Николай Языков: биография поэта

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа
 
Кипят и блещут фински волны
Перед могилою твоей;
Широким пологом над ней
Склонили сосны, мрака полны,
Печальный шум своих ветвей:
 
 
Так жизнь пленительным волненьем
В тебе кипела молодом;
Так ты блистал своим умом,
И самобытным просвещеньем,
И поэтическим огнём.
 
 
Но рано, рано годы злые
Тебя настигнули толпой,
И тёмны стали над тобой,
Как эти сосны гробовые,
Угрюмой движимы грозой.
 
 
Цепями нужд обремененный,
Без друга, в горе и слезах
Погиб ты… При чужих водах
Лежит, безгласный и забвенный,
Многострадальческий твой прах.
 
 
О! мне ль забыть тебя! Как сына,
Любил ты отрока меня;
Ты предузнал, кто буду я,
И что прекрасного судьбина
Мне даст на подвиг бытия!
 
 
Твои радушные заботы
Живое чувство красоты
Во мне питали; нежно ты
Лелеял первые полёты
Едва проснувшейся мечты.
 
 
Лета прошли. Не камню предал
Ты семена благих трудов:
Для светлой жизни я готов,
Я сердцем пламенным уведал
Музыку мыслей и стихов!
 
 
Прими ж привет мой благодарный
За много, много красных дней,
Блестящих в памяти моей,
Как образ месяца янтарный
В стекле играющих зыбей!
 

Тут все, в обычае Языкова, очень обозначено и очень конкретно. Начиная с того, что Марков умер достаточно молодым – а значит, он был ненамного старше своего воспитанника, когда усаживал его переписывать Ломоносова и Державина и произносил вдохновенные речи о них… Такой конкретности, соединенной с общим – а вернее всеобщим, достигали только очень немногие великие поэты. Кроме Языкова (говорю в пределах девятнадцатого века, двадцатый век не беру) такого достигали только Пушкин, Лермонтов, Некрасов и… нет, пожалуй, даже Фет этого не достигал. Восходил в эту конкретность, отображающую всеобщее, Алексей Константинович Толстой, но он был настолько индивидуален в своем стиле и в направленности своего стиха, что о нем надо вести особый разговор. А этого мы никак позволить себе сейчас не можем.

Главное: Языков был не одинок в Горном корпусе. Были люди, которые изначально оценили его талант.

И дружбой Языков не обойден. Веселого, добродушного и покладистого Языкова любят все однокашники. Особенно близко он сходится с Василием Любарским, который мечтает стать великим химиком, и Александром Кулибиным, сыном легендарного нашего изобретателя-самоучки Ивана Кулибина. Судя по «Посланию к Кулибину», тот тоже пробует свои силы в поэзии – причем, если не к легкой зависти, то несомненно к уважению Языкова, в поэзии «героической» вдохновляемой историческими сказаниями и Оссианом. Сам-то Языков, как ни старается, все время съезжает в лирику, в личное и элегическое, в уютно-домашнее или в разгульно-хмельное. Он воспевает, как говорит он в цитировавшемся уже посвящении брату Александру

 
Неверной жизни обольщенья
И страсти ветреных друзей…
 

И лишь надежду питает, что

 
Быть может, некогда твой счастливый поэт,
Беседуя мечтой с протекшими веками,
Расскажет стройными стихами
Златые были давних лет;
И, вольный друг воспоминаний,
Он станет петь дела отцов:
Неутомимые их брани
И гибель греческих полков,
Святые битвы за свободу
И первый родины удар
Ее громившему народу,
И казнь ужасную татар.
 
 
И оживит он – в песнях славы —
Славян пленительные нравы:
Их доблесть на полях войны,
Их добродушные забавы
И гений русской старины,
Торжественный и величавый!..
 

«Послание к Кулибину» оказывается первым опубликованным произведением Языкова.

Но это уже наступил 1819 год, во многом переломный – очень существенные перемены он приносит.

Так что пойдем по порядку.

