Мистерии доктора Гора и другое…

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

А в Володькиной жизни возникло новое увлечение, сыгравшее в дальнейшем немалую роль в его судьбе – спорт. Он играл в баскетбол, бегал на короткие дистанции, вошел в сборную команду района по подводному плаванию. Комсомольское начальство заметило его, появились отдельные поручения, потом назначили, разумеется, посредством выборов, секретарем заводской организации. И когда подошел срок, проводили в армию, снабдив в дорогу блестящими характеристиками и устроив в „ленинской” комнате попойку, которую потом долго и с чувством вспоминали в посылаемых ему с завода дружеских письмах.

* * *

Начало армейской службы стало для него совсем не таким, каким оно запоминается большинству новобранцев – карантин, жестокая муштра днем, внезапные побудки и марш-броски ночью, воскресенья, проведенные на полковой кухне у огромного чугунного котла перед грудой склизлой, мерзлой картошки, которой, в очищенном виде, следует загрузить этот котел… У Рачихина было не так.

– Ты баянист, – сказал политрук, разглядывая Володькины характеристики. – Это хорошо. У нас здесь 45 семейных офицеров, значит – 45 жен. Бабы бесятся от безделья. Создадим хор, будешь им руководить.

Кроме офицерских жен, в хоре пели несколько солдат. Парни молодые, крепкие. А офицеры, между прочим, по многу лет проработали на радиолокационных станциях. Облучение на этих станциях считается незначительным, но это только считается – кто мог знать силу его лучше, чем жены этих офицеров. Так что пел хор хорошо, слаженно, и так же слаженно образовавшиеся в нем любовные парочки, и даже иногда треугольники, проводили достававшееся им урывками время, неподнадзорное ни начальству, ни главам офицерских семейств.

Легко предвидеть, к чему шло дело – начались скандалы, драки, доходило и до поножовщины. К счастью, из Свердловска поступил запрос на баянистов, и, спустя некоторое время, сержант Владимир Рачихин уже был приписан к воинской части, стоявшей в Челябинске и являвшейся, по сути дела, музыкальным ансамблем Уральского военного округа. Было в нем 16 баянистов, были певцы – тоже из солдат, проходивших срочную службу.

Но не может же полноценный хор – а начальство хотело его видеть именно таким – обойтись без женских голосов! И эти голоса были – принадлежали они хорошеньким вольнонаемным актрисам, что постоянно и естественно создавало в ансамбле взрывоопасную ситуацию. А потому, вскоре же после своего создания, был этот ансамбль расформирован, и последующие месяцы военной службы Рачихина полетели вовсе незаметно – в спортивной роте. Соревнования по легкой атлетике, первенство округа по гандболу, тренировки… а в перерывах между ними – самоволки.

Володьку всегда тянуло бежать, куда – не представлялось столь уж важным, главное – на свободу. В окно казармы, через туалет офицерского клуба, по водосточной трубе оружейного склада… И нисколько этому не мешала, и ни в какое противоречие с занимаемыми им комсомольскими постами, а позже и с принадлежностью к полковой партийной организации, куда он был уже принят, не входила Володькина совесть – просто он всегда знал, что какая-то часть жизни должна оставаться только для него, и ко всему, что выходит за ее рамки, он старался относиться легко, так, чтобы не очень этого замечать. Впрочем, сам он вовсе не задумывался, откуда у него эта тяга, повод же для самоволки был, как правило, одинаков – женщины, и подобной возможностью Володька старался не пренебрегать.

* * *

Случались иногда и вполне легальные отлучки из части – когда Рачихина посылали в командировки. Перед одной из них, в Златоуст, получил он из Сибири письмо: „…Дед твой, Володечка, родной отец твоей матери, живет в Миассе”.

За три дня до конца командировки, когда служебные дела завершились, взял он билет на поезд, протиснувшись через толпу солдатских шинелей и телогреек, пропахших махоркой и потом, пристроился на фанерном чемоданчике позади ближней к тамбуру скамьи, задремал.

