Все приключения мушкетеров

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

II. Передняя де-Тревиля

Де-Труаниль, как звали его еще в Гасконии, или де-Тревиль, как назвал он себя в Париже, действительно начал, как д’Артаньян, т. е. без гроша наличных денег, но с запасом отваги, ума и смысла, а это такой капитал, что, получив его в наследство, самый бедный гасконский дворянин имеет в надеждах больше нежели самый богатый дворянин других провинций получает от отца в действительности.

Его храбрость и счастье, в те времена, когда дуэли были в таком ходу, подняли его на ту высоту, которая называется милостью двора и которой он достиг чрезвычайно быстро.

Он был другом короля, который, как известно, очень уважал память отца своего Генриха IV. Отец де-Тревиля верно служил Генриху во время войн против лиги, но, как Беарнец, всю жизнь свою терпевший недостаток в деньгах, вознаграждал этот недостаток умом, которым был щедро наделен, то после сдачи Парижа он разрешил де-Тревилю принять герб золотого льва, с надписью на пасти fidelis et fortis. Это много значило для чести, но мало для благосостояния. Поэтому, когда знаменитый товарищ великого Генриха умер, единственное наследство, оставшееся сыну его, состояло из шпаги и девиза. Благодаря такому наследству и незапятнанному имени, де-Тревиль был допущен ко двору молодого принца, где он так хорошо служил своею шпагой и так верен был своему девизу, что Людовик XIII, отлично владевший шпагой, обыкновенно говорил, что если б у него был друг, который вздумал бы драться, то он дал бы ему совет взять в секунданты сперва себя, а после де-Тревиля, а может быть де-Тревиля и прежде.

Людовик ХIII имел действительную привязанность к де-Тревилю, привязанность королевскую, эгоистическую; тем не менее это была всё-таки привязанность, потому что в эти несчастные времена все старались окружать себя людьми в роде де-Тревиля.

Многие могли избрать себе девизом название «сильный», составлявшее вторую часть надписи на его гербе, но немногие имели право требовать эпитета «верный», бывшего первою частью той надписи. Де-Тревиль принадлежал к последним: он был одарен редкою организацией, послушанием собаки, слепою храбростью, быстротою в соображении и исполнении; глаза служили ему только для того, чтобы видеть, не был ли король кем-нибудь недоволен, а рука, чтобы поражать того, кто ему не нравился. Де-Тревилю не доставало только случая, но он его подстерегал и намеревался крепко ухватиться за него, когда он представится. Людовик XIII сделал де-Тревиля капитаном мушкетеров, которые были для него, по преданности, или, лучше сказать, по фанатизму, тем же чем были – ординарная стража для Генриха III и шотландская гвардия для Людовика XI.

Кардинал, власть которого не уступала королевской, с своей стороны, не остался в этом отношении в долгу у короля. Когда он увидел, каким страшным и отборным войском окружил себя Людовик XIII, он захотел также иметь свою стражу. Он учредил своих собственных мушкетеров, и эти две боровшиеся власти набирали в свою службу людей самых известных по искусству владеть шпагой, не только из всех провинций Франции, но и из чужих стран. И потому Ришельё и Людовик ХIII часто, по вечерам, играя в шахматы, спорили о достоинстве своих слуг. Каждый превозносил наружный вид и храбрость своих и, вслух восставая против дуэли и драк, они подстрекали к ним тайно своих мушкетеров и ощущали истинную печаль или неумеренную радость при поражении или победе своих. Так, по крайней мере, говорится в записках одного современника, бывшего при некоторых из этих поражений и побед.

Де-Тревиль понял слабую сторону своего господина, и этой ловкости был обязан продолжительною и постоянною благосклонностью короля, который не славился большою верностью своим друзьям.

Он с лукавым видом щеголял своими мушкетерами перед кардиналом, которого седые усы при этом щетинились от гнева. Де-Тревиль в совершенстве понял характер войны того времени, когда, при невозможности жить на счет неприятелей, войска жили насчет своих соотечественников; солдаты его составляли легион чертей, не повиновавшихся никому кроме него.