«Послание к Кулибину» публикуется в журнале Вольного общества любителей русской словесности «Соревнователь просвещения и благотворения» со следующим примечанием:

«Общество в поощрение возникающих дарований молодого поэта, воспитанника Горного кадетского корпуса, помещает стихи сии в своем журнале.»

В этих стихах еще много юношеского, но еще больше языковской силы и размаха – и молодецкой удали, и радости жизни, и готовности противостоять любой буре: одна из основных тем уже здесь ярко намечена. Неудивительно, что уже эта первая публикация производит сильное впечатление и заставляет заговорить о вступающем в мир большом таланте. Вспомним это стихотворение целиком – хотя бы из уважения к тому, какую значительную веху оно обозначило в жизни Языкова: часто бывает, что и у самых великих поэтов первое опубликованное стихотворение оказывается невнятным и проходным, но тут – шестнадцатилетний (!) мальчик сразу утверждает себя в глазах «всей поэтической России», и даже юношеская преувеличенность чувств оказывается естественной и уместной.

 
Не часто ли поверхность моря
Волнует грозных бурь приход,
И с валом вал ужасный споря,
Кремнистые брега трясёт!
Не часто ль день прелестный, ясный
Скрывает мрак густой!
Не часто ль человек, среди весны прекрасной,
Смущается тоской!
И радость быстро отлетает!
Страшись печали, милый друг!
Да счастье всюду провождает
Тебя чрез жизни луг!
Люби, но укрощай в душе любви стремленья:
Её опасен яд,
И часто средь цветов прелестных наслажденья
Змеи ужасные шипят!
Будь верен, не страшись обмана;
Страшись, чтобы коварный бог
Не превратился вдруг в тирана,
И тщетные к тебе любови не возжег.
Быть может, там, мой друг любезной,
Где медяный Рифей
Чело к стране возносит звездной,
И крепостью гордясь своей,
Полёт Сатурна презирает,
Где хлад свирепый обитает,
Ты, друг мой, в тот ужасный час,
Как ветром мчится прах летучий,
Когда луч солнечный погас,
Покрытый мрачной тучей,
Когда леса дубов скрыпят,
Пред бурей страшной преклоненны!
Когда по челам гор скользят
Перуны разъяренны,
Быть может, друг любезный мой,
В сей бури час ужасной,
Красу, застигнуту грозой,
Увидишь ты… И взор прекрасной
В плененном сердце нежну страсть
Воспламенит мгновенно,
И милая твоя любови власть
В душе познает восхищенной,
И для тебя лишь будет жить.
Тогда, под сенью мирной
Ты станешь радости с подругою делить;
Тогда твой голос лирный
Любовь благую воспоет!
И песнь твоя молвой к друзьям домчится!
Тогда во мне, о милый мой поэт,
Воспоминание протекшего родится;
Тогда я полечу душой
К дням резвым юности беспечной.
Когда я, увлечён мечтой,
Почувствовал огонь поэзии сердечной,
Тебе вверять восторги приходил
И слышал суд твой справедливый.
О! сколь тогда приятен был
Мне дружеский совет нельстивый!
С каким весельем я с тобой
Поэтов красотой пленялся!
И, зря в мечтах их тени пред собой,
Восторгам пылким предавался.
Какой огонь тогда блистал
В душе моей обвороженной,
Когда я звучный глас внимал,
Твой глас, о бард священный,
Краса певцов, великий Оссиан!
И мысль моя тогда летала
По холмам тех счастливых стран.
Где арфа стройная героев воспевала.
Тогда я пред собою зрел
Тебя, Фингал непобедимый,
В тот час, как небосклон горел,
Зарею утренней златимый, —
Как ветерки игривые кругом
Героя тихо пролетали,
И солнце блещущим лучом
Сверкало на ужасной стали.
Я зрел его: он, на копьё склонясь,
Стоял в очах своих с грозою —
И вдруг, на воинство противных устремясь,
Всё повергал своей рукою.
Я зрел, как, подвиг свой свершив,
Он восходил на холм зелёный,
И, на равнину взор печальный обратив,
Где враг упал, им низложенный,
Стоял с поникшею главой,
В доспехах, кровию омытых.
Я шлемы зрел, его рассечены рукой,
Зрел горы им щитов разбитых!..
Но, друг, позволь мне удержать
Мечты волшебной обольщенья:
Ты наделён талантом песнопенья,
Тебе героев воспевать!
В восторге устреми к превыспреннему миру
Быстротекущий свой полёт,
А мне позволь, мой друг поэт,
Теперь на время бросить лиру!
 