А спустя несколько часов он стоял уже на пороге небольшого, добротной кирпичной кладки, домишки и осторожно, но настойчиво постукивал в дощатый настил двери подвешенной к ней подковой. Сухонькая старушка, открыв дверь, испуганно окинула взглядом фигуру в солдатской шинели… „Здравствуйте… я внук Василия Ивановича, сын Зои…” Старушка отступила на шаг, прислонилась к косяку. Потом Володька с трудом поднимал ее с земли, отрывая ее руки от своих сапог, а она продолжала, цепляясь за них, припадая к ним лицом, причитать:

– Миленький, прости меня, разлучница я твоей бабушки! Прости меня…

В доме было чисто, на окнах стояла герань, стены пестрели картинками и фотографиями в аккуратно сколоченных самодельных рамках. Присели к столу. И почти сразу дверь снова распахнулась: на пороге ее встал огромного роста мужик. Лицо его, шею, часть проглядывающей в распахнутом вороте рубахи груди покрывали кирпичные пятна румянца – дед возвращался из парной. Сейчас он пристально и хмуро смотрел из-под нависших седых бровей на солдата, и во взгляде его явно читалось – за мной, снова арест… Володька поднялся, сделал, ставшими вдруг чужими ногами, шаг навстречу ему.

– Я сын Зои…

Дед распахнул тулуп, сгреб Володьку в охапку.

– Внучек, миленький, свела все же судьба, – целуя его, приговаривал он сквозь слезы.

На столе появилась водка, в дом набежали соседи – почти все они состояли в каком-то родстве между собой, почти все отбыли в лагерях или в ссылке немалую часть своей жизни.

Пили долго. Пили и пели – про разлуку, про горе, про загубленную жизнь. И плакали. Молодая женщина подсела к Володьке на колени, гладила его волосы, целовала. Муж ее уже тянулся к топору, быть беде… Разобрались, однако: приходилась эта девушка Володьке теткой, хотя и была всего на год старше его. К концу застолья, когда гости уже расходились, пошатываясь и обнимая за плечи друг друга, снял Володька с руки часы, отдал деду. А утром, проснувшись, увидел придвинутый к изголовью своей кровати стол, уставленный непочатыми водочными бутылками – это дед благодарил его за часы, составлявшие в те годы великую ценность. Да к тому же как раз сегодня исполнялось Володьке 20 лет – а что еще мог бы подарить ему дед?

Они снова пили, и дед, проводя рукой по седому ежику волос, всхлипывал и после каждого стакана спрашивал Володьку:

– Внучек, ну объясни – почему вся наша жизнь проходит в страданиях? И я страдал, и бабушка твоя, и мать, и все тетки твои…

И снова плакал – здоровый восьмидесятитрехлетний мужик, уложивший рогатиной не одного медведя в сибирских таежных чащобах.

Через год дед умер – так, безо всякой болезни. Говорили – просто устал жить. А Володька продолжал отбывать службу, не прерываемую больше никакими памятными по-настоящему событиями. Однажды, правда, случилось в наряде. Охраняя склады с аппаратурой, стоял он, зябко кутаясь в тяжелый тулуп, и прислушивался к ночным шорохам. Медленно, очень медленно тянулось время. Хорошо, что приходились на него такие дежурства нечасто: Володька боялся темноты, боялся одиночества – не диверсантов или грабителей, а именно этого – чувствовать себя крохотной песчинкой, погруженной в густую, вызывающую мерзкий озноб непонятного страха, пелену ночи. Услышав скрип смерзшегося снега под чьими-то ногами, он сбросил тулуп и поднял карабин. – Пальну раз для острастки, – мелькнула мысль, – а там – будь, что будет.

– Володя, ты где? – окликнул его знакомый голос.