Растрепанные, полупьяные, с боевыми знаками на лицах, королевские мушкетеры, или, лучше сказать, мушкетеры де-Тревиля, шатались по кабакам, гуляньям и на публичных играх, крича и закручивая усы, звеня шпагами, толкая при встрече стражей кардинала; иногда при этом обнажали шпаги среди улицы, с уверенностью что если их убьют, то они будут оплаканы и отомщены, если же они убьют, то не заплеснеют в тюрьме, потому что де-Тревиль всегда выручал их. Потому де-Тревиль был превозносим этими людьми, которые обожали его, и, несмотря на то, что в отношении к другим это были воры и разбойники, перед ним они дрожали, как школьники перед учителем, послушные малейшему слову его и готовые идти на смерть, чтобы смыть малейший упрек.

Де-Тревиль пользовался этим могущественным рычагом, прежде всего, для короля и друзей его, потом для себя и собственных друзей. Впрочем, ни в каких записках того времени, оставившего по себе так много записок, не видно, чтоб этот достойный дворянин был обвиняем даже врагами своими в том, что он брал плату за содействие солдат своих. Обладая редкою способностью к интригам, ставившею его наряду с сильнейшими интриганами, он был в то же время честным человеком. Кроме того, несмотря на утомительные битвы на шпагах и трудные упражнения, он был одним из самых изящных поклонников прекрасного пола, одним из тончайших щеголей своего времени; об удачах де-Тревиля говорили как двадцать лет тому назад говорили о Бассомпиере; а это значило не мало. Капитаном мушкетеров восхищались, его боялись и любили, следовательно, он был в апогее человеческого счастья.

Людовик XIV лучами своей славы затмевал все маленькие звезды своего двора, но отец его, солнце pluribus impar, не мешал личному сиянию каждого из своих фаворитов, достоинству каждого из своих придворных. Кроме короля и кардинала в Париже считалось тогда до двух сот лиц, к которым собирались во время их утреннего туалета. Между ними туалет де-Тревиля был одним из самых модных. Двор дома его, находившегося в улице Старой Голубятни, летом, с 6 часов утра, зимою с 8, походил на лагерь. Там постоянно прохаживались от 50 до 60 вооруженных мушкетеров, которые сменялись, наблюдая чтобы число их всегда было достаточно на случай какой-нибудь надобности. На одной из больших лестниц, на пространстве которой в наше время выстроили бы целый дом, поднимались и опускались парижские просители, искавшие какой-нибудь милости, – провинциальные дворяне, жадно стремившиеся записаться в солдаты, и лакеи, и галунах всех цветов, с разными поручениями от своих господ к Де-Тревилю. В передней, на длинных полукруглых скамьях сидели избранные, то есть те, которые были приглашены. Говор продолжался тут с утра до вечера, между тем как де-Тревиль в кабинете, смежном с передней, принимал визиты, выслушивал, жалобы, отдавал приказания и мог из своего окна, как король из луврского балкона, делать, когда вздумается, смотр своим людям.

Общество, собравшееся в день представления д’Артаньяна, могло бы внушить уважение всякому, в особенности провинциалу; но д’Артаньян был гасконец, а в то время, в особенности соотечественники его, славились тем, что они были не робки. Действительно, войдя чрез тяжелые ворота с железными засовами, каждый должен был проходить чрез толпу людей, вооруженных шпагами, которые фехтовали на дворе, вызывая друг друга, споря и играя между собою. Только офицеры, вельможи и хорошенькие женщины могли пройди свободно среди этой буйной толпы.