В этом стихотворении обозначается и еще одна важная особенность всей поэзии Языкова последующих лет: она открыто, подчеркнуто биографична. Элегии, послания и зарисовки Языкова выстраиваются в настоящий поэтический дневник, порой более достоверный и информативный, чем его подробные письма о житье-бытье, особенно брату Александру, и воспоминания самых близких людей о нем. По его стихотворениям лучше и полнее всего складывается картина его жизни – не только внутренней жизни, с размышлениями, поисками, метаниями, взлетами и падениями духа, метафизикой и мировоззрением – но и жизни самой обычной, порой предельно бытовой, каждодневной: где был, что делал, куда решил поехать, откуда вернулся, где и как лето или зиму провел, что ел, что пил, хорошо ли спал, с кем встречался – и все это подробно, с яркими деталями. Очень скоро будут написаны и «Ответ на присланный табак», и послание «К халату», и «Элегия» на безденежье, и многое другое, из чего составляется объемная картина повседневной жизни.

С одной существенной поправкой, конечно – которую нужно постоянно держать в уме. При всей точности и биографичности, мы имеем дело не с самим Языковым, а с авторским «Я» (лирически-биографическим «Я») его поэзии. Поэзия всегда дает жизнь в суперконцентрированном, преображенном ради выявления единственной правды, виде. Отсюда, и в идеализированном, преувеличивающем главное и уничижающем второстепенное, виде. И потому авторское «Я» самых биографичных стихотворений далеко не всегда совпадает с реальным (историческим или житейским) Языковым. Мы будем то и дело ставить знак равенства между ними, но – очень прошу, и простите за занудливое повторение! – держать в уме, что этот знак равенства сколько-то условный.

 

Хотя, конечно, условность эта способна в момент исчезать, стоит нам отойти от слишком приземленной точки зрения. И тогда правда жизни и правда поэзии проявляются в новом единстве. В XXXI строфе Четвертой главы «Евгения Онегина» Пушкин сказал об этом с предельной точностью:

 
…Так ты, Языков вдохновенный,
В порывах сердца своего,
Поешь бог ведает кого,
И свод элегий драгоценный
Представит некогда тебе
Всю повесть о твоей судьбе.
 

Здесь всё – по делу, включая и «бог ведает кого» – как мы увидим чуть далее. Главное, «свод элегий» действительно «драгоценен».

Однако ж, возвращаемся в год 1819-й.

После того, как вышло «Послание к Кулибину», прозвучав неожиданно громко даже в те времена, когда чуть не в каждом номере каждого журнала печатались произведения, которые доныне входят в золотой фонд русской поэзии, Языков, что называется, уперся всеми копытами – так же неожиданно для родных, как неожиданен был его успех. Обычно он был достаточно покладист и уж старший из братьев, Петр, всегда мог убедить его в разумности или неразумности того или иного шага, но тут… Не забудем, Языкову шестнадцать лет – всего-то! – похвалы и благожелательные отклики со всех сторон если и не вскружили ему голову, то во всяком случае утвердили в желании быть поэтом и прежде всего поэтом, а если возможно, то и только поэтом, и он заявляет о своем твердом намерении оставить Горный Кадетский Корпус – это заведение мешает ему развиваться поэтически, душит его дарование, и он не позволит погубить свой дар!