Оказалось, приехал навестить его Генка Курячий, закадычный дружок, спортсмен, только что вернувшийся из отпуска. Недавно он выиграл чемпионат Уральского военного округа, съездил к родным на Украину, и сейчас его вещмешок топорщился бутылками с горилкой, шматами украинского сала, домашними пирожками и прочей снедью, которой снарядила его в дорогу родня.

До смены оставался час, оказавшийся вполне достаточным для походного застолья и обмена последними новостями. А новости были существенные – Генку пригласили в Киевский институт физкультуры, и он настойчиво уговаривал Рачихина подаваться туда же. Володька, вроде, был не против, но тогда его будущей профессией представлялась ему география. Да и не так уж часты были случаи, чтобы отпускали не дослуживших свой срок – а Володьке предстоял еще один, последний, год. К тому же, было время карибского кризиса, из военных частей перестали отпускать и солдат, и офицеров – даже в короткие увольнительные, не говоря уже об очередных отпусках…

И все же не дослужил Рачихин последнего года – на окружных соревнованиях тренер Ленинградского института физкультуры, объезжавший военные части в поисках талантливых спортсменов, предложил Володьке, имевшему к тому времени первые разряды по легкой атлетике и гандболу, поступать к ним. Друзья, собравшиеся на Володькины проводы, повторяли – вернешься в часть, руки не подадим.

Ленинград

И Рачихин не вернулся.

Как-то, за пару недель до вступительных экзаменов, сидел он на примятой влажной траве стадиона; концы наброшенного на голые плечи легкого полотенца полоскались на сильном ветру, ровно и упруго дувшем со стороны залива. Рядом на колышке болтались гимнастерка и галифе.

– Солдат, здравствуй!

Рачихин обернулся: перед ним стоял китаец, совсем молодой, низкорослый, в аккуратно застегнутой на все пуговицы полувоенной курточке и темно-синей фуражке. По-русски он говорил почти без акцента. Удивление Рачихина быстро рассеялось – китаец представился, объяснив ему, что четвертый год учится в Ленинградской академии художеств.

– Заработать хочешь?

Еще бы, деньги Володьке нужны были позарез: кормиться приходилось в столовых, иногда в ресторанах – когда собиралась компания, пришлось купить и кое-что из гражданской одежды…


Так Рачихин, еще не поступив в институт, обрел первую, действительно понравившуюся ему поначалу гражданскую профессию – он стал натурщиком. Китаец платил ему два рубля за час позирования – как позже оказалось, рубль он приплачивал Рачихину из своих личных денег, официальная ставка натурщика составляла 1 рубль в час. Позже уже, сблизившись по-дружески с Володькой и узнав, что тот – коммунист, он показывал ему дадзыбао, переводил их текст и довольно откровенно поругивал советский образ жизни: по бумагам, мол, у вас все правильно, а в жизни… Мысленно Володька соглашался с ним, но отмалчивался, не решаясь ни спорить, ни соглашаться вслух.

 

Возникали постепенно новые знакомства: Володька попал в довольно замкнутый круг художников-академиков, которые тоже приглашали его позировать – Томский, Аникушин. Работы прибавилось, появились лишние, вроде бы, деньги – но и уставать стал он сильно, доходя порою почти до предела своих сил после многочасовых тренировок: отстоять же еще три часа в классе казалось невозможным: тело деревенело, земля многократно увеличивала силу своего притяжения, и удержать руку, например, в заданном положении или просто сохранить требуемую позу стоило почти нечеловеческого напряжения. А утром – снова стадион…

Единственным просветом казалось тогда короткое знакомство с дочкой Аникушина. Володька стал часто бывать в его мастерской, роман с дочерью художника развивался в положенном ему русле, дело подходило к женитьбе. Экзамены в институт были к этому времени уже сданы, на кафедре легкой атлетики, куда Рачихин был принят, шли регулярные занятия. А судьба сделала очередной зигзаг – не без его, разумеется, участия: Володька, оставив позирование, стал актером миманса в Ленинградском театре оперы и балета. Режиссер труппы, коротко оглядев его спортивный торс, бросил на ходу – завтра будешь выносить Клеопатру!