Сердце молодого человека сильно билось, когда он пробирался через эту шумную и беспорядочную толпу, придерживая длинную шпагу к тонким ногам и держа руку у шляпы с полуулыбкой смущенного провинциала, желающего держать себя прилично. Пройдя чрез толпу, он вздохнул свободнее; но он чувствовал, что на него оглядывались и, в первый раз в жизни, д’Артаньян, имевший довольно хорошее мнение о самом себе, нашел себя смешным. При входе на лестницу встретилось новое затруднение; на первых ступенях четыре мушкетера забавлялись упражнением следующего рода: один из них, стоя на верхней ступеньке, с обнаженною шпагой, мешал или старался помешать трем остальным взойти на верх. Эти трое фехтовали очень проворно шпагами. Д’Артаньян сначала принял шпаги за фехтовальные рапиры; он думал, что они были тупые, но скоро, по некоторым царапинам, он убедился, что каждая из них была отпущена и заострена и, между тем, при каждой царапине не только зрители, но и действующие лица смеялись как сумасшедшие.

Занимавший в эту минуту верхнюю ступень, с удивительной ловкостью отражал своих противников. Их окружала толпа товарищей, дожидавшихся своей очереди занять их места. Условие было такого рода, что при каждом ударе раненый лишался своей очереди в пользу нанесшего удар. В пять минут трое были оцарапаны – один в руку, другой в подбородок, третий в ухо, защищавшим верхнюю ступень, который остался неприкосновенным, что по условию доставляло ему три лишние очереди.

Это препровождение времени удивило молодого человека, как он ни старался ничему не удивляться; в провинции своей, где люди так легко разгорячаются, он видал много дуэлей, но хвастовство этих четырех игроков превосходило все, что он слышал до сих пор даже в Гасконии. Он вообразил себя в той славной стране великанов, где Гулливер был в таком страхе; но он еще не дошел до конца: оставались сени и передняя.

В сенях не дрались, а рассказывали истории о женщинах, а в передней истории из придворной жизни. В сенях д’Артаньян покраснел, в передней задрожал. Его живому воображению, делавшему его в Гасконии опасным для молодых горничных, а иногда даже и для молодых госпож их, никогда даже и не снилось столько любовных чудес, храбрых подвигов, любезности, украшенных самыми известными именами и нескромными подробностями. Но сколько нравственность его потерпела в сенях, столько же в передней было оскорблено уважение его к кардиналу. Там, к великому удивлению, д’Артаньян услышал громкое порицание политики, заставлявшей дрожать Европу, и домашней жизни кардинала, в которую не смели проникнуть безнаказанно самые высокие и могущественные вельможи; этот великий человек, уважаемый отцом д’Артаньяна, служил посмешищем для мушкетеров де-Тревиля, издевавшихся над его кривыми ногами и сгорбленною спиной; некоторые пели песни, составленные на госпожу д’Егильон, его любовницу, и госпожу Камбаль, его племянницу, между тем как другие составили партии против пажей и гвардейцев кардинала-герцога; все это казалось д’Артаньяну чудовищным и невозможным.

 

Между тем, когда неожиданно среди этих глупых шуток на счет кардинала произносилось имя короля, то все насмешливые рты закрывались, все осматривались с недоверчивостью, опасаясь близкого соседства кабинета де-Тревиля; но вскоре разговор снова возвращался к кардиналу, насмешки возобновлялись и ни одно из его действий не оставалось без критики.

«Наверное, все эти люди будут в Бастилии и на виселице, подумал д’Артаньян с ужасом, и я, без всякого сомнения, с ними, потому что так как я слушал их речи, то буду принят за их сообщника. Что сказал бы отец мой, приказывавший мне уважать кардинала, если бы знал, что я нахожусь в обществе подобных вольнодумцев.

Бесполезно говорить, что д’Артаньян не смел вмешиваться в разговор; он только смотрел во все глаза, слушал обоими ушами, напрягая все свои чувства, чтобы ничего не пропустить, и, несмотря на веру в отеческие наставления, он, по своему собственному вкусу и инстинкту, больше чувствовал расположение хвалить чем порицать все происходившее около него.

Между тем, так как он был совершенно неизвестен толпе придворных де-Тревиля, видевших его в первый раз, то его спросили, чего ему надо. При этом вопросе д’Артаньян, почтительно сказал свое имя, сделав особенное ударение на названии соотечественника, и просил камердинера доставить ему аудиенцию де-Тревлю; камердинер покровительственным тоном обещал передать просьбу его в свое время.