Бунт шестнадцатилетнего юнца приводит в смятение всю семью – за исключением, пожалуй, Александра Михайловича, который устраняется от участия в активных «разборках»: он настолько благоговеет перед словом, особенно словом поэтическим, так мечтает о том, чтобы обрести собственный дар слова, пусть самый крохотный, с ноготок, и так восхищается младшим братом, у которого этот дар несомненно есть, что считает себя не вправе хоть как-то препятствовать развитию этого дара. А для всех остальных бунт Николая тем более shocking, что Николай всегда отличался и редким добродушием, и редкой покладистостью, готовностью никогда и ни в чем не обижать родных: всегда его удавалось в итоге уговорить не сбиваться с «правильного» пути.

Об этом говорит в своих воспоминаниях Дмитрий Николаевич Свербеев – троюродный брат братьев Языковых, тоже оказавшийся втянутым в эту историю и тоже пытавшийся повлиять на младшего кузена, чтобы тот не совершал необратимых шагов. Касается он и застенчивости Языкова, которая проявлялась во всем, кроме утверждения себя поэтом:

«Отличительной чертой его характера были необыкновенная доброта и любовь к ближнему. В каждом человеке он видел брата, но природная языковская дикость мешала ему сближаться с людьми. Женщин он боялся как огня, и вместе с тем мечтал о них постоянно. Образ женской красоты воспламенял его воображение, он воспевал их не одну, а многих, и был, кажется, пресерьезно влюблен в Воейкову, родственницу Жуковского и жену профессора…»

Касаясь уже 1840-х годов, когда Языков был смертельно болен, а Свербеев, после блестящей дипломатической карьеры, стал хозяином известнейшего литературного салона, последний особо отмечает, что и тогда Языков проявлял безмерное – можно сказать, мальчишеское, подростковое – уважение ко всем старшим членам семьи, включая самого Свербеева:

«Он не только искренне любил меня, но, как к старшему по летам, всегда изъявлял мне особенное уважение…»

А не так уж старше был Свербеев – ровесник Пушкина (с которым успел свести настоящую дружбу) и своего кузена Александра, на год младше своего кузена Петра. И если уж знаменитейший поэт, перенесший такие муки, что в своем инвалидном кресле выглядел глубоким стариком, – человек, который сам мог бы требовать особого уважения к его свершениям и его немощам, – не забывал соблюдать «семейную субординацию» (и к братьям всегда прилюдно демонстрировал почтение младшего), то легко можно представить, насколько крепко сидело в нем такое воспитание и насколько оно должно было сказываться четвертью века ранее, в конце 1810х – начале 1820х годов. И насколько должно было изумить всех впервые (и чуть ли не раз в жизни) проявленное Языковым открытое непокорство. А тут как раз и братьям пришлось разъехаться по делам. Свербеев вспоминает: «…в то время, когда он переходил из горного корпуса в инженерный институт в 20-х годах [тут память несколько подводит Свербеева, все-таки воспоминания писались полвека спустя после всех событий – в 1819 году это было], он, за отсутствием братьев, жил месяца два со мною…»

Эти два месяца, как мы увидим, приходятся на период с середины августа до середины октября. 10 августа 1819 года Николай Языков, по его прошению, окончательно отчислен из Кадетского горного корпуса – после того, как старший брат Петр, после многих трудных бесед с младшим братом, приходит с ним к соглашению: и он, Петр, и вся семья не против ухода Николая из горного корпуса, если при этом он продолжит образование и поступит в Институт путей сообщения: одно из лучших заведений того времени, где он и полезную профессию все-таки получит, и достаточно у него будет свободы для поэтического творчества. После этого Петр вслед за Александром отбывает по делам. А в письме родителям от 18 октября Языков сообщает, что переезжает на квартиру к чиновнику Фетину, живущему совсем неподалеку от Института – за место в квартире, содержание и уроки математики Фетин положил Языкову 1500 рублей ассигнациями в год.

Так что между 10 августа и 18 октября Свербеев плотно занимается «делом» Языкова, приютив его на это время у себя.