– и Володька уже видел его быстро удаляющуюся в глубину кулис спину.

* * *

Теперь Рачихин стал прирабатывать к своей тридцатипятирублевой стипендии еще 60 рублей. Двенадцать раз в месяц он, в курчавом парике и коричневом гриме, держал на весу носилки с Клеопатрой; балерина была сухощава и стройна, веса ее Володька почти не чувствовал, но кружилась голова – от близости почти нагого женского тела, от пряного запаха макияжа, смешавшегося с потом танцовщиц. Или, стоя в толпе статистов, изображавших римлян, он, опершись на короткий боевой меч, поигрывал мускулами обнаженного торса, ловя углом глаза одобрительные улыбки, посылаемые ему из женской массовки.

Однажды, в перерыве между сценами, „Клеопатра” сама подошла к нему, спросила, улыбаясь, что-то незначащее, вроде: „Новенький, а ты меня не уронишь?”

Сейчас Рачихин не хочет называть ее полного имени – она давно уже носит звание народной артистки; тогда она еще не была даже „заслуженной”, иначе Володька оробел бы и не было бы, наверное, короткого и какого-то бесшабашного романа, когда все, вроде, нипочем, и не существует, ни завтрашнего дня, ни вчерашнего, а только тянется нескончаемое сегодня, в достоверность которого и поверить трудно.

По утрам в спортзале тренер, прознавший от самого же Володьки о его театральном романе, не то всерьез, не то в шутку выговаривал ему за ставшие вдруг снижаться результаты тренировки – опять, значит, ночью Клеопатру выносил?..

Людвига – так на самом деле звали Клеопатру, была внучкой известного немецкого ученого Вольта, дом ее поразил Володьку своим великолепием, относящимся, скорее, к старому времени – у Аникушина, например, и обстановка, и весь интерьер выглядели чересчур модерно, а потому казались Володьке дешевыми и даже какими-то временными. Сама Людвига, выезжая часто с театром в зарубежные гастроли (откуда привезла Володьке превосходное пальто и шведские сапоги, в которых он щеголял последующую пару зим, вызывая завистливые взгляды прохожих на ленинградских улицах), умудрялась еще и учиться на заочном факультете электротехнического института.

* * *

И все же театр Рачихин вскоре оставил, перейдя на работу в свой же институт кочегаром вечерней смены – так было удобнее, потому что ближе к общежитию, да и платили больше. А однажды, вернувшись с соревнований, он застал Людвигу с ее новым другом, чему неожиданно обрадовался, как будто перешагнул через очередной порожек своей жизни – и забыл о нем.

Но один уже быть не умел, а случайные, легко доступные связи перестали его занимать. Наверное, поэтому в зимнем доме отдыха почувствовал себя вдруг по-настоящему влюбленным, когда случайно столкнулся на занесенной снегом аллее с женщиной – в бежевых брюках и красной, отороченной мехом, куртке она промелькнула в группе возвращавшихся с лесной прогулки и, едва окинув его безразличным взглядом, скрылась за поворотом аллеи.

В тот день Володька в первый раз в своей жизни написал стихи – корявые, нерифмующиеся, но, как ему казалось, стоящие всех его спортивных результатов во всех соревнованиях, которые он когда-либо выигрывал. В кино во время сеанса кто-то подсунул ей эти стихи. И она сама нашла Володьку, нашла не на один день, а на весь следующий год. После двух суток, проведенных в чужой квартире на Выборге, откуда не вышли они за это время ни разу, был забыт муж, служивший в чине майора в военной академии; пятилетний сынишка прочно поселился в интернате.

