Стань на меня похожим

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

3

Золотое время мое? Проспал ли я тебя, или было ты не так светло и ярко, как называют тебя? А может, у каждого оно наступает в разные годы жизни? Пропустил, не заметил или виду не подал. Когда мои сверстники играли в футбол по дворам или делали замки из песка, я воровал хлеб в гастрономе и курил бычки на последнем этаже своего подъезда. Был и футбол, и пески, только гораздо раньше, чем это было у них. К 15 годам во дворах меня обходили стороной и тыкали пальцем «это он, он», а я всего лишь был пьян и шел к заброшке читать Эдичку и восхищаться его лютой любовью в песочнице с негром. Романтика была для меня престраннейшим делом. Я не ввязывался в дурные дела и не был в плохой компании, я делал все сам, сознательно никого не слушая. Когда подрос и уже ходил в старшую школу, стал много читать, тогда-то и узнал я, что хулиган может быть кем угодно, даже поэтом. В особенности поэтом. Теперь в магазинах я крал канцелярию, бумагу и ручки, а иногда и портвейна бутылку удавалось вынести. Все тогда крали – и далеко не от хорошей жизни. Я же уверен был, чувствуя себя Робин Гудом, что ничего плохого я не делаю, лишь разрушаю моральную ценность государственной идеологии и разрываю свои оковы школьного промывания мозгов. Вроде сейчас я украду это все, напьюсь, а потом поэму напишу, и мне за это спасибо скажут, а если спросят, как я ее написал, я обману, что трезвым был и о них, о людях, думал. А если правду скажу, так забудут про меня и сотрут имя из паспорта, посадят или сожгут. Поэму, конечно, не меня. Отчасти я был прав во всем, что делаю, но выбрал не лучший способ доказывать что-либо.

Так вот я стал писать стихи. Подолгу бродил я после школы по улицам своего мрачного и престранного района с финским ножом в одном кармане и опасным лезвием в другом и искал я идеи, мысли, глубинные фантазии, я искал стихи. Даже тогда, выкуривая по пачке сигарет в день, я усваивал из непонятно откуда взявшейся информации намного больше извне, чем на уроках или дома, за телевизором или того хуже в разговорах с родными. Я искал стихи, а находил пиздец. И резали меня, и били, и целовали, и поили. Я читал на крышах книги и пил бадягу, слушал кассеты с первым постпанком, джазом и другой необычной, как мне казалось, музыкой, которую мы с бродягами и лысыми пацанами отжимали у культуристов. Я чувствовал себя героем романа, шагая уверенно вперед и смотря во все глазами, выражающими злобу. Не было никакой надежды, здесь ее нет, и теперь не может быть, нет никакого света в конце тоннеля, а если и есть – значит, поезд мчится на тебя, беги, кролик, беги!

По сути, я был бездомным псом, воющим на бумагу. Одному такому псу в нашем дворе местные вспороли брюхо и смотрели, как он со своими же кишками играет в догонялки: они от него убегали, а он их догнать не мог. Так и проиграл. Я к тому, что за стихи в нашем районе и в моем окружении можно было лишиться важнейших органов жизнеобеспечения. Если стихи были плохими, конечно же. Поэтому долгое время я их не читал. Стихи стали получаться лишь через годы. Откровенности им было не занимать. Отчего многие из них до сих дней не дожили, были потеряны или навсегда забыты, будто их и не было, некоторые подарены, некоторые ушли в могилы с друзьями и важными людьми. Я был как Рыжий, как Жан Жене, как Чудаков, читал ворам и убийцам, а те мне за это наливали вина и отстегивали от общака. После бандитов перестреляли, СССР развалили, молодость пропили и проиграли в карты, а я остался, как и был – крутиться на месте, ловить руками свои кишки и писать. Далее были чтения на публику, краснощекие девушки, виртуозно охающие после каждого произнесенного мной слова, мальчики, чуть менее заметно восхищающиеся происходящим, ну и конечно, бесполые, которых видел я впервые. В общем, полный пиздец. Я не раз еще купился на подобное, каюсь. Потом сборник, минимальное признание, любовь. Я уже не был хулиганом, стихи становились все более нежными, и руки, которыми писал я их, казались мне изящно женскими, а не потресканными и резаными, сжимающими кулак. Это казалось немыслимым и простым, однако завораживало сильно.