Но основные казенные хлопоты выпадают, конечно, на плечи статс-секретаря Петра Андреевича Кикина, активно покровительствующего всем своим родственникам – и Александр, как мы упоминали, служит при нем, и Свербеева именно он продвигает в это время на дипломатическую службу. Кикин, настолько высокопоставленный чиновник, что с ним нельзя не считаться, делает все, чтобы переход Николая Языкова из Горного корпуса в Институт инженеров путей сообщения прошел как можно глаже и без заминок – что не так просто, набор в Институт уже закончен и в итоге выходит распоряжение принять Языкова «сверх комплекта».

А первым делом Языков получает аттестат из Горного корпуса, без которого никакие другие движения невозможны. Наверно, стоит привести этот аттестат целиком – чтобы призадуматься: а так ли Языков был ленив и неуспешен в учебе, как пишут об этом и многие его современники, и многие исследователи его жизни и творчества.

Аттестат

«Воспитывавшемуся в Горном Кадетском Корпусе пенсионером Николаю Языкову в том, что он по представленному при определении его в Корпус свидетельству есть из дворян, сын гвардии прапорщика, от роду имеет 15 год; определен в Горный Кадетский Корпус полупенсионером 9 октября 814, перемещен в пенсионеры 1 генваря 1816 года, поступил в нижние классы, потом переходя в средние обучался в оных с успехами: очень хорошими – Поэзии, Французскому языку, Российской и Всеобщей Истории, Ботанике и Зоологии; хорошими – Всеобщей Географии, Физике, Химии, Фортификации и Архитектуре; довольно хорошими – Статистике, Частному Римскому и Российскому правам, Логике, Риторики и Минералогии; средственными – Высшей Математике, Немецкому языку и Закону Божию; также обучался рисованию и танцованию. Но предположенного курса обучения не кончил, а потому и не имеет права пользоваться Высочайше дарованными ныне сему Корпусу преимуществами. Во время пребывания его в Корпусе был поведения хорошего. Ныне же по прошению его из онаго корпуса уволен, во свидетельство чего и дан ему, Языкову, сей аттестат из Комитета Горного Кадетского корпуса за подписанием присутствующих в оном и с приложением корпусной печати. С. Петербург, Августа 21 дня 1819 года».

И это, по понятиям тех времен, называется неуспехами в учении? «Зажрались», сказали бы мы сейчас, – либо, кому-то очень хотелось представить Языкова ленивым неучем; по крайней мере, легенду о нем поддержать. Созданную, возможно, самим Языковым: мол, ко всему, кроме поэзии, я отношусь спустя рукава, а если что, феноменальная память всегда выручит, – за ночь перед экзаменом заучу то, что другие учат целый год… Но есть вещи, которые просто нельзя за ночь заучить как попугай. И в физике, и в химии (и в фортификации, и в архитектуре) надо понимать внутренние взаимосвязи вещей (веществ) и предметов, иначе запросто засыплешься на экзамене, когда из одной формулы не сможешь вывести другую, или объяснить, почему одна химическая реакция должна неизбежно следовать из другой, или (относится как к фортификации, так и к литературе) показать необходимую пропорциональность нагрузки на фундамент при определенной мощи строений и определенных почвах… Да и в зоологии, и в ботанике – классификацию Линнея надо не просто заучить, но и уметь объяснить, как и на чем она выстроена.

Другое дело – мы можем обратить внимание, что Языкову тем лучше и легче дается предмет, чем основательней можно, так сказать, «потрогать его руками», ощутить его материальную основу, видеть и ощущать его действие в окружающем – живом, предметном, воспринимаемом – мире. И тем хуже у него обстоит дело, чем предмет абстрактнее, чем больше он требует отвлеченного мышления, умозрительных конструкций, за которыми не ощущается ни цветения растений и повадок животных, ни плоти истории с ее битвами и восстающими городами, ни яблока Ньютона, ни внезапных преображений «раствора меди», с которыми сражается его однокашник «химик Василий» (Василий Васильевич Любарский) – тут Языков так проникается его страданиями «в надежде получить вожделенный голубец», что откликается ему эпиграммой:

 
Секрет – секретом остается,
Но химик наш не утомлен,
Над известью смеется он,
Хоть голубец над ним смеется.
 

