – устоят ли, выдержат ли они напор бури, если она нагрянет?..» Она представила себе на мгновение серп в руках и гудящие от него руки и образы сознания ее уплыли куда-то далеко…

Издалека послышался слабый напев – наверное, кто-то завел патефон. Певица пела:

«Живет моя отрада

В высоком терему.

А в терем тот высокий

Нет ходу никому…»

С разговором мимо прошли молодайка Надежда с мужем Анатолием.

– Она замотдела, небось.

– Ну, как Адам и Ева. Знаешь Адама-то и Еву-то?

– А кто ж их не знает – этих безбожников из рая?

– После них-то запрещен для нас вход в рай. Мы его даже и не нюхали. Отсюда все наши потешки.

– И стали ни с чем?

– А, черт с раем! Один раз живем.

– Разве? Ты это знаешь? – И Надежда пропела:

«Живет моя отрада

В высоком терему…»

Между тем облако громоздилось, простиралось, все захватывая, уже выше солнца. Веяло безмерной сине-черной глубиной.

Отдаленно пророкотал раскат грома. И почти немедля – вслед за взблеском – прочерками молний в этой огромной расползающейся над постройками и деревьями синеве – он раскатился уже явственней, сильней, грозней, нетерпеливей. Упали первые крупные дождины. Поветрило. Анна всполошилась, вскочила. Узвала в избу Сашу, Антона, дочерей; давай вместе с ними закрывать все двери, окна.

Сильно ударил напор ветровой; задрожали под ним стекла, стены; зашумели, замотались деревья. Летели листья, сломанные ветки, били по окнам; желтые вспышки молний прорезали обрушившуюся серую пелену грозы по всем направлениям, не щадя ничего; во всю мощь, с остервенелым треском, раскатывался гром и отдавался многоголосьем. Со страху хотелось вжаться куда-нибудь подальше (понадежней) от такой грозы. Что-то особенно бухнуло и затрещало. Стеной косил ливень грозовой.

Он недолго бушевал. Вот просветлел тот край неба, откуда накатилась туча, и урчанье грома и сверканье молний уносилось все дальше и таяло. Наступила редкая тишина – не было дуновения ветерка. Под солнцем все блестело. Мальчишки побежали босиком по теплым лужам – хотели везде побывать и посмотреть своими глазами на то, что натворила буря. Были повалены березы, тополи, раскиданы доски. Со двора соседей Кашиных снесло половину дранковой крыши и бросило к Кашиным на огород, на вишенник, вследствие чего и три большие яблони были срублены.

Однако Василий с сынком Валерой, впрямь отцовским помощником, пришли домой возбужденными по иному поводу. Они только успели заскочить в амбар (Василий был и кладовщиком), как молния ударила в сосну, росшую рядом, обожгла хвою и, расщепив ствол, ушла в землю, под откос.

Анна ужаснулась этому обстоятельству.

 

XIII

Было бы слишком упрощенно искать в чем-то начало всего.

Сколько Анна, ровесница века двадцатого, себя помнила, начиналось все вновь и вновь с обычного круговорота в жизни, заставлявшей крутиться. Так и предки ее жили, переламывались из-за тягот непредвиденных, ужасных в работах на полях, во дворах, овинах – что об этом говорить опять, только славословить, мысли засорять! Надобно проникнуться величием духа.

Очень важно – кто с чем уродился, чем отмечен…

Анна роду была не самого черного, крестьянского, но и не то, что белого: росла вторым ребенком в семье среднего достатка, в которой уважительно строились и отношения между всеми старшими и младшими домочадцами – под знаком, безусловно уважаемой личности бывалого деда, Савелия Петровича, очень ласкового к внучкам и взаимно любимого ими, и домовито-ловкой и тихоголосой матери Елены, которой, как водится, подраставшая Анна уже помогала по дому. Двор у деда считался, однако, богатым: владея дюжиной десятин земли (хотя и на вырубке), он держал четырех лошадей, имел конную косилку; но из-за нехватки денежных средств он нанимал лишь сезонных работников для полевых работ, тогда как, например, богатый сосед Карп Нилыч, кому доходы позволяли, набирал тех на целый год. В чем-то практичном, хозяйственном, а также душевным складом ума с ним был схож и сын его, Макар Савельевич. Кстати, дореволюционная провинция не венчалась с фамилией – так, газеты выписывали на имя-отчество и сами получатели забирали их вместе с редкими письмами на почте – почтальонов не было. Анну же в школе называли «Анна Макарова» – по имени отца – после того как учитель при знакомстве спросил у нее:

– Ты, чья будешь? – и кто-то ответил за нее:

– Да она – дочка Макарова.

В молодости Макар Савельевич дослужился до чина вахмистра. Неподкупно честный и немногословный (даже со сдержанным обращением – детей не бил, не ругал, но и не ласкал по всякому поводу – не в пример деду или бабушке Дорофеи), и по-женски весь какой-то мягкий, с умными карими глазами, с тихой, рвущейся изнутри грустинкой (перешедшей и к Анне), он прилежно хозяйствовал, пел на клиросе, читал псалмы. Но будто всего его пронизывало предчувствие какого-то неотвратимого несчастья, или, возможно, настолько влияло то, что у него болела голова постоянно – едва встанет поутру, так сразу за нее схватится рукой.