После этого было многое: работа грузчиком и станочником, уборщиком и кладовщиком, вором и санитаром. Учения, свет вокруг, темнота изнутри. Друзья, подруги, выбитые на раз зубы, стоматолог. Не от ярости уже, более, от стыда, месть. Стихи остались, но были злыми, больными, смертными. Я оживил их, не превращая более в иллюзию. Я оживился сам, но кроме себя не чувствовал я ничего и никого. Кроме своих же придуманных жизней. Бумага стала невыносимо бела. Я убежал. Где было грязно и сыро, тихо и ветрено. Оставил я все. А приобрел?

Недавно ехал было я в троллейбусе и слушал, как отец сына отчитывает. Говорит ему: «Зачем ты хлеб из магазинов крадешь? Дома свой хлеб есть». А сын ему и говорит, мол, отец, дома ваш хлеб лежит, а моего там ничего. Ничего не осталось, думал я, что должно было быть со мною вечно, ничего. Зачерствел?

А еще встретил я друга детства однажды, он мне в автобусе на ногу наступил, а я давай в драку лезть по привычке. Так и заобнимались, пошли выпить, все дела побросали, чтобы побрататься и вспомнить былое. Вспомнили и шрамы оголили, и любовей прокляли в очередной раз, и даже умудрились ларек по быструхе ограбить. В общем, все как раньше.

Вернулся домой, точнее, должен был ехать на работу, а почему-то вернулся домой. Там ждала меня у плиты девочка, варила что-то несъедобное и вонючее и читала мои же книжки. Вон отсюда, говорю.

И все сразу стало на свои места. Ничего из памяти не денется, все мое – оно со мной, и все в порядке.

*

– Какие уж там Босфоры и Байкалы? Вот у меня ванная вся в пене, и так хорошо, когда соли морской посыплешь полпакета, сразу ветер подымается, и ураганы бушуют, моряки напиваются в хлам и поют о своих молодых женах, а я по собственной воле становлюсь их голосом и пою с ними, понимаешь, пою! Так и сутки могу – петь и топиться – а еще пить за отважных и тех, кто не доплыл. Вот она, романтика двухтысячных: однокомнатная квартира, набитая книгами и пустыми бутылками вина, недописанными рассказами и дырявыми одеялами, да еще и этими пенами и солеными ваннами.

И. смотрел, как дрожали у него руки, и поочередно выдирал кривыми ножницами кусочки ногтей. Я смотрел в угол кухни, туда, где висели портреты его родственников, фотографии его, маленького и еще совсем святого, но более меня интересовали иконы, что возвышались над всеми этими бумажными людьми. Вера, думал я? На И. это не похоже.

– Зачем это тебе? – кивнул я головой в сторону икон.

– А это… от матери осталось, они ценные, некоторые даже древние. Слушай, а давай пропьем одну?

– Хочешь найти дурака, который бы купил у тебя Бога за бутылку? Тут же все поголовно боятся, что у них от таких грешков второй подбородок вырастет, да и не где-нибудь, а под носом, например.

– Тут ты прав. Но вот наркоманы-то все тащат и продают, и нормально.

– Да нихуя не нормально, И., у них-то ломка, а у тебя – высокое искусство почти. Пить надо уметь, а ширяться уметь не надо, сам же знаешь, видел все.

– Видел.

Мы провели в его квартире уже трое суток, лишь однажды выйдя в магазин заправиться на последние. У нас не было плана, лишь боязнь, что скоро закончится это самое последнее и нужно будет что-то предпринимать, решать, когда это было вовсе неуместно.

– Слушай, пора нам убегать, – сказал я. – Пел кто-то, помнишь? «Все двери открыты, а мы по привычке ищем ключи». А зачем? И так успеем сгнить. Я вот родился снова недавно, как казалось, а стался только хуже и печальнее.

– Может, в этом твое предназначение? Умирать и воскрешаться снова, становясь хуже обычного. А после еще и еще. До тех пор, пока самому не опротивеет воскресение?

– А если уж не получится однажды переродиться? Что тогда? – И. недоверчиво смотрел на свое отражение в кусочке экрана ноутбука.

– Тогда тебе пиздец. И начнется он скорее, чем мы сможем допить эту бутылку Старославянской. Может, назад, в горы, где я тебя нашел и подобрал как куколку, тревожную и сырую, а? – ехидно. – А если то было место твое? И я у тебя отобрал его? Что будет со мною за это? Кто станет отвечать за меня перед Ним? – он ткнул пальцем в угол комнаты, где висела неудобная память и страх.