Кончилось все скверно – хуже некуда. Денег не хватало, Рачихин снова вечерами позировал в Академии, ночи, проведенные в постели подруги, отдыха не приносили. И однажды утром на тренировке, перед самой поездкой на Олимпиаду в Токио, Рачихин, неловко оттолкнувшись во время прыжка, порвал на ноге связки. Это означало конец спортивной карьеры – а он оканчивал уже третий курс, оставалось только защитить курсовую работу.

Вернувшись из санчасти на квартиру, которую они теперь снимали, Володька побросал в чемодан бритвенный прибор, пару рубах и спортивный костюм. Взглянув в последний раз на висящую в узком проеме между двумя шкафами картину, изображавшую его, Володьку, в виде спартанца, бросающего копье, – подарок китайца, приведшего Володьку в храм живописи, – он закрыл за собой дверь.

Закрыл навсегда – сколько потом подруга ни пыталась встретиться с ним, сколько ни упрашивала сойтись снова, хоть ненадолго, хоть на месяц – Володька к ней больше не вернулся. И это тоже был порожек, через который Рачихин переступил, чтобы забыть о нем – потому что порожек этот уже отошел к Володькиному прошлому, которое нельзя и не следует повторять.

Море

А потом настал Артек. Тот, который отняли когда-то у Володьки и который не выходил у него из головы все последующие годы. Молоденькая девушка-секретарша быстро оформила ему направление ЦК комсомола, намекнув при этом, что не против и сама прикатить к нему в гости, оставив, по крайней мере на этот период, мужа. Она же, собственно, помогла заменить первое выданное Рачихину направление – тренером в общество „Спартак” – на это.

И Володька впервые увидел море. Он стоял на берегу пустого пляжа – одна смена пионеров уже уехала, другая была в пути – и размышлял.

– Как же так, – думал Рачихин, вдыхая полными легкими удивительный, замешанный на каких-то неизвестных ему красках, запах моря, – такая красота… Существует ведь в природе такое! – и вспоминал свое детство, вспоминал Васюганские болота, грязный и шумный базар с бродящими бесцельно между грубо сколоченных деревянных рядов демобилизованными солдатами.

Он вспоминал своих тогдашних дружков, которых уже нет и которым никогда не довелось увидеть ни это море, ни планирующих над самой волной, бегущей к пологому берегу, белых чаек, ни вдохнуть запах винограда, приносимый порывами ветра со склонов недалеких холмов…

* * *

Работа физрука не казалась Рачихину трудной, скорее, она вообще не напоминала ему работу, а стала как бы перерывом, приятным и неутомительным, в нескончаемой череде дней прожитой им к тому времени жизни. Полтора года в Артеке прошли не то чтобы незаметно – они были наполнены новыми, недлинными и ни к чему не обязывающими стороны романами или знакомствами, о возможности которых он раньше и не задумывался: гостями лагеря бывали космонавты. Володька даже сдружился с Гагариным и Комаровым – оба они погибли, но это было уже спустя годы.

Приезжали летчики-испытатели – Мосолов, Коккинаки… приезжали Кабалевский, Пахмутова Аля – тогда уже прочно вошедшая в полосу своей всесоюзной известности. Приезжали ленфильмовцы на съемки – и Рачихину досталось сыграть короткую роль – это было его первым знакомством с кино, и, наверное, с этого времени стал он подумывать, что хорошо бы со временем найти себе работу на студии.

Но вместо этого Володьке разрешили отложить защиту диплома в институте еще на год, заменив его направлением в международный молодежный лагерь „Спутник”, невдалеке от Гурзуфа.

Делегации, отдыхавшие в этом лагере, постоянно менялись – поляки, немцы, чехи. Они приезжали и уезжали, большую часть их составляли девушки, и Володька уже начинал чувствовать себя неким Казановой – настолько свободны и непринужденны были установившиеся в „Спутнике” нравы. Переспав, по крайней мере, с семью или восемью девушками из польской группы и получив почетный диплом города Лодзи, Володька однажды решил – хватит.