Д’Артаньян, придя немного в себя от первого удивления, начал, от нечего делать, изучать костюмы и физиономии.

В средине самой оживленной группы был мушкетер, большого роста, с надменным лицом и в странном костюме, обращавшем на него общее внимание. На нем не было форменного казакина, который, впрочем, в эту эпоху личной свободы не был обязательным костюмом. На нем был кафтан, небесно-голубого цвета, немного полинялый и измятый, и сверх этого кафтана великолепно вышитая золотом перевязь шпаги, блестевшая, как чешуя, на солнечном свете. Длинная, малинового бархата, мантия грациозно падала на плечи, открывая только спереди блестящую перевязь, на которой висела гигантская рапира.

Этот мушкетер только смеялся с караула, жаловался на простуду и, по временам, притворно кашлял. Поэтому он завернулся в мантию и говорил свысока, покручивая усы, между тем как все любовались его вышитою перевязью, а д’Артаньян больше всех.

– Что делать, говорил мушкетер: – это в моде; я знаю, что это глупо, но в моде. Впрочем, надо же на что-нибудь употреблять свое наследство.

– Э, Портос, сказал один из присутствовавших, – не уверяй нас, что эта перевязь досталась тебе от отца; она подарена тебе тою дамой под вуалью, с которой я встретил тебя в воскресенье, у ворот Сент-Оноре.

– Нет, клянусь честью дворянина, что я купил её сам и на собственные деньги, отвечал тот, которого назвали Портосом.

– Да, сказал другой мушкетер, – так же как купил вот этот новый кошелек на те деньги, которые положила моя любовница в старый.

– Уверяю вас, говорил Портос, – и в доказательство скажу вам, что я заплатил за него 12 пистолей.

Удивление возрастало, хотя все еще продолжали сомневаться.

– Не так ли, Арамис? сказал Портос, обращаясь к другому мушкетеру.

Этот мушкетер составлял резкую противоположность с тем, который спрашивал его: это был молодой человек, не более 22 или 23 лет, с лицом простодушным и приятным, с черными глазами, розовыми и пушистыми щеками как осенний персик; его тонкие усы обрисовывали самую правильную линию над верхнею губой; он как будто боялся опустить руки, чтобы жилы их не налились кровью, и, по временам, щипал себя за уши, чтобы поддержать их нежный и прозрачный алый цвет.

Обыкновенно он говорил мало и медленно, часто кланялся, смеялся тихо, показывая прекрасные зубы, о которых он, по-видимому, очень заботился как и о всей своей особе. Он отвечал на вопрос друга утвердительным знаком головы. Этот знак, казалось, уничтожил все сомнения насчет перевязи; продолжали любоваться ею, но ничего больше не говорили, и разговор вдруг перешел к другим предметам.

– Что вы думаете о рассказе конюха Шале? спросил другой мушкетер, не обращаясь ни к кому в особенности, но ко всем вместе.

– А что он рассказывает? спросил Портос.

– Он рассказывает, что видел в Брюсселе Рошфора, кардинальского шпиона, переодетого в платье капуцина; этот проклятый Рошфор, с помощью переодеванья, поддел г. Лега как сущего глупца.

– Как совершенного глупца, сказал Портос.

– Но верно ли это?

– Мне сказал Арамис, отвечал мушкетер.

– В самом деле?

– Вы это знаете, Портос, сказал Арамис: – я вам рассказывал это вчера, не будем же больше говорить об этом.

– Вы думаете, что об этом больше не следует говорить? сказал Портос. – Не говорить об этом! Как вы скоро решились! Как! кардинал окружает дворянина шпионами, похищает его переписку посредством изменника, разбойника, мошенника и, с помощью этого шпиона, и вследствие этой переписки рубит голову Шале, под глупым предлогом, будто он хотел убить короля и женить брата его на королеве. Никто не мог разрешить этой загадки, вы, к удовольствию всех, вчера нам об этом сказали, и когда мы все еще поражены этою новостью, вы говорите сегодня: не будем больше говорить об этом!