– Не придуривайся, и так тошно. Да я и отвечу за тебя, И., скажу, что ты хотел как лучше. А более всего, лучше замолчу. И не отвечу, если спросит что-то еще. Нет, нет, не нужно. Еще, смотри, веры вашей нахлебаюсь, раскаюсь, и назад уволокут меня, и стану я для другого человека, как ты говоришь, куколкой тряпичной, найденышем в снегах. А мне покоя бы. И лежать там до скончания времен, травою зарасти, солнцем обогреться и птицу накормить собою. Или другую живность. И стать их частью. И лететь, бежать, выть и клокотать не своим голосом, и стучать внутри сердцем и душою. Как быть еще, если так трудно скрыться, потеряться, чтоб не нашли тебя?

– Все равно они найдут.

– Да не верю я в них, я в эволюцию верю, точнее, доверяю.

– А пить-то с кем тогда будешь?

– С тобою, И., найду тебя, примчусь голубем к окну твоему или дворнягой там прикинусь, найду тебя, обоссу тебе ногу, и ты поймешь: «свои, чую», и все, одинок не будешь.

– Тогда я буду одинок еще больше, если не услышу монологов твоих ненормальных, а от своих лишь тошно.

– А тогда другая псина придет и нагадит на туфли, не беспокойся, нас много, и мы все одиноки.

– Потуши лучше свет. Ночь с днем поменялись местами, как ленивые работники труда сменами меняются. Моя, кстати, сейчас бы только закончилась. – Это мы засиделись и путать их стали. Включи музыку. Пиксис, например. А то только и слышу, как ты смердишь и разлагаешься.

– Не от меня это, носки нужно постирать просто.

– И ноги, ага, и всего тебя с головой в бак запихнуть и отмыть до белоснежной улыбки, – мы смеялись и тихо курили. – Вот, пошла, дорогая. Бин траин ту мит ю. Хей.

Они выдыхали дым в потолок, тот его сперва вылизывал своим большим языком, а потом оседал и вырывался в окно, где был туман, и дым становился с ним одним целым. Туман дубел и покрывался невидимой паутиной соблазна упасть им, людям, снизу на головы. Объять их, обнять.

 

– А пойдем встречать Новый год? Прямо сейчас. Не важно, что до него еще далеко. А, Леш. Мандарины, елка, гирлянда, фонари, украшенные красным и белым светом. Мы откроем шампанское, будем считать вслух секунды и ровно в полночь выбежим на улицу, будем кричать поздравления прохожим, кричать им в лицо их же желания и мечты, которые все равно не сбудутся. Я так давно не радовался этим мелочам! А? Да. Или сядем напротив друг друга, закроем уши и будем говорить абсолютно все, что думаем, не теряя ни единой мысли.

– А мы так и делаем, не правда ли?

– Нет, не так. Знаешь, как по договоренности. Без единой капли стыда, без совести и без завтра, давай? Войдем в транс, будем танцевать, петь на несуществующих языках новые интернационалы, новые гимны, признания в любви и ненависти, новые откровения, божественные, как человек, и бесчеловечные, как Бог.

– И так, чтобы он нас увидел, чтобы почувствовал, насколько сильно мы желаем жить, да?

И. уже не слушал меня, точнее он слышал лишь вибрации наших голосов, вплетающихся друг в друга и становящиеся единым целым. Ала-ала, кхали-кхали, табу ра, ирми-ирми, ала-ала. Боом, бооом, птыц. Руки трясутся в танце, ноги в танце, голова и уши, волосы и глаза – все в едином танце крика безголосого, теплого янтарного хлада бездушия. Кажется, дьявол был тоже с нами, где-то между двумя телами, на выдохе он плевался огнем, и мы пылали. Я был здесь, я существовал. Но и не был здесь.

Я был где-то далеко от дома. Дома И., своего, дом был мне не по пути. Так вот, я оказался там, в этом самом «далеко» после того, как Ты ушла. Ты уходила от меня, забирая с собой все, что я любил. Последним Ты забрала у меня друга. Взяла его за руку и ушла. Я вижу ваши спины, твою последнюю улыбку. Вижу, как торчит маленькая новогодняя елка из пакета, который Ты держишь в руках. Вечный праздник уходит. Дверь закрывается. И никто не оборачивается, нет, это же не кино, это даже не сон.