Москва

Той осенью он пытался поступить в МГУ на философский факультет. И, наверное, поступил бы, если бы не подвела шпаргалка с цитатой из „Анны Карениной”, которой Володька хотел подкрепить заданную тему – „Образ женщины в русской литературе”. Пришлось подавать документы снова – на этот раз на экономический, куда он был принят сразу и зачислен на второй курс – с учетом пройденных им дисциплин в Ленинградском институте физкультуры. Помогло, конечно, и спортивное прошлое – несмотря на порванные связки, удалось ему показать неплохой результат по прыжкам в высоту на отборочной университетской комиссии.

Правда, оставалась еще задолженность по математике – ее предстояло ликвидировать в течение семестра. Подумав немного, Рачихин попросился на первый курс – будучи уже зачисленным в университет, он мог начинать учиться сначала. И начал – вместе с сыновьями и дочерьми знаменитостей, составлявших значительную часть его группы: здесь были отпрыски маршала Еременко, партийного вождя Мазурова и многих других чинов и знаменитостей – элиты советского общества.

Все они были много моложе Рачихина, которому уже исполнилось 26, все они пришли прямо со школьной скамьи, и поначалу Володьке казалось, что он все еще в Артеке и окружают его школьники; только странно было, что не они у него, а он у них должен просить время от времени помощи – сказывались годы, проведенные без учебников и, чего скрывать, вообще почти без книг, до того ли было…

Соседка Рачихина по парте оказалась дочкой генерал-полковника, бывшего заместителя Штеменко по Генеральному штабу. С 61-го года он, выйдя на пенсию, преподавал в Академии Генштаба курс оперативного искусства. Дочь его звали Ритой. И на втором курсе она стала женой Рачихина. А до этого были скандалы с ее родителями, уход из дома, неудачный аборт, закончившийся тяжелым воспалительным процессом – когда Володька, устроившись в магазине чернорабочим, тратил получку на цветы, заполнившие всю палату, где лежала Рита.

Свадьбу справляли в Загорянской, на даче. В свадебном генерале нужды не было – хватало действительных представителей советского генералитета, пришли генерал армии Батов и маршал Малиновский… Еще запомнил Володька в числе гостей Марка Бернеса, шахматиста Бронштейна – все они были, вроде бы, друзьями отца Риты.

Владимир и Рита Рачихины. Москва, 1967 г.

С дочкой Ариной


А через год, в 67-м, родилась Аринушка. В ЗАГСе долго удивлялись – откуда, мол, выкопали такое имя, регистрировать не хотели, предлагая заменить на „Ирину”.

* * *

С деньгами стало совсем туго. Помощь, оказать которую были всегда готовы Ритины родители, стесняла. Студенческих стипендий и случайных приработков едва хватало и до рождения Аринушки. Поэтому так кстати оказались летние поездки со студенческими строительными отрядами. Строили в Якутии водный канал, нужны были тысячи и тысячи рабочих рук, которых было не набрать ни в самой Якутии, ни среди завербованных. Володьку послали с 5-го курса, назначив неосвобожденным парторгом отряда численностью в 300 человек.

Работа была тяжелая – физическая и монотонная, а потому особого следа в памяти не оставила, составив из трехмесячной череды рабочих смен и скверной водки местного производства нечеткую, туманную расплывающуюся полосу отдельных эпизодов.

Запомнилась, к примеру, эпидемия холеры. Почему-то считалось, что уберечь от нее вернее всяких лекарств сможет парная. Поэтому стремились в баню при любой малейшей возможности. И опять пили водку, запивая ее местным же пивом. А месяц спустя, при чистке чанов на пивном заводе, обнаружили в одном из них скелет, который, как заключила авторитетная комиссия, составленная из работников милиции и представителей районной здравоохранительной системы, принадлежал рабочему пивоваренного цеха, пропавшему без вести некоторое время назад.