– Будем же говорить, если вы этого желаете, сказал терпеливо Арамис.

– Этот Рошфор, сказал Портос, – провел бы со мной неприятную минуту, если б я был конюхом Шале.

– А вы провели бы не совсем приятно четверть часа с красным герцогом, сказал Арамис.

– А! красный герцог! браво! браво! красный герцог, отвечал Портос, ударяя в ладоши и делая одобрительные знаки головой, – это превосходно! Я пущу в ход это слово, любезный, будьте уверены. Как жаль, что вы не могли последовать своему призванию, друг мой, вы были бы приятнейшим аббатом.

– О, это только временное промедление, сказал Арамис, – когда-нибудь я буду аббатом; вы знаете, Портос, что я для этого продолжаю изучать богословие.

– Рано или поздно он это сделает, сказал Портос.

– Скоро? сказал Арамис.

– Он ждет только одного обстоятельства, чтобы совершенно решиться и надеть рясу, которая у него под мундиром, сказал один мушкетер.

– Чего же он ждет? спросил другой.

– Он ждет, когда королева даст Франции наследника престола.

– Не шутите этим, господа, сказал Портос: – благодаря Бога, королева еще таких лет, что это может случиться.

– Говорят, что г. Бокингем во Франции, сказал Арамис с лукавою усмешкой, которая придала оскорбительный смысл этой, по-видимому, простой фразе.

– Друг мой, Арамис, вы ошибаетесь, сказал Портос: – ваш ум увлекает вас всегда слишком далеко; худо было бы, если бы вас услышал де-Тревиль.

– Вы хотите учить меня, Портос, сказал Арамис, и в кротком взгляде его сверкнула молния.

– Любезный друг, будьте мушкетером или аббатом, но не тем и другим вместе, сказал Портос. – Помните, Атос сказал вам недавно, что вы гнетесь на все стороны. Ах, не сердитесь, пожалуйста, это бесполезно; вы знаете условие между вами, Атосом и мною. Вы бываете у г-жи д’Егильон, и ухаживаете за ней; вы бываете у госпожи де Боа-Траси, двоюродной сестры госпожи Шеврёз и говорят, что вы в большой милости у этой дамы. Боже мой! не признавайтесь в вашем счастье, у вас не выпытывают вашей тайны, зная вашу скромность. Но если вы обладаете этою добродетелью, для чего ж не соблюдаете вы ее в отношении к ее величеству. Пусть говорят, кто и что хочет про короля и кардинала, но особа королевы священна, и если говорить о ней, то надо говорить только хорошее.

– Вы, Портос, притязательны как Нарцисс.

– Предупреждаю вас, отвечал Арамис: – вы знаете, что я ненавижу наставлений, кроме тех, которые говорит Атос. Что же касается до вас, любезный, то перевязь ваша слишком великолепна, чтобы можно было верить вашей строгой нравственности. Я буду аббатом, если мне вздумается; покуда я мушкетер, и потому говорю что мне придет в голову, и в настоящую минуту скажу, что вы выводите меня из терпения.

– Арамис!

– Портос!

– Ей, господа, господа! закричали окружающие.

– Де-Тревиль ожидает г. д’Артаньяна, прервал слуга, отворяя дверь кабинета.

При этом объявлении, во время которого дверь кабинета оставалась отворенною, все замолчали, и среди всеобщего молчания молодой Гасконец прошел вдоль передней в кабинет капитана мушкетеров, радуясь от всего сердца, что вовремя ускользнул от последствий этой странной ссоры.

III. Аудиенция

Де-Тревиль был в самом дурном расположении духа; несмотря на это, он вежливо встретил молодого человека, который низко ему поклонился. Приветствие молодого человека, напомнившее ему своим беарнским выговором его молодость и родину, вызвало на устах его улыбку; воспоминание об этих двух предметах приятно человеку во всяком возрасте. Но, подойдя тотчас к передней, и сделав д’Артаньяну знак рукой, как будто прося позволения прежде покончить с другими, он закричал, постепенно возвышая голос:


– Атос! Портос! Арамис!