Теперь я в скалистых горах топчу фиалки и чернику, убегаю от огромных москитов. Над моей головой перевернутые небоскребы Нью-Йорка, Манхеттена, Сан-Франциско. Как будто планета извернулась, сплюснулась, лопнула. И небоскребы не падают на меня, а я на них. Они лишь стоят, а я смотрю им в их большие светлые глаза и восхищаюсь. Я смотрю на горы перед собой и кричу хвалы им, все, которые знают мои губы. А после я сажусь на камни и понимаю, что не увижу больше звезд над головой, ни в разрезе неба, ни где-то еще. Они теперь с другой стороны дорог. И мне становится. Никак мне не становится, я просто это осознаю. Еще вдох, еще танец.

Я оказался совсем не тут, слишком далеко, впереди, как мне казалось. Я занимался угоном чужих машин, крал продукты из супермаркета, читал книги в притонах у блядей на глазах, голых и извивающихся, как черви, в которых втыкают ножи один за другим. Я убегал от здешней полиции, мчался на седане через плавящую головы жару, решил бросить машину. Выскочил где-то у моря. Солнце в этом «далеко» намного ярче, чем оно есть на самом деле. И морем пахнет, соленым, цветущим, но таким чистым, не как у И. в ванной. И песок зарывает ноги при каждом шаге. Растут самые яркие звезды днем и иногда не только на небе. А природа – ничего ярче ее мне не приходилось видеть. Здесь.

Я бегу, а птицы кричат мне вслед, восхищаясь или насмехаясь над моим существованием. Они подбивают меня бежать еще быстрее, хотя я уже скрылся от преследователей. Остановился где-то на краю земли. Дальше она превращалась в воду, не спешащую никуда, напротив, мертвую. Вода замерла, как когда батарейка в часах останавливается, а время больше не идет ни вперед, ни назад. Оборачиваюсь. А там…

Вижу большую лестницу, ведущую куда-то вверх. Я хотел было подняться, но сверху спускалась девушка с ребенком. Боже, как она была прекрасна, не молода, но и нисколько не стара пока. Одета она была в черное вечернее платье, строгое и нежное. Я не могу разглядеть ее лица, солнце бьет прямо в глаза. Ребенка она ведет за собой, держа за руку. Он совсем кроха, не старше 5 лет, волосы светлые, он так был похож на меня в далеком моем голубоглазом детстве. Он молчит, а увидев меня, отворачивается.

Вот они спускаются с этой крутой каменной лестницы вниз, прямиком ко мне.

Я протягиваю девушке руку, чтобы помочь ей спуститься с последней ступени. Она смотрит на мою ладонь, пристально, внимательно разглядывая что-то, не берет руки. Потом переводит взгляд в сторону, шепчет что-то вроде «просветленный» и хватает мои пальцы, читает молитву на неизвестном мне, несуществующем и вовсе языке. Ее зрачки исчезают из глазниц, лишь белые пятна смотрят на меня. Ребенок расплывается, она расплывается вместе с ним. Я падаю. Скатываюсь по стене из лиан вниз, на холодную землю, и плачу. Плакал так, будто бы только что умер, и смотрю на свою жизнь со стороны. Я сползаю вниз, как слеза по щеке, и сил у меня хватает только на то, чтобы оплакивать, кажется, самого себя. Я сам становлюсь своей собственной слезой, и иссякаю я.

*

Я прихожу в себя от ужасной жары. И. забыл выключить отопление, что стоит на отметке «максимум». Меня будто только что достали из печи, так я горю.

И. бормочет еще что-то в углу, забившись, в экстазе заблудившийся в нем. Что-то шепчет, в новогодней шляпе поверх сальных волос, я пытаюсь понять, будто вспоминает, как нашел меня. А после И. уснул и видел скорее сны, где он был собой, а я был рядом и был той самой птицей или псом, грызущим его штанину и скулящим на шумный старенький холодильник. И. стоит с разорванной брюкой в луже мочи и улыбается, дуралей.

Курю лежа на полу и думаю о том, что мы совершенны, когда мы живы. Мы прекрасны, хоть и бессильны в чем-либо, если честно. И нет никакого Бога, разве что он такой же, как и мы, только немного хуже. Но он такой, он обезьяна, как и я, как и мы все. Жарко-то как, как там ваш Бог в пустыне-то не подох, евангелисты, а? Фууух.