 

Еще запомнился недолгий, но чреватый опасностью для жизни, флирт с девчонкой, работавшей в расположившейся неподалеку от общежития аптеке: ее друг открыто угрожал оторвать Володьке, а заодно и бывшей своей невесте, головы, после чего пришлось Рачихину укладывать в кровать здоровенный топор-колун. Так и отходил ко сну – одной рукой обнимая Верушку, а другой нащупывая холодящий ладонь кованный металл своего защитного оружия.

* * *

Наверное, от этой связи следовало отсчитывать первые трещины, возникшие по возвращении Володьки, в семейной жизни Рачихиных.

Казалось, ничто не могло мешать их благополучию – кооперативная квартира на Ждановской, купленная на якутские заработки, создавала ощущение уюта и прочного достатка. Образовался круг постоянных гостей, собиравшихся у Рачихиных дома. Многих из них можно было даже называть близкими друзьями, поскольку темы, обсуждаемые ими во время и после застолий, нередко были весьма рискованными, такими, которые с чужим тебе человеком вряд ли стоит поднимать. Каждый из них был хорошо, можно даже сказать, прочно устроен в жизни, а попадались среди них и актеры, и художники, и ученые – вроде тех, к кому стал причислять себя и Рачихин, закончивший университет и направленный работать (не без помощи тех же друзей) во ВНИИПО.

Институт был занят разрешением нескончаемых проблем управления социалистической экономикой. Темой же Рачихинского диплома было управление научными исследованиями в США, и Владимиру Венедиктовичу, как величали на службе новоиспеченного ученого секретаря его коллеги, была вполне очевидна непреодолимая пропасть, разделяющая теоретические изыскания академика Глушкова, руководящего этими исследованиями, с возможностью внедрения результатов этих исследований в социалистическую практику.

В общем-то, нельзя сказать, что Рачихин стал прозревать лишь сейчас, став ученым секретарем в группе академика Никифорова. Со второго курса университета приняли его инструктором физкультуры в Госкомитет по науке и технике, и четыре года работы там не прошли для него даром – помимо солидного приработка к студенческим стипендиям, оброс он надежными знакомствами, уровень которых позволял ему надеяться на благополучное устройство в жизни, мало зависимое от могущественного отца Риты и его окружения.

Но, кроме этого, получил он доступ к источникам информации, обычно простому народу не оглашаемой, – из частных бесед с сотрудниками Комитета, из случайно услышанных обрывков чужих разговоров нетрудно было заключить, что огромную армию чиновников, поставленных руководить научными исследованиями в масштабе страны, в первую очередь, интересует собственный престиж, непререкаемость собственных суждений (разумеется, не выходящих своей смелостью за рамки партийной директивы), возможность еще в какой-то раз выехать в зарубежную командировку, предпочтительно – не в Монголию или Польшу, но в Женеву или Париж, и только потом – интересы отечественной науки. Хотя, именно этими интересами и прикрывалась любая корысть.

Все это отлично понимали, но лицемерие, ставшее нормой в официальных отношениях друг с другом, а тем более с начальством, которое ничего другого и не ожидало от своих сотрудников… с подчиненными оганизациями, стремившимися сохранить любою ценой добрые отношения с опекающим их Комитетом – все это не только не мешало, но делало удобными и стабильными связи, наладившиеся между всеми участниками десятилетиями устоявшейся системы.

* * *

Рачихин принял правила этой игры, соблюдал их неукоснительно, и потому карьера его развивалась, если не стремительно, то вполне стабильно и благополучно. Когда комитетские приятели предложили Рачихину новую работу – должность проректора по хозяйственной части Московского авиационного института – отказываться он не стал, а напротив, с готовностью ухватился за возможность расстаться с вроде бы научной карьерой и заняться, как ему тогда казалось, живой и активной деятельностью.