Анна пошла по ученью: оно ей давалось с легкостью и нравилось. Поэтому она считалась хорошей, способной девкой, хотя раньше, при старом режиме, школа была и не в почете у крестьян; считалось, что крестьяне на земле должны хорошо крестьянствовать – главное. Училась она в платной десятиклассной епархиальной школе, где занимались лишь одни девочки, одевавшиеся очень хорошо, по форме, тогда как в трехклассной приходской (при одной учительнице) учились уже все деревенские ребята. Ходила же она за несколько километров – во Ржев; по грязище разливанной, завсегда особенной на непросыхаемой горе и около станции, хлябала и хлябала туда-сюда, чавкая холодными сапогами. И так она раз завязла напрочь – по колени – в жирном месиве. Выручили проходившие мимо мужики: еле вытащили ее; она влипла так, что у сапог подметка даже оторвалась. Но если непогодилось и завьюживало, то дедушка лошадь запрягал и отвозил ее либо на лошади мать встречала из школы.

Обычно школьники ходили напрямки – как покороче – через железнодорожные пути. И, бывало, здесь иные шутники пугали мальчишек:

– Вон Микитка, Микитка идет, сейчас он вам, негодникам задаст! – В нерешительности как-то Анна жалась на платформе со своими книжками, тетрадками – рядом шумно паровоз пыхтел – пугал: «пых-пых-пых»; она заплакала от страха и обиды, что ей одной ни в какую не перейти. Да только подошел к ней дядя Никита этот, работавший здесь кем-то, в форменной фуражке, взял за руку и перевел ее. И она его уже больше не боялась. Ни за что.

У Анны начинались занятия в восемь часов, а у брата Николая, первенца, – был он старше ее на четыре года, – в девять (в Воскресенской школе), и, поскольку ей в одиночку было страшно выходить из дома и идти – еще темным-темно, Николай сопровождал ее и злыднем покрикивал на нее дорогой:

– Вот из-за тебя, такой трусихи, приходится мне тоже переться ни свет-ни заря, наказанье божье; ну, скажи-ка мне, тебе не совестно, не ай-ай-ай, что я нянькаюсь с тобой?

И все стало по-иному вскоре. В 1914 году скончалась молодая еще мать Елена. Бабка-повитуха заразила трех родильниц (раньше сельчанки на дому рожали): они умерли, в том числе и Аннина матушка, родившая на сей раз двойняшек – мальчика и девочку. Мальчик умер в тот же день, а девочка двадцать дней жила; коровьим молоком кормить ее пытались, а та в рот не брала его. А родильнице по традиции полагалось вымыться, т.е. очиститься, на третий день: по церковному писанию, родив, она будто, значит, не чистая. Библейский закон утверждает так, что женщина, родившая мальчика, считается нечистой в течение 6 недель, а родившая девочку – в течение 12 недель, и поэтому должна пройти очищение. В бане-то своей – в тепле – Елене и сделалось плохо; оттуда на руках вынесли ее без памяти: грудница в голову вступила. Она на восьмые сутки и скончалась, бедная, оставив любимца сына и четырех дочерей, самой старшей из которых, Анне, доходил тринадцатый год, а младшенькой, Дуняше, – только третий годочек. Поэтому Анне запонадобилось бросить школу насовсем: вся природь повисла на ней, вроде ставшей в большом доме старшей хозяйкой. И все больше домашних дел повисло на ней: две коровы, два теленка, лошади, поросята, птица; бабушка старилась – и не могла уже доить коров, ухаживать за скотиной; баня своя – надо истопить, помыть чумазых сестриц; пока перемоет, умаслит всех – самой, изнеможенной намертво, уж ни до банной парки и мытья, ни до еды, ни до чего. А все белье, считай, – новинное, прочное. Пока его гору перестираешь, переполаскаешь в речке – руки отвалятся, спина занемеет. И до того еще измучивались рученьки, – ей памятно всегда, – на трепанье вручную льна в овине дедовском, построенном на два хозяйства – вместе с дедом Фишкой. Век они ломили, давали знать о боли.

Тогда ж Анна собой фактически заменила меньшим сестрам матушку – их растила, подымала – по кровному долгу совести, любви, что в ней было развито. Дед дела земельные, опекаемые преимущественно мужским родом, вел сообща с семьей второго сына, Алексея, но все домочадцы по обыкновению волчком, что называется, вертелись – поворачивались только, как ни были редкостно работливы: работ всем хватало – завались. Выходных не признавали. А вот вымахавший ростом брат Колюшка, увлекшись запоем политикой и новыми революционными теориями, хлынувшими в книжки, в газеты и в народ, со взрослостью своей заважничал, отлынивал; он совершенно уже выпрягся из несомненно узких для него семейных интересов и забот: не для того мужчиной становился. Весь тут сказ. Он все подряд читал – и ногти грыз; пока книжку дочитает, изгрызет все ногти на руках. Был все же вредный – отговаривался:

– Это, что же, запереть меня с сестрицами? Чтобы я скапустился, заквасился?!

И не подступиться даже к нему было никому. Заносился он заметно гордецом, что ли, перед публикой необразованной, кто, известно, меньше его смыслил кое в чем, тем более сестрички розовые и слюнтявые, ни на что толковые в его понимании, не годные, разве что на тятьканье с куклами и с тряпками, и еще с горшками. Разве они что великое поймут?

Хоть и не бедно они жили (питались, правда, хорошо), но все они спали не на кроватях, а вместе, вповал, точно цыгане, на полу некрашеном. Дом был всего в три окошка – не просторен для них. Каждый раз из сеней приволакивали соломенные маты (называемые – проще – рогожками), стлали их прямо на голый пол, на них – перины, и накрывались длинными овчинными тулупами, сладко гревшими всю ночь. И то дед покрикивал командирски:

– Не давай, не давай Тоньке шубу! Она изорвет ее раньше времени.

У бабки-то было четверо дочерей (трое еще незамужних) да трое внучек и внук – все жили пока под одной крышей. Станет она звать кого-нибудь, собьется в именах. Издосадуется:

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»