Два известные уже нам мушкетера, Портос и Арамис, отделились немедленно от группы и вошли в кабинет, дверь которого тотчас за ними затворилась.

Выражение лиц их, хотя не совсем спокойное, но полное достоинства и покорности, удивило д’Артаньяна, видевшего в этих людях полубогов, а в начальнике их Юпитера Олимпийского, вооруженного всеми своими перунами.

Когда два мушкетера вошли, дверь за ними затворилась, и говор в передней, которому это обстоятельство дало новую пищу, начался снова; де-Тревиль раза три или четыре прошелся по кабинету молча и нахмурив брови, вдруг остановился перед мушкетерами, окинув их с ног до головы раздраженным взглядом, и сказал:

– Знаете ли вы, что сказал мне король вчера вечером? знаете ли вы, господа?

– Нет, отвечали после минутного молчания оба мушкетера, – нет, мы не знаем.

– Но я надеюсь, что вы сделаете нам честь – скажете, прибавил Арамис самым вежливым тоном, учтиво кланяясь.

– Он сказал мне, что он вперед будет набирать своих мушкетеров из гвардейцев кардинала.

– Из гвардейцев кардинала! Почему так? спросил с живостью Портос.

– Потому что дурное вино для исправления требует примеси хорошего.

Оба мушкетера покраснели до ушей. Д’Артаньян не знал, что ему делать, и желал бы лучше провалиться сквозь землю.

– Да, да, продолжал де-Тревиль, все более разгорячаясь: – и его величество прав, потому что действительно мушкетеры играют при дворе жалкую роль. Кардинал рассказывал вчера, во время игры с королем, с видом соболезнования, который мне очень не понравился, что третьего дня эти проклятые мушкетеры, эти черти, – и он сделал на этих словах насмешливое ударение, которое мне еще больше не понравилось, – эти головорезы, прибавил он, глядя на меня своими кошачьими глазами, – запоздали в улице Феру, в кабаке, и что дозор его гвардии, – и при этом я думал, что он расхохочется, – принужден был задержать этих нарушителей порядка. Черт возьми, вы должны знать об этом! Задержать мушкетеров! Вы были оба в числе их; не защищайтесь, вас узнали и кардинал назвал вас по имени. Разумеется, я виноват, потому что я сам выбираю себе людей. Послушайте, вы, Арамис, зачем вы домогались мундира, когда к вам так шла бы ряса? А вы, Портос, на своей прекрасной шитой золотом перевязи, верно, носите соломенную шпагу? Атос! я не вижу Атоса! Где он?

– Капитан, отвечал печально Арамис, – он очень болен.

– Болен, очень болен, говорите вы? Какой болезнью?

– Подозревают, что это оспа, отвечал Портос, желавший вмешаться в разговор, – что было бы очень жаль, потому что от этого испортилось бы лицо его.

– Оспа! Какую славную историю вы рассказываете, Портос! Болен оспой в его лета! Не может быть! Наверно он ранен, быть может, убит! Ах, если б я знал?… Господа мушкетеры, я не желаю, чтобы вы посещали дурные места, чтобы вы ссорились на улицах и дрались на перекрестках. Я не хочу наконец, чтобы вы служили посмешищем для гвардии кардинала, у которого люди храбры, ловки, не доводят себя до того чтобы их задержали; впрочем я уверен, что они не позволили бы арестовать себя. Они скорее дадут себя убить, чем отступят на один шаг. Спасаться, уходить, бежать, – это свойственно только королевским мушкетерам.

 

Портос и Арамис дрожали от бешенства. Они охотно задушили бы де-Тревиля, если бы не знали, что только любовь к ним заставила его говорить таким образом. Они стучали ногами по ковру, кусали себе губы до крови и сжимали изо всей силы эфесы своих шпаг. В передней слышали, что де-Тревиль позвал Атоса, Портоса и Арамиса, и по голосу де-Тревиля знали, что он в сильном гневе. Десять любопытных голов прижались ушами к двери и бледнели от бешенства, потому что они не пропустили ни одного слова из сказанного де-Тревилем и повторяли обидные слова капитана всем, бывшим в передней.