*

Начинался новый день, рассвет бился под ногами тенью, проникая все дальше к стене. Там, в углу, медленно, но уже почти-почти просыпались фотографичные старики в костюмах, родители И., целуя друг друга в щеки, и сам И., маленький еще, с игрушечным псом под мышкой, десятью зубами во рту, почти как сейчас, чистый и любящий. Последними проснулись лица на иконах, образы их тревожили, но между тем и успокаивали, сводя все раздумья на нет. Почти недельный дождь прекратился, и на улице вовсю светило солнце. Может, вот он, мировой замысел? Однажды заметить его, будь он светом или окончанием дождя, синяком под глазом И. или моими же дырявыми головой и сердцем? Так тому и быть, ну и черт с ним. И мне пора уснуть, чтобы предвидеть Тебя снова.

4

Отвага мученическая, сырость воспоминаний и треклятая бездна порока – с собою в путь я взял все, что не пригодится. Собирала мама сына. Скороговорки учил, чтобы говорилось легче, прически зачесывал и руки мыл по три раза на дню. И приснилось мне однажды, что устал я личико-то намалевывать и улыбки строить. Проснулся, переглянулся с собою и выпил кофе, покурил, зубы не чистив. Максимализма во мне было как в пьянице воды простой, родниковой. А уж желаний – более чем. Хотел я стать волком. Чудилось мне, будто на четырех лапах ходить удобнее. А значит, руки подавать не нужно никому, точнее лапы. После того, как хвост отрубили, желал я машинистом работать на поезде. Запутать все границы и железные пути, и красивых барышень лишь по вагонам сажать, а романские племена гнать ломом. Ответственность, говорили, большая. Хотел еще стать портным, водоносом, китайской древней вазой, хрупкой и ценной, паспортом, ребенком, огородом, летом. Ах, возжелать укорам собственным наперевес, предстать пред собою и дурачиться вовсю. Проигрался. Постарел и губы усохли. Книгой становлюсь – одно осталось нетронутым. Бери.

*

Занавес поднимается. Гаснет свет. Последний кашляющий человек прячет звуки в своем нагрудном карманном платке. Дамы пристально следят за сценой, мужчины – за дамами и их пышными нарядами.

Представление начинается.

Я выхожу на сцену. Я великий актер, знаменитый в стране, я собираю тысячи зрителей каждую неделю. Обо мне пишут в газетах на первых страницах. Я живая легенда. И теперь я выхожу на сцену.

Рваная рубаха вся в грязи и мокрая от дождя. Волосы на голове взъерошены. Под ногтями у меня земля, выцветшее лицо смотрит на руки. Глаза серые, но в темноте они сияют слабой злобой и огромной тоской. Минута. Зрители ворочаются и переглядываются друг с другом.

На мне туфли, идеально лакированные, как учил меня отец. Обувь должна быть безупречна в любых обстоятельствах. Брюки широкие и длинные. В карманах земля и табак.

Я хожу по сцене. Туда, обратно. Всматриваюсь в лица. На первом ряду вижу безупречно разодетых людей и их удивленные и иронические, но безукоризненно спокойные лица. На мужчинах костюмы тройка, у некоторых элегантные трости, кто-то курит сигару, другой – жует табак. Женщины также спокойны, пристально смотрят мне куда-то ниже шеи, на грудь или плечи.

Достаю из кармана пачку бумаги и пачку табака. Медленно закручиваю табак в самокрутку, облизываю кончик бумажки, заклеиваю. Толстые пальцы давят сигаретку, табак плотно сидит на своем месте. Нет спичек. Без слов, молча, жестами и кивками, прошу у мужчины из зала дать мне огня. Он повинуется, я слажу со сцены к нему, прикуриваю и сильно вдыхаю. Выдох. Смакую, привкус чайного гриба и шоколада, думаю я. Забираюсь обратно на деревянный помост. Хожу еще немного вокруг, разглядывая декорации. Потом ложусь на пол и докуриваю сигарету. Плюю на пальцы, тушу уголек, остатки самокрутки кладу в нагрудный карман. Царит гробовое молчание.

Достаю из другого кармана горсть земли. Улыбаюсь ей, играясь, рассыпаю по сцене, топчу ее, трогаю. Та пахнет потом и валидолом. Я становлюсь на колени и начинаю целовать землю. Потом набираю немного в рот и жую. На вкус как земля, если вам интересно.