При всей простоте эпиграммы, надо было понимать, что и как делает «химик Василий» и какими методами каких результатов он добивается, чтобы ее написать. Так что насчет бездумного заучивания… гм… гм…

А далее, ступенька за ступенькой: за статистикой и юриспруденцией (римским и российским правом) все-таки проглядывают судьбы людей, как-никак, а проглядывают, и за всеми выкладками и сухими казенными фразами можно уловить и крестьян, убирающих урожай, и горняков, вгрызающихся ради металлов и самоцветов в уральские горы, и гулкое пламя плавильных печей, и споры о наследстве либо о торговле, и честных судей, и судей-крючкотворов, и растерянного должника, и грозного заимодавца… А вот математика, как и закон Божий – здесь без умения мыслить чистыми абстракциями никуда не денешься, в этом они схожи, и Языков «проседает» на этих дисциплинах. Странно, что среди предметов, воспринимаемых им как чистые абстракции, оказывается и немецкий язык – который он очень скоро будет знать не хуже русского. Возможно, потому, что этот язык воспринимается Языковым как язык умозрительных понятий, в отличие от французского, где каждое слово пропитано тем или иным эмоциональным оттенком. И еще более странно, что, погрузившись в немецкий язык, Языков кинется с головой и в немецкую философию, в Гегеля, Канта, Шеллинга и прочих, умозрительнее которых трудно себе что-либо представить – будто борясь с собой, перебарывая себя, заставляя себя преодолевать те барьеры, где у него что-то «не получается». Результаты будут довольно неожиданными (или, наоборот, более, чем ожидаемыми – для кого как). Но это мы в свое время увидим.

Как бы то ни было: если бы современный старшеклассник выходил с таким аттестатом о неполном среднем образовании (в пятнадцать лет – то есть, по-нынешнему, еще два старших класса одолеть надо, для полного среднего!), выдержав со сравнительным успехом экзамены по самым разнообразным дисциплинам, от высшей математики и тонкостей права до чисто гуманитарных областей, включая несколько иностранных языков, и набрав вполне неплохой, если подсчитывать, средний балл – какие родители не порадовались бы? Ну, может, лишь самые придирчивые. Если же не вставать в позу до крайности придирчивых родителей, то надо согласиться: успехи Языкова весьма весомы, образование он уже получил очень качественное, и в образе лентяя и неуча, всю жизнь увиливавшего от постоянной и систематической работы, слишком много от мифа, чтобы мы и дальше этого образа придерживались.

С этим аттестатом Языкова и зачисляют в Институт инженеров путей сообщения. А дальше…

Дальше одна за другой следуют и неприятности, и несуразицы, и настоящие беды.

Языков начинает с того, что ищет себе отдельное жилье: он уже совсем взрослый, студент Горного института, а не какой-нибудь кадет, за дисциплиной которого нужно следить и надзирать, он должен стать полностью самостоятельным и даже опеки любимых братьев над собой больше не допустит. И, вроде бы, сперва все складывается удачно. 18 октября 1819 года Языков пишет родителям, что нашел хороший вариант: комнату на квартире чиновника Фетина, который живет рядом с Горным институтом и готов, кроме того, заниматься с ним математикой, подтягивая Языкова по этому не самому легкому и приятному для него предмету. За жилье и уроки Фетин берет 1500 рублей в год ассигнациями – сумма совсем не маленькая, но не выходящая за пределы разумного (при условии, что Фетин репетиторством будет заниматься честно и усердно, полностью отрабатывая получаемые деньги; в 1819 году ассигнации еще не так «проседают» по отношению к курсу серебряного рубля, как это случится позже, но уже тогда эта сумма катится к отметке в 1000 рублей серебром), и для богатейшей семьи Языковых отдать такие деньги за проживание и учебу младшего сына – не разговор. Единственно, что смущает Языкова: у Фетина пока имеется еще один жилец, тоже из учеников, который Языкова сильно стесняет. Но вот-вот товарищ Языкова по съемной квартире должен съехать, «и потому я надеюсь, что мне у него [у Фетина] будет веселее».