В одну минуту весь отель пришел в волнение от дверей кабинета до ворот на улицу.

– А! королевские мушкетеры позволяют задерживать себя страже кардинала, продолжал де-Тревиль, внутренне бесившийся не менее своих солдат, произнося слова отрывисто, как будто погружая их одно за другим, как удары кинжала в грудь слушателей. – А! шестеро гвардейцев кардинала арестуют шестерых мушкетеров его величества? Черт возьми! Я уже решился! Я немедленно отправляюсь в Лувр, подаю в отставку из капитанов королевских мушкетеров и буду проситься в поручики гвардии кардинала; если же он мне откажет, черт возьми, я сделаюсь аббатом.

При этих словах наружный шепот превратился во взрыв; со всех сторон слышались ругательства и проклятия.

Д’Артаньян искал места, где бы мог спрятаться и чувствовал непреодолимое желание залезть под стол.

– Правда, капитан, сказал разгорячившийся Портос, – что нас было шесть против шести, но на нас напали изменнически, и прежде нежели мы обнажили шпаги, двое из нас уже были убиты, а Атос, опасно раненый, ничего не мог сделать. Вы знаете Атоса, капитан, он два раза делал попытку встать и два раза падал. Несмотря на это, мы не сдались, нет, нас утащили силой. Дорогой мы спаслись. Что же касается до Атоса, то его сочли мертвым и преспокойно оставили на месте сражения, полагая, что не стоит уносить его. Вот вся наша история. Черт возьми, капитан! Нельзя быть победителем во всех сражениях. Великий Помпей был разбит при Фарсале, и король Франциск I, который, говорят, стоил Помпея, проиграл сражение при Павии.

– А я имею честь уверить вас, что я убил одного из них его собственною шпагой, сказал Арамис, – потому что моя сломалась при первой стычке. Убил или заколол, как вам угодно.

– Я этого не знал, сказал де-Тревиль несколько смягчившись: – кардинал, как видно, преувеличил.

– Но сделайте милость, капитан, продолжал Арамис, осмелившийся высказать просьбу, видя что де-Тревиль успокаивался, – сделайте милость, не говорите что Атос ранен: он был бы в отчаянии, если б это узнал король; а так как рана из самых опасных, потому что через плечо она прошла насквозь в грудь, то можно опасаться…

В эту самую минуту у дверей приподнялась драпировка и из нее показалось прекрасное, благородное, но чрезвычайно бледное лицо.

– Атос! вскрикнули оба мушкетера.

– Атос! повторил сам де-Тревиль.

– Вы меня требовали, капитан, сказал Атос де-Тревилю, слабым, но совершенно спокойным голосом: – товарищи мои сказали, что вы меня требовали и я поспешил явиться за вашими приказаниями; что вам угодно?

И с этими словами мушкетер в безукоризненной форме, со шпагой, как обыкновенно, вошел в кабинет твердым шагом. Тронутый до глубины души этим доказательством храбрости, де-Тревиль поспешил к нему навстречу.

– Я только что хотел сказать этим господам, прибавил он, – что я запрещаю своим мушкетерам без нужды подвергать опасности свою жизнь, потому что храбрые люди дороги королю, а королю известно, что его мушкетеры самые храбрые люди на свете. Дайте вашу руку, Атос.

И, не ожидая ответа на такое изъявление благосклонности, де-Тревиль взял его за правую руку и пожал её из всех сил, не замечая, что Атос, при всей силе его воли, обнаружил болезненное движение и побледнел еще больше, что казалось уже невозможным.