Поначалу он, действительно, пытался применить полученные учебой и опытом предыдущей работы знания, взявшись разработать для МАИ систему научного управления институтом: он часами корпел над схемами взаимоотношений отдельных служб института, приглашал с лекциями для его сотрудников академиков Канторовича, Аганбегяна, Глушкова, Артоболевского.

Академики соглашались довольно охотно – не от избытка времени и не от особых симпатий именно к этому институту, но потому, что, как ни странно, были зависимы от Рачихина: используя деловые и приятельские связи в Госкомитете по науке и в других весомых организациях, он умел добыть импортную обстановку и оборудование для кабинетов и приемных, без которых престиж руководимых академиками учреждений безусловно страдал. Эти же данные Рачихина послужили, в частности, поводом к его близкому знакомству с председателем Интеркосмоса академиком Петровым – что, в свою очередь, еще в большей степени расширило его собственные возможности и связи.

Вместе с тем, не оставлял Рачихин и поездки со студенческими отрядами. Теперь эти поездки уже вовсе не были связаны с физической работой. Руководство отрядами предполагало персональную ответственность – за все, что происходило или могло произойти с участниками отряда, за результаты их работы, за правильную, в понимании начальства, организацию их досуга. Но зато и денег они приносили больше, позволяя одновременно отвлечься на месяц-другой от хозяйственной деятельности, которая Рачихину начинала уже приедаться. И от семьи, в чем Володька сам себе боялся поначалу признаться. Но было это правдою – для него самого внезапной и огорошивающей.

Он безумно любил Аринушку и помнил о ней каждый из 30 дней сибирской отлучки. Ему казалось, что он так же крепко любит Риту, но чувство к ней вдруг перестало мешать ему в знакомствах с другими женщинами. Связи эти оказывались всегда мимолетными и завершались для обеих сторон безболезненно – до тех пор, пока в госкомитетском доме отдыха „Спутник” не свела его судьба с Женей, шестнадцатилетней поварихой, поставленной на выпекание сдобных булочек к столу чиновных гостей кафетерия.

Рачихину шел тогда тридцатый год, разница в возрасте казалась огромной, и знакомство их ограничилось игрой в пинг-понг и прослушиванием пластинок в поселке Ивантеевке, в доме, где жила она со своей сестрой. Записи были западными, самыми новыми, тогда-то Володька впервые услышал диск рок-оперы „Иисус Христос – Суперстар”, что, в сочетании с его влюбленностью в Женю, придало этому вечеру щемящую сердце окраску чего-то несбывшегося, несостоявшегося в его, Володькиной, жизни.

* * *

Прошло два года. Вернувшись однажды из очередной поездки в Сибирь, Рачихин нашел дома записку от Риты: „Жду тебя в Судаке, приезжай отдыхать”. Раздумывая, стоит ли ему ехать в Крым или дожидаться приезда жены здесь, он механически листал страницы записной книжки – в любом случае, коротать время в одиночестве не хотелось, друзья о его приезде еще не знали, телефон молчал. Одним из первых попался номер Жени – записанный карандашом, он был почти неразличим на пожелтевших, затершихся листках блокнота, хранящегося в ящике письменного стола с тех пор, как нужные повседневно телефоны были переписаны в новую, поблескивающую импортным лаком книжонку.

Володька набрал загородный номер. Трубку сняли почти сразу. И так же сразу он узнал Женин голос. Спустя пару часов они уже сидели за столиком в кафе, где условились встретиться, и, стараясь делать это незаметно, разглядывали друг друга. Жене исполнилось восемнадцать, но, казалось, она совсем не повзрослела – такая же девчонка, те же рассыпавшиеся по плечам рыжеватые волосы, не знающие еще заботливой руки приличного парикмахера и беспощадных, лишающих жизни, химических смесей. Казалось, и плащишко на ней был тот же самый, отечественного производства из прочной темно-синей материи, топорщившейся на сгибах ее худых рук.

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»