 

Неизвестно, успел прочесть это письмо отец Языкова или нет: Михаил Петрович умирает как раз в эти дни. Почта работала хорошо и слажено, но, все равно, какое-то время на доставку письма требовалось, даты получения не обозначено; можно предположить, что оно пришло до смерти отца, раз Николаю Языкову сразу было оплачено проживание у Фетина; но ведь это мог сделать и старший брат Петр, принявший на себя все хозяйство.

Для Николая Языкова – да и для всей семьи – это страшный удар. Отец был центром притяжения, вокруг которого вращалась семейная жизнь, как бы далеко ни разносило детей; это им была создана удивительная атмосфера семейной любви и доверия, с мягким юмором превращаемых в семейную игру, где были немыслимые прозвища, провозглашение семьи «Конторой», бесконечные импровизации и едва ли не «спектакли» и «капустники» на темы семейной привязанности – не от них ли развился в Николае Языкове тот дар стихотворной импровизации, с которым нам предстоит встретиться чуть позднее. Простой отставной поручик и провинциальный богатый землевладелец Михаил Петрович Языков, почитавший Державина, Ломоносова и старые выпуски «Русского Вестника» был далеко не прост, когда вглядываешься в глубину его души и в то ощущение поэзии быта, которое он сумел передать своим детям. Да, он бывал так же простодушен и добродушен (а порой, кажется, и прекраснодушен), как и его младший сын; что ж, в то время, в его поколении, многие помещики глядели на жизнь через розовые очки, но не всем было дано совмещать это с… «поэтической трезвостью существования», если позволите употребить такое немножко парадоксальное выражение; с той трезвостью, которая наделяет даром любить свою семью и все окружающее истинной глубокой любовью, без сентиментальности и без начетничества.

В семье сразу происходят резкие перемены. Петр Михайлович бросает Санкт-Петербург и переезжает в имение, чтобы управлять делами всей семьи. Все последующие годы будут для него загружены донельзя, просто удивительно, как он все успевал, ведь он и научную работу не бросил, и то и дело в экспедициях, где им сделаны первые крупные открытия в геологии и палеонтологии; он одной рукой пишет научные статьи, другой – заполняет хозяйственные книги и финансовые подсчеты, причем и с тем, и с другим справляется очень удачно, растут и благосостояние семьи и его научная репутация. Такое впечатление, что он должен был почти не спать, чтобы все успевать. И все это – тихо, скромно, без малейших претензий на то, что «раз я старший и главный, будете все ходить у меня по струнке!» Только забота, только мягкая и ласковая опека…

Может, поэтому он так мало пишет братьям, прежде всего младшему брату, сначала в Санкт-Петербург, а потом в Дерпт: времени на письма не хватает просто катастрофически. Основную переписку дерптского периода будет вести с Николаем Языковым брат Александр: остающийся в Петербурге, при Кикине, чтобы как можно выше подняться по карьерной лестнице.

Что до Николая Языкова, то он затевает новые резкие перемены в своей жизни – чуть ли не «идет вразнос», попросту говоря. Не проучившись и трех месяцев, он порывает и с Фетиным, и с Институтом инженерных наук (как часто именовали запросто Институт инженеров путей сообщения). И ведь его доводы неразумными не назовешь: во-первых, даже после того, как съехал «сосед», Фетин так и не предоставляет ему отдельную комнату, продолжает держать в проходной – практически, в прихожей – где и холодно (прихожая почти не протапливается, в отличие от внутренних комнат), и неудобно, и неуютно; занятия математикой, на которые подписался Фетин – сикось-накось, изредка, фикция, а деньги он продолжает драть как за полноценное преподавание математики; во-вторых, резко изменилась атмосфера в Горном институте, после разгрома Казанского университета, где во главе был поставлен пресловутый Магницкий (мракобес – как осторожно соглашаются («допускают») даже близкие к царю люди) и назначения попечителем Санкт-Петербургского университета Рунича, который действует в духе Магницкого, приходит черед и Горного института, и Языков жалуется, что вместо нормальной учебы получил сплошную муштру и всяческие притеснения, и ему, и всем другим студентам в такой ситуации не до наук; новый директор Горного института полковник Резюмон держит студентов, по выражению Языкова, «в ежовых рукавицах», прибегая к чисто воинской системе дисциплинарных наказаний и взысканий; – вывод у Языкова один и железный: от такой «учебы» надо бежать куда подальше! Казенная муштра его просто погубит! В итоге, пребывание Языкова в Горном институте через полгода завершается краткой записью: «Выключен за нехождение в Институт».