Женщины в недоумении смотрят уже мне в лицо, мужчины жмутся в кресла от стыда, что они за этим наблюдают, но глаз не отводят.

Я снимаю рубаху, отрываю лоскут и завязываю себе рот туго. Во рту сухо и горько. Закрываю глаза и ложусь снова на холодный дощатый пол, руки кладу на грудь крестом. Меня бьют конвульсии, рот немо стонет, грудь задыхается. Безупречные туфли стучат каблуком о пол, левая туфля спадает, ее отбрасывает от меня недалеко, но я не могу ее достать, протянув руку, пытаюсь достать ногой – тоже не выходит.

Глаза бегают в стороны, рот пытается кричать, но ничего не выходит. Ломают руки и все тело эти пристальные взгляды. Волосы смешно и нелепо спадают на лоб, закрывают один глаз. «Ммм», – кричу я немо. Кто-то в зале откашливается. Я смотрю на него и падаю. Я не шевелюсь. Дыхание предельно медленное. Сердце почти не бьется. Закрываю глаза.

Подымаюсь тихо и преспокойно. Отвязываюсь от оков, отряхиваюсь, сплевываю. Разворачиваюсь и ухожу. Начинают хлопать. Люди встают и кричат «браво», скулят овации, мужчины бросают цветы на сцену, женщины плачут.

По микрофону хриплый голос успокаивает аудиторию и монотонно воспроизводит: «Сегодня представления не будет. Извините за причиненные вам неудобства. Спасибо».

*

Проснулся я оттого, что в двери громко стучали, кажется, ногой. Звонок у И. не работает уже несколько лет. Да и зачем, если сюда никто не приходит. Гостей мы совсем не ждали.

И. крепко спал на полу, лежа на своей куртке и укрывшись чернеющим одеялом. Просыпаться он и не собирался. Я вставал с трудом, еще не до конца осознавая, смотрю ли сон или меня тянут в явь, делают из меня настоящего. Стучали настойчиво и громко. Я себя ущипнул – все равно стучат. Это был уже явно не сон.

.

Головы, опрокинутые, немые, болтающиеся в разные стороны. Женщины, ходящие как по канату, вальсируя то влево, то вправо. Мужчины, томно дремлющие на последних сидениях троллейбуса. Тихие, почти мертвые, но видящие сны. Дети, впервые поцеловавшие не крест на причастие, но губы, живые, истресканные, покусанные, кровоточащие. Сладкие. Первые. Матери, горько провожающие своих сыновей на войну песнями, стеклянные и в каком-то месте уже битые. Сыновья, идущие на войну, теплые еще, светящиеся из космоса, гладковыбритые. Их жены, слезные, горькие, еле волочащие ноги. Бродяги, зажигая огонь от спички на остановке, прикуривая плохой табак в папиросе, немые, немощные, и самые живые из всех, солдат взглядом провожающие. Все как один, пьяные будто алкоголем, любовью, ожиданием. Бредут к вокзалу. Место встречи изменить нельзя… Последние троллейбусы идут до конечной. Их высадят, ибо сами они уже не в силах. Только единицы из них попадут в плацкарты и купе, общие или будут ютиться в тамбуре между вагонов. Остальные же развернутся и побредут по домам, квартирам, уставшие до смерти, но все еще живые, потому что жить – значит ждать, а более всего – верить, что ожидание не напрасно.

 

Я выхожу на конечной. Здесь вокзал. Мой поезд тронется через 5 минут. Голова идет кругом, ноги тянутся сами по себе. Никто не провожает, никто не ждет. Последняя категория, те, кто забыт или не вспомнен. Те, кто едва ли станет заметен. Переживаю последние усилия на сегодня, подымаюсь по ступеням в вагон. Проводник мне стелет на месте, где должны храниться одеяла и постельное белье. Ехидно улыбается и прячет за пазухой бутылку коньяка. Сука, даже не поделится, думаю. Ну и черт с ним. Теперь можно будет заснуть и, главное, не просыпаться до тех пор, пока тебя кто-либо не заметит, пока ты не станешь мешать или чего худого, не выдвинешь свое жалкое больное тело против закона. Пока ты здесь, надеяться не на что. Даже матерям, бродягам и избитым романтикой школьникам. Кусаю губы, сладкие и липкие, кровь засыхает с рубцами. Засыпаю под гул проходящего мимо товарняка. Пути назад больше нет. Так я уехал к Тебе.

Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?

Другие книги автора

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»