Дверь оставалась отворенною; появление Атоса, рана которого была всем известна, несмотря на желание сохранить ее в тайне, произвело сильное впечатление. Последние слова капитана были приняты с криком удовольствия, и две или три головы, увлеченные восторгом, показались из-за драпировки. Без сомнения, де-Тревиль резкими словами остановил бы это нарушение правил этикета, но он вдруг почувствовал, что рука Атоса судорожно сжималась в руке его и заметил, что он лишается чувств. В эту же самую минуту Атос, собравший все свои силы, чтобы превозмочь боль, наконец побежденный ею, упал как мертвый на паркет.

– Хирурга! кричал де-Тревиль, – моего, королевского, лучшего хирурга, – или мой храбрый Атос умрет.

На крик де-Тревиля все бросились в его кабинет и начали хлопотать около раненого. Но все их старания были бы бесполезны, если бы доктор не случился в самом доме; он прошел сквозь толпу, приблизился к бесчувственному Атосу и, так как шум и движение мешали ему, то он просил, прежде всего, чтобы мушкетер быль тотчас перенесен в соседнюю комнату. Де-Тревиль отворил дверь и указал дорогу Портосу и Арамису, которые унесли товарища на руках. За этою группой следовал хирург; за ним дверь затворилась.

Тогда кабинет де-Тревиля, место обыкновенно весьма уважаемое, сделался похожим на переднюю. Каждый рассуждал вслух, говорили громко, ругались, посылали к чертям кардинала и его гвардейцев.

Минуту спустя Портос и Арамис вернулись; только хирург и де-Тревиль остались подле раненого.

Наконец возвратился и де-Тревиль. Раненый пришел в чувство; хирург объявил, что состояние мушкетера не должно беспокоить друзей его и что слабость его произошла просто от потери крови.

Потом де-Тревиль сделал знак рукой и все вышли, кроме д’Артаньяна, который не забыл о своей аудиенции и с упрямством Гасконца стоял на том же месте.

Когда все ушли и дверь затворилась, де-Тревиль остался наедине с молодым человеком.

Во время этой суматохи он совсем забыл о д’Артаньяне, и на вопрос, чего хочет упрямый проситель, д’Артаньян назвал себя по имени. Тогда де-Тревиль, вспомнив, в чем было дело, сказал ему с улыбкой.

– Извините, любезный земляк, я об вас совершенно забыл. Что делать! Капитан не что иное как отец семейства, обремененный большею ответственностью нежели отец обыкновенного семейства. Солдаты – это взрослые дети; но как я желаю, чтобы приказания короля и в особенности кардинала были исполняемы…

Д’Артаньян не мог удержаться от улыбки. Из этой улыбки де-Тревиль понял, что имеет дело не с глупцом и, приступив прямо к делу, переменил разговор.

– Я очень любил вашего отца, сказал он. – Что могу я сделать для его сына? Говорите скорее, мне время дорого.

– Капитан, сказал д’Артаньян, – уезжая из Тарба, я предполагал просить вас, в память дружбы, о которой вы не забыли, пожаловать мне мундир мушкетера; но, судя по всему, что я видел в продолжение двух часов, я понимаю, что такая милость была бы слишком велика и боюсь, что не заслуживаю ее.

– Это действительно милость, молодой человек, отвечал де-Тревиль: – но, может быть, она и не превышает ваши силы на столько, как вы думаете. Во всяком случае, я должен с сожалением объявить вам, что, по постановлению его величества, в мушкетеры принимают только после предварительного испытания в нескольких сражениях, после нескольких блистательных подвигов, или после двух лет службы в другом, менее покровительствуемом полку.

Д’Артаньян поклонился молча. Он почувствовал еще более желания надеть мундир мушкетера с тех пор как узнал, с какими трудностями его достигают.

– Но, продолжал де-Тревиль, устремив на своего земляка такой проницательный взгляд, как будто хотел проникнуть его до глубины души, – но, в память вашего отца, моего старого товарища, как я уже вам сказал, я хочу что-нибудь сделать для вас, молодой человек. Наши молодые Беарнцы обыкновенно не богаты, а я сомневаюсь, чтобы порядок вещей во многом изменился со времени моего отъезда из провинции; вероятно, вы не много привезли с собою денег на прожитие.

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»