Все окружающие не очень, мягко говоря, одобряют этот очередной демарш. 6 апреля 1820 года, перед самым отчислением Языкова, Свербеев пишет его брату Александру:

«Брат твой Николай ленится и в Институт не ходит. Не смотря на советы П.М. и мои убеждения, он непременно хочет оставить Институт, не имея в виду ничего лучшего. Мое мнение – что позволять сие ему никак не должно. Ни постом, ни на праздниках не был он у Петра Андреевича [Кикина]. Это должно огорчить тебя немного. Впрочем, дай пройти чаду молодости; приезжай скорее, заставь его заниматься, удали от него всякое рассеяние, ибо, по его характеру, оно для него совершенно опасно, и таким образом он опять выйдет на прямую дорогу…»

Нашел, к кому обращаться! Как Александр «удалит всякое рассеяние» от младшего брата, если одно слово «это мешает мне писать стихи», «это губит мой дар», или, напротив, «вот увидишь, как я расцвету!» – и Александр тает, и во всем готов потакать, и во имя поэзии Николай может делать всё, что угодно.

Да ничего уже и не поправишь. Языков настолько манкировал занятиями, что никакое самое высокое заступничество не помогло бы.

Добившись своего, Языков спешит отбыть из Петербурга на родину, в имение, под крылышко к брату Петру. Здесь он клянется продолжить «занятия», чтобы хоть аттестат получить и числиться дипломированным специалистом: что немаловажно при дворянской табели о рангах. Но его «занятиям» опять-таки начинает мешать абсолютно все. Наезжает его шурин Александр Дмитриевич Валуев, муж его сестры Александры Михайловны, один или вместе с сестрой и их новорожденным – двухмесячным – сыном Дмитрием, который спустя двадцать лет станет любимым племянником Николая Михайловича, надеждой его жизни, чью безвременную смерть он будет так горько оплакивать… Но пока что – они только мешают, сбивают с толку, «под ногами путаются»… И общаться с ними надо, и отдельной тихой комнаты, необходимой для занятий, он в итоге лишен, и вообще в доме слишком тесно становится, что не способствует… Рад бы переместиться в Симбирск, в большой семейный особняк, где всегда есть место для уединения, но не может «за безденежьем». При этом денег на жизнь ему вполне хватает, но он же не может, переехав в Симбирск, не «показаться» – не участвовать в балах и не отдавать визиты – а на это совсем иные средства нужны. Наконец, брат Петр внял его мольбам, обеспечил, и 22 ноября Языков прибывает в Симбирск: Петр нагонит его чуть позже, а пока остается в деревне, решая хозяйственные дела. Симбирск его тоже разочаровывает. Он пишет брату Александру, что попал «в болото человеческих глупостей». Старается язвить: «Вот вам самые последние симбирские новости. Ив. Дм. Апраксин скончался и оставил весь город в полном недоумении, кто без него будет начинать польския в здешнем благородном Собрании. Анна Фед. Наумова вышла замуж за Чегодаева – вот старые молодые: лишь успели жениться, уж имеют одиннадцать человек детей. Назарьев, может быть вам и неизвестный, женился на своей девке. Слава Богу, это обыкновение входит в моду, и права супругов распространяются; то ли дело, как жена крепостная: муж может ее продать, заложить и отказать в наследство».

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»